– Да-с… и я тоже. Я здесь уже четвертый месяц… ночую…
– Ишь! И не гонит он вас, ха-ха?
– Кто?
– Да хозяин.
– Зачем же ему гнать? Ведь я плачу. Шестьдесят пять рублей…
– Шестьдесят пять? Вот выжига! Столько драть! Он эдак скоро разбогатеет.
– У него и так два дома, – сказал старичок.
– Два дома! А он молчит! Я, признаюсь, сам заметил, когда он еще селедку ел. Что-то такое, эдакое… А ведь все-таки он болван! Ведь болван – Мишка Данилов? А?
Старичок словно обиделся:
– Ну, знаете, уж об этом судить не берусь.
Коньков знал людей и подумал:
«Лебеза, подлиза приживальная! Знаем мы вас!»
И спросил:
– А что, он уже встал?
– Кто?
– Да хозяин.
– А я-то почем знаю!
– И чудак же вы! В одном доме живете и ничего не знаете!
– И вовсе не в одном доме. Он на Сергиевской живет.
– Мишка Данилов? – Старичок чуть не заплакал.
– Да не Мишка, господи! Домовладелец мой на Сергиевской живет. Купец Каталов. Господи! Страдаю исключительно от своей деликатности!
Коньков усмехнулся и стал одеваться.
– Это вы-то?
– Ну, а я! Другой выгнал бы вас давно! Залез в чужой дом и спит! И спи-ит!
– Па-азвольте! Меня сам Данилов пригласил…
Старичок похлопал его по плечу и той же рукой показал наверх.
– Там Данилов! Там! Поняли?
– Умер? – догадался Коньков и сразу взял себя в руки, чтоб не малодушничать…
– Наверху он! – надрывался старичок. – Наверху живет. В третьем этаже. А я Карасев в отставке. Карасе-ев! Господи!
* * *
Страшно в рождественскую ночь, когда смерть, обнявшись с бурей, танцует и гикает, взвиваясь снежным вихревым костром… В рождественскую ночь вспомним о бесприютных.
Проворство рук
На дверях маленького деревянного балаганчика, в котором по воскресеньям танцевала и разыгрывала благотворительные спектакли местная молодежь, красовалась длинная красная афиша:
«Специально проездом, по желанию публики, сеанс грандиознейшего факира из черной и белой магии.
Поразительнейшие фокусы, как то: сожигательство платка на глазах, добывание серебряного рубля из носа почтеннейшей публики и прочее вопреки природе».
Из бокового окошечка выглядывала печальная голова и продавала билеты.
Дождь шел с утра. Деревья сада вокруг балаганчика намокли, набухли, обливаясь серым мелким дождем покорно и не отряхиваясь.
У самого входа пузырилась и булькала большая лужа. Билетов было продано только на три рубля.
Стало темнеть.
Печальная голова вздохнула, скрылась, и из дверей вылез маленький облезлый господин неопределенного возраста.
Придерживая двумя руками пальто у ворота, он задрал голову и оглядел небо со всех сторон.
– Ни одной дыры. Все серо. В Тимашове прогар, в Щиграх прогар, в Дмитриеве прогар… В Обояни прогар, в Курске прогар… А где не прогар? Где, я спрашиваю, не прогар? Судье почетный билет послал, голове послал, господину исправнику… всем послал. Пойду лампы заправлять.
Он бросил взгляд на афишу и оторваться не мог:
– Чего им еще надо? Нарыв в голове или что?
К восьми часам стали собираться.
На почетные места или никто не приходил, или посылали прислугу. На стоячие места пришли какие-то пьяные и стали сразу грозить, что потребуют деньги обратно.
К половине девятого выяснилось, что больше никто не придет. А те, которые сидели, все так громко и определенно ругались, что оттягивать дальше становилось опасным.
Фокусник напялил длинный сюртук, с каждой гастролью становившийся все шире, вздохнул, перекрестился, взял коробку с таинственными принадлежностями и вышел на сцену.
Несколько секунд он стоял молча и думал:
«Сбор четыре рубля, керосин шесть гривен – это еще ничего, а помещение восемь рублей, так это уже чего! Головин сын на почетном месте – пусть себе. Но как я уеду и что буду кушать, это я вас спрашиваю. И почему пусто? Я бы сам валил толпой на такую программу».