Оценить:
 Рейтинг: 0

Репетитор

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Любовь

…и дела рук наших исправи на нас, и

дело рук наших исправи.

Пс.89, ст.17

Я вспомнила только на обратном пути – и то после того, как многократно обернулась и убедилась, что за мной никто не идет, а значит, все выводы, принятые сегодня совместно с Риткой, – верны, и моей жизни ничто не угрожает… Вспомнила, что она имела в виду… И подумать нелепо – семь лет она отогревала такую гадюку на груди – чтобы однажды кинуть мне в лицо! Только гадюка не ужалила: я вот вполне спокойна сейчас, иду домой почти утешенная, а ей, Рите, той осенней чернильной ночью пришлось убраться неведомо куда – она так и не рассказала, как сумела выпутаться. Может быть, даже произошло что-то сверхординарное, какой-то камень упал в дремучее болото ее сознания – и она, до того фанатично исповедовавшая порочный принцип «иметь самого плохого мужа все же лучше, чем никакого», вдруг окончательно и бесповоротно разошлась со свои монстром, а сама стала похожа на человека с человеческой жизнью и обрела даже какие-то дополнительные стремления кроме единственного, доступного до тех пор: не быть забитой до смерти. А потом и вовсе выскочила замуж за очередное ничтожество – правда, непьющее, – и родила ему какого-то там мальчишку; я стараюсь видеть его пореже, как, впрочем, и всех чужих детей.

Честно говоря, я сильно переживала: к тому моему поступку применим один-единственный и совершенно точный эпитет: сволочной. Это я и сама знаю, нечего и напоминать, тем более что в том же году я подробно рассказала Ритке обо всех причинах-следствиях – и она, вроде бы, не только простила, но и согласилась, что никакого другого приемлемого выхода сыскать вот так за несколько минут я не могла…

Теперь мне уже не больно вспоминать – и это главное. Я спокойно могу перечитывать Илькины письма, часами рассматривать у себя за шкафом ночью наши фотографии, перебирать в большой папке свои наброски, эскизы, запечатлевшие мое неповторимое ви?дение тех мест, что были дороги нам обоим, – сохраненные надолго вехи нашей любви… Горбатый мостик через канал Грибоедова, где мы, циничные опытные люди, целовались по-школьному робко; неприметная и вовсе не симпатичная улочка, посередине которой одной светлой ночью простояли, обнявшись, целый час – и уже не целовались, потому что в те минуты соприкоснулись и не могли разъединиться души; бесконечная зимняя аллея в загородном парке с сытой серой белкой, замершей на заиндевелом стволе, уводила меня в один из лучших дней моей жизни, дней, каких у каждого из нас немного, дней абсолютного, ничем не омраченного счастья… Давно уж нет – я проходила недавно мимо – того кафе, где мы отмечали мое тридцатилетие, еще не зная, что и двух месяцев не пройдет, как мы расстанемся и больше не увидимся… А ведь на фотографиях в том кафе мы счастливы по-особенному: восторженно сияют глаза у обоих, и невозможно, просто возмутительно и пытаться вообразить, что эти два, друг в друга устремленные человека, очень скоро не будут вместе, и это навсегда…

Странно, но до начала нашей с Ильей любви, мы были знакомы года три, посещая одну и ту же студию, а потом случайно столкнувшись в мастерской у друзей и регулярно там встречаясь. Мы виделись на всяческих арт-тусовках и выставках, невинно симпатизировали друг другу – и даже никогда не обменялись телефонами! Со мной все произошло в один час, когда после чьего-то юбилея знакомые запихнули нас в одно такси – запихнули без всякой задней мысли, просто оказалось, что ехать нам в одну сторону, – и по дороге мы, конечно, разговорились.

Это был самый странный роман в моей жизни, но единственная – любовь. Я точно могу определить это по безошибочному признаку: если ни до, ни после Ильи я не прощала мужчинам их мерзостей, то Илье простила наперед все, что он мог когда-либо причинить мне или сотворить со мною – и он с лихвой оправдал мое опережающее прощение. Тогда, в машине, влюбляясь со скоростью шестидесяти километров в час, я отдавала себе ясный отчет, что передо мной как раз тот человек, с которым именно я не могу быть счастлива, потому что для удачной совместности нужно считать мужчину, как минимум, таким же умным, как ты сама. Что же касается Ильи – то первое, что я поняла про него – это что он неумен до банальности – если, конечно, оценивать с моей высокой колокольни. Далее в жестокой последовательности передо мной разворачивалась картина нашей несовместимости – такой, что закономернее было бы после этой поездки возникнуть вражде, а не роковой любви! Илье было мило и дорого все, что долгие годы вызывало у меня тошнотное отторжение; наши идеалы можно было назвать только взаимоисключающими, причем отдельно взятые его – еще и дурацкими; наше мировоззрение, жизненный опыт, твердые установки на будущее и отношение к людям мира сего – все это обязано было развести нас безнадежно в стороны, а в случае вовлечения в тайную или явную войну – так и вовсе расставить по разные стороны баррикад…

