– Это уж прямо психоз, – говорила она себе. – Я всюду вижу эти зеленые знаки. Точно какой-то авантюрный роман. Тайна зеленого пятна… Но все-таки – в чем же дело? Допустим, что Гастон взял тогда мои деньги, и я видела у него свою бумажку. Но как могла попасть такая же бумажка к Любаше? Случайно тоже запачкалась в зеленую краску? И случайно два точно таких же пятна – одно широкое, круглое, другое длинной полосой… Уж очень была бы удивительная случайность. Прямо чудо.
Но не могла же она спросить у Любаши – откуда у нее эта бумажка. Совсем был бы идиотский вопрос. Если бы можно было рассказать всю субботнюю историю, тогда и спросить было бы вполне естественно. Но рассказывать нельзя. Поехала черт знает с кем, напилась и ночевала в каком-то притоне. И после этого еще завтракала с этим самым типом! Все эти Любаши, наверное, проделывают вещи и похуже, но уж конечно никогда об этом не рассказывают.
Нет, ничего рассказать нельзя, и про странную стофранковку тоже спросить нельзя. Потом все, наверное, выяснится.
А теперь оставалось одно: разыскать Шуру и спросить, что она знает. Шура милая и простая, может быть, ей можно будет рассказать… Уж если кому – так именно ей одной.
8
Дом, где жили Шура-Мура, Наташа искала недолго. Это был парижский отельчик, населенный почти сплошь русскими, такой для русского гнезда типичный, что и на номер смотреть не нужно, и так ясно.
Из окна второго этажа, крутясь, спускалась на веревке бутылка, остановилась около окна первого этажа, и звонкий женский голос закричал:
– Марфа Петровна! Плесканите уксуску! Томаты заправить. Не могу в коридор выйтить, я на дверь записку нашпилила, что меня дома нет. Ведь куска проглотить не дадут… А, Марфа Петровна?
А из окна первого этажа толстая голая рука ловила бутылку.
По узенькой крутой лестнице-винтушке Наташа стала подыматься. Всюду неплотно прикрытые двери и из щелей – любопытные носы, тараканьи усы, острые глаза, шорохи, шепоты, детский рев и громкие споры самого интимного содержания. Кое-где на дверях записочка:
«Ключ под ковриком».
«Маня, подожди Сергея».
«Ушла за телятиной, твоя до гроба».
А на двери, за которой громче всего галдели и стучали вилками, – лаконическое и суровое:
«Дома нет».
Лестницы в таких отельчиках всегда вьются так круто, что поднимающемуся кажется, будто он видит свои собственные пятки. И все время бегают по этим лесенкам жильцы, то вниз в лавочку, то друг к другу за перцем, за солью, за спичками.
Шныряют по лесенкам и торговые люди с корзинками и пакетиками, предлагают за 20 франков чулки, «которым настоящая-то цена 60», либо флакончик духов неопределенных запахов за восемь франков «вместо сорока». Носят и копченую рыбу, «вроде нашего сига», и в той же корзинке крепдешины, «каких в магазине вам и не покажут».
Наташе повстречалась приятная конопатая скуластая рожа с узлом в руках и, смущенно улыбнувшись, предложила:
– Не желаете сукенца хорошего?
И, уже спустившись на несколько ступенек, прибавил совсем безнадежно и единственно в силу коммерческой техники:
– Есть отрез на брюки…
Сверху перегнулся кто-то через перила и крикнул:
– Если вы к Саблуковым, то они просили обождать.
А из двери высунулся любопытный нос и спросил:
– Да вы к кому?
Она сказала.
– Так ведь они, кажется, уезжают, – пискнул кто-то из другой двери.
– Это танцовщицы-то? Нет, они должны быть у себя! – закричал кто-то этажом ниже.
Из той двери, где «никого не было дома», тоже высунулся кто-то и что-то посоветовал…
Наташа поднялась на пятый этаж и постучала. Встретили ее радостным визгом. Визжала Шура. Мурка выразила свою радость улыбкой и еще тем, что немедленно освободила один из двух стульев, составлявших меблировку комнаты, от наваленных грудой кисейных юбок, галунов и шарфов, и подвинула его Наташе.
– Наташа! – визжала Шура. – Уезжаем! Контракт на пять городов… В меня влюблен голландец… Ни слова ни на каком языке… Какая ты красавица! Кто тебе дал мой адрес?
– Адрес я достала у Любаши Вирх, – еле смогла вставить Наташа.
