– Чего же она испугалась? – спросила Наташа.
– А кто ее знает. Мне уж даже в голову пришло – да уж очень как-то невероятно, – неужели она испугалась, что барон что-то понял? Неужто он и впрямь ничего не знает! Тут перед самым его носом такая, как говорится, щепетильная жизнь, и вдруг он ничего не замечает. Воля ваша – поверить трудно. Что ж он, уже совсем идиот, что ли?
– А может быть, так любит, что не хочет видеть? – задумчиво сказала Наташа.
– А если не хочет, так чего же вылез? Чего ноздри раздул? Ну и дела! И до чего же все это было страшно! Ну, думаю, бог с ними и с деньгами. Не пойду больше к ним ни за что, еще в свидетели попадешь. Ну, однако, вчера все как будто утихомирилось. Американец три корзинищи роз приворотил. Она его и на порог не пустила – верно, этого самого червя боится, хю-хю-хю! Ну и дела! Я, между прочим, думаю, что у ней, пожалуй, какой-нибудь другой ерш на прицепе, а то бы так не фыркала…
* * *
Если бы все всё время не говорили о Гастоне, Наташа давно бы его забыла.
Но о нем говорил у Велевич отставной Галтимор, потому что упомянул о Любаше, а у Любаши была стофранковка с зеленым пятном, происхождение которой так и осталось невыясненным. О Гастоне говорила Фифиса, потому что опять-таки рассказывала о Любаше. О Гастоне говорили собственные Наташины руки, потому что Гастон советовал подкрасить ногти…
Внешне жизнь текла обычно и ровно. В мастерской спешно сдавали последние заказы, назначили день для сольд, манекены и продавщицы толковали между собой о каникулах и о том, кто куда поедет.
Манекен Вэра вела себя загадочно, о своих планах никому не рассказывала, но давала понять, что все, может быть, удивятся. Мосье Брюнето был погружен в работу по уши. Он непритворно хлопотал, разъезжал, звонил по телефону, рылся в счетах и торговых книгах.
Что касается мадам Манель – то тут появилось нечто новое. Появилась неожиданная почти нежность к Наташе. Она кивала ей головой, улыбалась, любовно поправляла ей локоны и всячески выделяла из общей стаи легконогих девиц. В своей тоске и тревоге Наташа почти не замечала этой лестной для нее перемены. Дело в том, что в мастерской тоже говорили о Гастоне, потому что говорили о дансерах, а о дансерах говорил Галтимор, когда рассказывал, что встретил Любашу. И говорили о ночных ресторанах, и она вспомнила тот вечер, когда увидела его «с покойным другом» его отца.
Она «прекрасно сознавала, что ни капельки в этого типа не влюблена», но он внес в ее жизнь что-то ядовито-тревожное, замутил, как морская сепия, воду ее жизни, и в этой черной воде где-то шевелилось чудовище, которое погубит ее, и она не видела его и имени его не знала, но чувствовала, что оно здесь, и плакала во сне…
Так прошло время. И настал день…
14
Tes pleurs coulaient pour moi,
ma l?vre a bu tes pleurs.
Anatole France[39 - Твои слезы текли для меня, мои губы выпили твои слезы. Анатоль Франс (фр.)]
Je t’apporterai un jeune pavot
aux pеtales de pourpre.
Theocrite. Le Cyclope[40 - Я принесу тебе свежий мак с пурпурными лепестками. Феокрит. «Циклоп» (фр.)]
– Такая, я тебе скажу, живодерность в них сидит, во всех до единой, в этих ангелах, – то, без которых жить-то нам невозможно!
Ф. Достоевский.
«Братья Карамазовы»
Она только что пришла из мастерской, когда он постучал к ней в дверь и, не ожидая ответа, вошел.
Наташу поразил его возбужденный, почти безумный вид. Щеки горели, запавшие глаза были красны и лихорадочно томны.
– Я уже два раза был здесь сегодня, – сказал он. – Ходил, ждал перед вашей мастерской и не видел, как вы прошли.
Он вдруг опустился на колени, схватил Наташины руки, прижался к ним лицом и заплакал. Наташа вся затихла и ждала. Ей самой было странно, что вся истерическая тревога последних дней вдруг отошла от нее, и это нежданное и такое удивительное появление Гастона не взволновало и именно не удивило ее, а, напротив, как-то чудесно успокоило.
Он поднялся, встал рядом с ней заплаканный, как ребенок, с припухшим ртом.
– Наташа! – говорил он. – Вы одна у меня на свете, вы – единственное существо, которое можно и надо любить. Вы не знаете, какие есть подлые, низкие души. Они не успокоются, пока не сделают из вас негодяя… Нет, этого им мало! Они хотят сделать из вас самого черта, и тогда… тогда отшвырнут его… потому что с ним стыдно показаться, все видят его рога и копыта…
Он снова зарыдал.
Наташа ласково гладила его по голове.
– Вас обидели, бедный мой мальчик? – спросила она.
– Наташа! – бормотал он. – Наташа, полюби меня, удержи меня около себя, не отпускай. Я люблю тебя… Будем вместе с сегодняшней ночи навсегда…
Он плакал и целовал ее солеными от слез горячими губами.
– Я не уйду от тебя сегодня… Ты не прогонишь меня? Я такой несчастный… Я пришел к тебе навсегда… Ты не оттолкнешь меня?
– Нет, – ответила Наташа очень серьезно и грустно. – Нет. Я ждала тебя.
* * *
Уже светало. На улице гремели жестянки мусорщиков. Постукивая глухим звонком, прошел трамвай.
Гастон спал, закинув голову, стонал и метался во сне.
Наташа нагнулась к его лицу. Оно пылало…
«Он болен?»
Она провела рукой по его лбу. Он открыл мутные, красные глаза и со стоном закрыл их снова.
– Ты болен, Гастон?
– Ужасно болит голова…
Она встала, поправила ему подушку, прикрыла его одеялом, села рядом на стул и долго, жадно рассматривала его.
Вот он – этот неведомый и жуткий, так странно вошедший в ее жизнь. И во сне у него то же детское пухлое лицо, рот обиженного ребенка, нежная молодая шея. И вдруг она вздрогнула: на подушке рядом с этим милым лицом лежала его рука, огромная, с далеко отставленным, непомерно длинным большим пальцем.
Рука душителя!
Вспомнила чьи-то слова: «Вы и не знаете, сколько бродит по Парижу всяких извращенных, больных людей, чудовищных эротоманов, садистов, душителей. В таком большом городе им легче спрятаться…»
Что она знает о нем, об этом мальчике? Кое-какие догадки, очень нехорошие… Как могло случиться, что она оставила его у себя? Какое-то наваждение…
Гастон вздрогнул. По лицу его пробежала судорога ужаса, и с невыразимой тоской отчетливо сказал он по-немецки:
– Ich habe Angst, Mama! (Мне страшно, мама!)