И вот об этом симпатичном сероглазом шатене средней комплекции, непроходимом дураке и более чем посредственном художнике, я навязчиво грезила с того момента, как за мной захлопнулась дверь машины (а он, разумеется, не догадался выйти и подать руку) – до следующей встречи, состоявшейся полтора месяца спустя…

Эти полтора месяца я пролетала. Во мне неожиданно вспыхнула работоспособность титана – я закончила и даже продала два больших полотна, к тому времени давно заброшенных за разлюбленностью. Я подстригла и впервые перекрасила волосы, ни разу не поссорилась с отцом и кокетливо опускала сияющие глаза в ответ на один и тот же вопрос, неожиданно зазвучавший изо всех уст: «Симка, ты что, влюбилась, что ли?» – и на несколько видоизмененный – из командной глотки дорогого родителя: «Что, очередной кобелина тебя окучивает?». Я считала часы до открытия выставки в частной галерее, куда оба мы отдали свои работы, и где, конечно, не миновать нам было встречи. А открытие задержали на семь дней! Откуда-то уверенная, что уже названный «любимым» тоже живет воспоминаниями о получасовой поездке в машине с малознакомой женщиной, и тоже ждет-не дождется того же дня, я мужественно перетерпела лишнюю неделю – уж не помню, как.

Когда заветный час настал, я, чувствуя себя полегчавшей лет на десять (определенно, из-за пары быстро выросших крыл), полетела в галерею, где немедленно и натолкнулась на милого. Илья разговаривал с двумя горластыми чудищами и кивнул мне вполоборота. Второй раз он удостоил меня взглядом – даже не словом! – когда, уходя, кивнул мне уже в профиль, лишь чуть скосив равнодушный серый взгляд в мою сторону…

Свет померк сразу. Оставалась, еще, правда, нелепая надежда, что, конспиративно проигнорировав меня на публике, Илья дождется мня где-нибудь вблизи от выхода, и я сломя голову поскакала по крутой лестнице вниз, уже точно зная, что скачу лишь убедиться в том, что не он дурак, а я – дура. Я в этом убедилась и на выставку не вернулась, потеряв всякий интерес к сомнительной судьбе своих трех пейзажей и одного портрета. Кто-то, помнится, пытался пристать ко мне в дверях с абстрактными рассуждениями, но я оказалась настолько невосприимчивой, что меня оставили в покое и выпустили с миром. Не чувствуя себя в силах общаться с кем-либо – неважно, насмешливым или сочувствующим – я одна прослонялась по родному городу до позднего вечера и, хотя точно знаю, что напиться в тот день не могла по причине безденежья, – тот день напрочь выпал из моей памяти.

Зато там сохранились многие последующие, проведенные в состоянии, никогда дотоле не испытанном, описывать которое не то что мучительно душевно, а неприятно физически: сразу начинает нехорошо свербеть сзади в шее, и все время хочется сглатывать, будто во рту остался привкус выплюнутой тухлятины…

Меня – в общепринятом смысле – не стало. Отговорившись мифическим левым заработком, я практически исчезла из дома, бросив как раз прихворнувшего отца на произвол судьбы, олицетворявшейся тогда тетушкой. Но даже если бы ее заменила злыдня пятиюродная племянница, а то и вовсе временный дом престарелых с антисанитарными условиями, – я бы ничего не имела против: кровные узы на тот период словно перестали существовать для меня. Появляясь дома на короткий срок, я окидывала невидящим взглядом окружающие предметы – в основном, с детства любимые – и удивленно констатировала, что они вызывают неодолимое отвращение. Друзья тоже потеряли меня. Являясь без предупреждения у кого-нибудь дома или в мастерской, я несла малопонятную чушь, не слыша чужих комментариев, мимоходом обижала людей полным равнодушием к их проблемам – и опять надолго пропадала. Я не делала ровно ничего созидательного, соответственно, денег не получала, но за то со скоростью света невообразимым образом тратила деньги, с трудом скопленные за четыре года на покупку крошечной квартирки в пригороде – с целью отделаться от мелочной опеки и громкого хамства отца. К тому времени я, помнится, скопила большую часть нужной суммы, но за пару чумных месяцев лишилась всякой надежды на самостоятельность. Оказывается, потратить солидные деньги очень легко: достаточно просто ни в чем себе не отказывать. А поскольку, чтобы не впасть в перманентную истерику и не рыдать на каждом углу, я держала себя в ровном состоянии легкого подпития, то желания появлялись самые экстравагантные – и были реализованы все, все. Например, я сняла однажды для себя одной целый катер на Фонтанке, и он с ветерком (с ветрищем) прокатил меня не только по всем рекам и каналам, как было обещано владельцем, но и – за дополнительную мзду – покружил по Финскому заливу – а я прихлебывала из плоской бутылочки коньяк и хохотала как безумная…

