Мужчины говорили о Мишеле:
– Какая у этого Сереброва наглая морда, верно, уж не раз бит.
И прибавляли:
– Парикмахер!
Все это, выраженное бедным человеческим языком, в переводе на более высокий, литературный стиль означало не что иное, как:
– Дон Жуан.
Разговаривал Мишель Серебров мало. Он больше выразительно смотрел, раздувал ноздри и изредка шептал с упреком:
– Нехорошо… нехорошо мучить. Я сегодня всю ночь не спал!
Говорил он эту фразу даже тем женщинам, с которыми только что познакомился, так что признание о бессонной ночи звучало несколько некстати, ну да не менять же из-за таких пустяков своих привычек и обычаев.
Как настоящий Дон Жуан, Мишель никогда не называл по имени женщин, за которыми ухаживал. Это очень опасная штука: при широко поставленном деле легко можно ошибиться и спутать. А женщина, если она, например, Манечка, почему-то ужасно обижается, когда любимый человек называет ее Сонечкой или Танечкой. Точно уж это такая большая разница!
Так вот, во избежание неприятностей Мишель Серебров называл близких своему сердцу женщин или «детка», или «котка», или какими-нибудь лошадиными именами: «игрунка», «ласкунка», «смехуночек».
Выходило приятно и ни к чему не обязывало.
И вот Мишель Серебров стал ухаживать за Анетой Лиросовой. Ухаживал целых четыре месяца. И каждое воскресенье присылал ей большую круглую коробку с ее любимыми конфектами – пьяные вишни в шоколаде.
Бывал он у Лиросовых каждый четверг на журфиксе и каждое воскресенье на обеде. Иногда провожал Анету из театра и говорил о звездах громко и пламенно, чтобы не было слышно, как икает извозчик.
Но вот наступило воскресенье, когда Мишель не смог прийти – у него оказался спешный доклад. И наступил четверг, когда Мишель не смог прийти. У него и в четверг оказался спешный доклад. Очевидно, государственные дела были в критическом положении, если понадобилась такая экстренная помощь со стороны Мишеля.
Что ж делать. Мужчины всегда готовы все бросить ради каких-то дел. Им только свистни. Это даже в истории известно.
И Анета со злобой вспоминала братьев Гракхов, у которых еще была мать, и потом Демосфена, набившего себе рот камнями, чтобы лучше говорить, и Диогена, залезшего в бочку неизвестно для чего, тоже, должно быть, для государственной пользы, а какая-нибудь несчастная ждала его и мучилась. Исторические примеры поддерживали мужество духа у тоскующей Анеты Лиросовой, но когда Мишель и во второе воскресенье и сам не пришел, и даже конфект не прислал, она встревожилась, расстроилась и сделала сцену мужу, зачем тот своей вилкой полез в блюдо с тетеркой.
Вечером решила развлечься и поехала к актрисе Удаль-Раздолиной. Раздолина была немножко знакома с Мишелем, может быть, потому Анету и потянуло именно к ней.
У Раздолиной были гости – актрисы, офицеры. Мишеля не было. Но было нечто: на столе между кексом и вазочкой с малиновым вареньем стояла большая круглая коробка с пьяными вишнями в шоколаде.
Анета рассеянно поздоровалась и, не отводя глаз от коробки, долго молча сидела и чувствовала, как в мозгу ее происходит странная работа, быстрая и мелкая, – словно какие-то крючки подцепляют какие-то петли и в результате получается определенный и точный рисунок.
Анета улыбнулась самой любезной и беспечной улыбкой, и голос ее не дрогнул, когда она спросила у хозяйки:
– Ах, кто это вам преподнес такие чудесные конфекты?
Хозяйка лукаво скосила глаза и весело ответила:
– Ах, это один очаровательный Дон Жуан.
Анета больше ничего не спросила. Она встала с места и, подойдя к хозяйке, строго сказала:
– Пойдем, мне надо поговорить.
Изумленная Удаль-Раздолина повела ее в свою спальню.
Там Анета, повернув к лампе растерянное лицо Раздолиной и положив обе руки ей на плечи, сказала твердо:
– Отвечайте мне всю правду. Конфекты от Мишеля?
– Нет, то есть да, – честно ответила Раздолина.
– Все говорите: «коткой» называл?
– Нет… то есть да! – лепетала Раздолина.
– Руку вот тут, около пульса, усами щекотал? В декольте дул? Говорил, что мучить нехорошо?
– Ах да… то есть да…
– Показывал Большую Медведицу? Ноздри раздувал? Говорил, что ночь не спал?
– Да… да… – трепетала Раздолина. – Да… дул… в Медведицу… ни одной ночи не спал…
Анета отпустила ее плечи, повернулась и вышла. Вышла, села за чайный стол, придвинула к себе коробку с пьяными вишнями и стала есть.
– Не правда ли, вкусные конфекты? – делано-светским тоном спрашивала взволнованная хозяйка.
– Недурны! – мрачно отвечала Анета и продолжала есть.
Хозяйка явно начинала беспокоиться.
– Марья Николаевна! – обратилась она к своей соседке, комической старухе из их труппы. – Может быть, и вы попробуете этих конфект?
– Мерси, я…
– Они очень вкусные, – громко сказала хозяйка, чтоб обратить на себя внимание Анеты.
– Недурны! – мрачно буркнула та и продолжала есть.
Она ела быстро, сосредоточенно и звонко выплевывала косточки на тарелку. Лицо ее пылало. Глаза горели зловещим огнем. Все притихли и, молча переглядываясь, смотрели на нее, затаив дыхание.
На лице хозяйки быстро сменялись отчаяние и злоба.
– Иван Николаевич! – дрожащим голосом обратилась она к одному из офицеров. – Передайте, пожалуйста, нам с Марьей Николаевной эту коробку.
Офицер любезно осклабился, подошел к Анете, встал за ее стулом и позвякал шпорами. Больше, как благовоспитанный молодой человек, он ничего сделать не мог. И застыл в почтительной позе.
А Анета ела и ела.
Она съела все до последней вишни. Потом встала, спокойная, гордая, взяла салфетку, вытерла губы, как убийца вытирает кровь с кинжала – с улыбкой холодной и жуткой. Сверкнула торжествующим взглядом и медленно вышла из комнаты.