– У Любаши? Правда, какая красавица? И, заметь, ей больше шестидесяти… Видела кольцо? Бриллиант? Это ей подарил какой-то раджа или хаджа. Дивный! Подарил с условием, чтобы она его только дома носила… Мурка, есть у нас молоко? Да, только дома. А то если родственники увидят, так сейчас начнут судиться и отберут. И закладывать его нельзя – тоже родственники отберут. Богатейший этот ханжа. Мурка, есть молоко? Нужно ее кофе напоить.
Наташе нравилось у Шуры. Грудами наваленные на постель костюмы – все кисея, тюль, блестки. На полу у камина грелся на спиртовке маленький утюжок. На стенах открытки, изображающие Шуру и Муру в балетных позах, таких диковинных, что не сразу разберешь, где рука, где нога.
На камине, прислоненный к зеркалу, тускло поблескивал почерневшей ризой образ Казанской Божьей Матери. Рядом два поменьше – Николая Чудотворца и Пантелеймона. Тут же – пестрое пасхальное яйцо и пучок сухой вербы.
Перед иконами – коробочка с пудрой, румяна, карандаши для губ и бровей. Что поделаешь – места другого нет, да и зеркало одно, а пудра и румяна в их ремесле вроде как бы соха для пахаря – нужна и благословенна.
Русские артисты вообще народ очень набожный. Довольно дикое впечатление производит на постороннего человека какой-нибудь степенный старый актер, который, стоя у кулис, зажмурит глаза и сосредоточенно шепчет молитву. И вдруг, осенив себя истовым широким крестом, выскочит курбетом на сцену и залепечет фолишонным[22 - Идиотский (искаж. фр.).] голоском:
– А вот и папашка! Ку-ку! А вот и папашка!
Для актеров же это вполне естественно.
Что же, разве не близки они в этой наивной вере в значительность своего искусства трогательному легендарному жонглеру, который даже такой малый дар, как способность ловить мячики, счел достойным для жертвы Мадонне?
Шура и Мура были похожи друг на друга, хотя даже не родственницы. Обе смуглые, немножко испанского типа – каких только типов не взращивала благодатная русская почва! Мура повыше, посуше, часто выступала в мужском костюме. Она хорошо знала языки, вела всю деловую переписку, а также отвечала на письма иностранных поклонников, и своих, и Шуриных.
Шуры-Муры были милые девочки. И трогательны были эти их легкие, пышные юбочки, блестящие и пестрые, как крылья райских птичек, и утюжок, и кастрюлька, и чулки, сваленные в раковину умывальника, очевидно для стирки, и все эти перья, пряжки, и картонная кукла-пупс, наряженная в балетную юбку, тоже на камине, но отставленная подальше от образов, где, темен и строг, сквозил в прорезы оклада лик святого. Темен и строг, но приподнятая черная рука его прощала и благословляла.
– Дадим ей кофе, – волновалась Шурка. Она усадила Наташу и стала перед ней на колени: – Ну, теперь я тебе расскажу. Этот голландец… на этот раз все это очень серьезно. Понимаешь? Очень. Это уже настоящее.
Личико у нее стало вдруг восторженно-печально.
– На этот раз я знаю, что меня действительно любят. Зовут его Ван Грот или Ван Крот… Мурка! Ван что его зовут? Ван как?
– Ван Корт, – отвечала Мурка.
– Ну да, Ван Корт. Я же так и говорю. Да это безразлично. Я его зову просто Ванькой. Джентльмен чистокровнейшей воды. Целый месяц угощал и меня, и Мурку, возил кататься. Теперь письма пишет. Мы ничего не понимаем. Мурка говорит, что некоторые слова похожи на немецкий. Между прочим, он страшно богат. У него там в ихнем Брюкене целый дворец. Понимаешь, чем это пахнет?
Шурка сделала паузу, сдвинула брови, сжала губы – изобразила, как могла, умную, расчетливую женщину. Но Наташа не придала этому ровно никакого значения. Она знала, что Шурка жаждала только тепленькой любви и что ничего ей, кроме этой тепленькой любви, не надо, а про дворец рассказывала исключительно для того, чтобы не бранили ее дурой.
В этой среде считалось вполне естественным, если женщина сходилась с товарищем по сцене, даже с бездарным и неудачником. Но человек из другого мира должен быть богат. Артистка, вышедшая замуж за студента или за бедного маленького чиновничка, возбуждает в подругах презрение, граничащее с отвращением.
– Этакая дура!