Я совершила три индивидуальные вертолетные экскурсии над Питером, а когда летать мне прискучило, то вспомнила, что с юности кормила мечту, заведомо не имевшую шансов осуществиться: мне хотелось хоть раз спрыгнуть с парашютом. Но однажды, охваченная никогда с тех пор не повторившимся чувством вседозволенности, и не пожелав даже выяснять какие-нибудь условия, подробности – или хотя бы узнать дорогу – я просто приманила после посадки вертолета первое же встречное такси и велела водителю доставить меня в то место, «где можно спрыгнуть с всамделишным парашютом». Он было заартачился, но я бессловесно показала ему светлый образ президента Франклина меж средним и указательным пальцами – и сразу стала свидетельницей отвратительной метаморфозы симпатичного парня с мужественными замашками тошнотворного холуя, сумевшего даже переменить уверенный баритон на заискивающе-дребезжащий фальцет. Франклины безотказно послужили мне и в аэроклубе, где, вопреки всем циркулярам, другой мужчина приятной наружности – инструктор, тоже, увы, мгновенно и волшебно преобразившийся в лакея, сумел подбить на такое же безобразие уж самый образец мужественности – дремавшего в дежурке летчика. Инструктор-лакей весьма формально провел со мной ознакомительное занятие, после чего без лишней волокиты галантно спрыгнул с самолета со мной на пару; парашют на двоих назывался «Тандем». К тому времени очередную бутылочку я уже прикончила, и потому страха, подобающего новичку в столь драматической ситуации, не испытывала ровно никакого. Но и похохотать в свободном полете не удалось, потому что мощный тугой поток воздуха сразу накрепко заткнул мне рот. Дышать, таким образом, тоже оказалось невозможно, поэтому до земли я долетела полуудушенная и шмякнулась на муравку в обнимку с обходительным мужчиной, честно признавшись потом ему и себе, что никаких других ассоциаций, кроме как «мешок с дерьмом» мне на ум не пришло…

Позже я купила себе в дорогом бутике платье из змеиной кожи, точно зная, что надеть его мне решительно некуда. Там же, в бутике, я сунула в урну свои старые джинсы со свитером, промычав отрицательно на любезное предложение продавца завернуть их мне с собой, и гордо продефилировала к выходу в змеином платье и кроссовках, сменять которые на что-то более подходящее я ни за что не хотела… Чтобы закончить о платье: его я лишилась тем же вечером, когда поленилась искать ворота в чугунном заборе и, повинуясь чувству присутствия в чьем-то чужом сне, пролезла между прутьями… И так далее, и так далее…

Рассказывая о подобных эскападах, люди обычно добавляют: «Разрази меня гром, если я знаю, зачем все это вытворял!». Я же твердо знала, что таким образом глушу невероятную, нелепую, но чудовищную боль от сознания того, что мы с Ильей никогда не будем вместе, что я ему безразлична совершенно так же, как и консьержка тетя Катя, а может, и более – и от понимания того, что если я не буду совершать все эти безумные поступки, то могу сделать что-нибудь еще более страшное… Но даже и не так просто все было. Меня ни на час не покидала почти твердая уверенность, что все действия и даже чувства мои властно направляет чужая злая воля, и попытки противиться ей просто смешны. Я тогда еще ничего не читала про Франциска Ассизского, но, к счастью, не болела и материализмом, поэтому в те редкие просветы, когда способна была воспринимать происходящее более или менее реально, порой ужасалась творимому надо мной произволу и порывалась бежать.

Один из таких побегов чуть не спас меня, но, увы, было поздно. Съездив как-то в Петергоф, где жил Илья, я горестно надралась в кафе прямо напротив его дома – и вдруг в окно увидела его самого, выходящего из подъезда под руку с женой, хрупкой брюнеткой, которую он бережно вел к машине, предупредительно нависая над женщиной, словно ограждая ее от любого воздействия злого мира… Видение этого чуждого мне во всех отношениях мужчины, проявляющего закономерную заботу о своей больной (слышала это краем уха) жене, сдернуло меня со стула и бросило к стойке, к телефону. Хотя цифры из книжки к тому времени перед глазами уже плясали, я все-таки сумела набрать номер некоего субьекта – мне безразличного, но прилипчивого, как июльская муха. До того часа он не смел питать и надежды дотронуться когда-нибудь до моего мизинца, а тут я без предисловий выложила в трубку:

– Сдаюсь. Сейчас приеду прямо к тебе, если ты еще не передумал.

