Машинально отвечала на редкие, робкие вопросы старичка, все закрывавшего и прятавшего от нее слова требника.
«Закрывает! От меня закрывает! У него от старости мозги совсем уже размякли. Меня бережет, меня!»
– Особых грехов нет?
– Нет!
Он молчал, и она посмотрела на него и тоже затихла.
Она увидела такие счастливые, такие ясные глаза, что они словно дрожали от своего света, как дрожат слишком ясные звезды, изливаясь лучами.
Ничего не видно было, кроме этих глаз. Чуть намечалась, как в тумане, угадывалась прозеленевшая старостью седина жиденькой бороденки и побуревшая ветхая ткань клобука.
И вдруг дрогнуло все лицо его, и залучилось тонкими морщинками, и улыбнулось детской радостью все, – сначала глаза, потом впалые, обтянутые высохшей кожей, щеки и сморщенный рот. И рука задрожала сильней и мельче.
– Ну и слава богу, что нету! И слава богу!
Он весь трепетал; он весь был, как большое отрубленное сердце, на которое упала капля живой воды, и оно дрогнуло, и дрогнули от него мертвые, отрубленные куски.
– Слава богу! – Рахатова закрыла глаза.
«Что же это? – спрашивала она свою сладкую тоску. – Неужели я заплачу? Да что же это? Нет… Это просто от усталости. Истерика, истерика, истерика!»
Назад ехали в крестьянской телеге.
Медикус отнял у мужика вожжи, кричал и ухал на лошадь, которая отмахивалась от него хвостом. Полосов спал. Федосья осуждала монастырские порядки.
– И очень плохой монастырь. Монахи с табачищем так и ходят, так и сосут. На голове клобук, а под носом табак! Прямо не произнесть! На огороды тридцать баб работать нагнали, а сами и не ворохнутся. Не произнесть! Распущенный монастырь. На прошлой неделе двух монахов изо рва пьяных вытащили, еле откачали. Не произнесть!
Рахатова и Лыкова молчали.