Он, к несчастью, не передумал, и для последовавших после той моей фразы суток опять приходится подбирать удачный эпитет. Пусть для разнообразия будет существительное. Допустим: скотоблудилище

Через сутки под вечер я на автопилоте прибыла домой, где на видном месте ждала записка о том, что отцу сделалось хуже, и его отправили в госпиталь. Но состояние мое к тому времени было таково, что ни малейшего впечатления на меня это не произвело: в душе я всегда была уверена, что мой отец – это тот «дуб, который еще пошумит», и особого беспокойства не требует. Как подкошенная, я упала на диван в маленькой, тогда еще моей комнате и долго не желала вставать к сразу заголосившему телефону, уверенная, что это отец из больницы, или тетушка – с упреками и требованиями. Но, видя, что телефон никак не уймется, и слегка забеспокоившись от такой настойчивости, я все-таки до него дотащилась.

– Добрый день, а Серафиму будьте добры, – попросил мужской голос, и я прокляла себя за то, что взяла ее: так говорить мог только кто-то из отцовских товарищей, желающих подробно повыспросить меня о здоровье товарища полковника.

Пришлось признаться и приготовиться к подвигу вежливости.

– Извините, Сима, ради Бога. Это Илья Берестов вас так бесцеремонно беспокоит, – услышала я в ответ.

Сердце оторвалось и рухнуло вниз; в голове образовалась классическая пустота, но язык, этот независимый гибкий орган, уже делал свое дело без моего участия:

– О, привет, Илья! Сколько лет, сколько зим! Рада слышать! – тон получился спасительно легким, меж тем как в мозгу пронеслось вспышками зарниц: «Значит, все-таки правда! Я ему нравлюсь! Просто только теперь он набрался храбрости – вот и все!».

– Мне очень, очень неудобно, поверьте, – продолжал Илья. – Но я не стал бы отрывать вас от дел, если бы не крайняя надобность…

– Все, что могу, пожалуйста! – уверила я, стараясь подбодрить, не испугать неприступностью.

– Видите ли, мне сказали, что у вас есть хороший стоматолог… А у моей супруги, Вари, очень серьезная проблема с зубом… Этот, как там его, пульпит или не знаю что, но она очень мучается. Мы бы, конечно, не стали никого беспокоить и просто обратились бы в платную клинику, но… То есть, я хочу сказать, что на клинику очень дорогую денег у нас просто не хватит, а ведь только там можно решить такую деликатную проблему…

– Какую проблему? – выдавила я сквозь твердый комок в горле. – Пульпит вылечат в любой районной поликлинике – бесплатно и с обезболиванием.

Я перестала оценивать действительность, лишь чувству, что происходит что-то не просто неправильное, а больше похожее на чье-то сознательное издевательство над моими чувствами.

– Ах, я ведь ничего толком не объяснил вам! Понимаете, когда приходится просить – я всегда путаюсь. Конечно, я должен был рассказать с самого начала… Дело в том, что Варя буквально недавно перенесла тяжелую радикальную операцию. Онкологическую… Потом химии два курса, и скоро опять предстоит, да… И только ей начали делать этот укол в десну – она потеряла сознание. А когда потом объяснила врачу, в чем дело, он сказал, что в ее состоянии такие уколы противопоказаны – словом, просто отделался от нее, да… А ведь зуб-то как болел, так и болит, вот я и подумал… Мне говорили, у вас подруга – вот я и решился… Может быть, она отнесется как-нибудь неказенно, если по вашей протекции? Вы простите мою назойливость, но я другого выхода уже просто не вижу, да…

Пока я все это выслушивала, глаза налились тяжелыми, щипучими слезами… Я так ждала, я так втайне наделась, и вот дождалась, пожалуйста, поздравляю!

«Господи! Сейчас все равно придется отвечать – не трубку же вешать – и он услышит, что голос у меня дрожит, и слезы в нем звенят… Что подумает?!». Первым порывом было – отказать, никогда больше не слышать, не видеть – все равно ведь выкрутятся они как-нибудь, не в лесу живем… Но… Нет, это не человеколюбие победило, плевать мне было на его бедную Варю, – просто я вдруг поняла, что должна взглянуть на него, говорить, сделать его себе обязанным…

– Да-да, конечно, – обуздав себя и подпустив вежливого равнодушия в голос, отвечала я как ни в чем не бывало. – Я сейчас позвоню ей, она, должно быть, уже дома. Вас не затруднит перезвонить мне через четверть часа? Только я сразу хочу предупредить, что, хотя это и много дешевле, чем в супер клинике, но все-таки не бесплатно…

– Что вы, что вы, уж совсем на халяву я и рассчитывать не мог! – успокоил Илья.

Когда он положил трубку, я сползла на пол, впервые поняв на практике, что значит «подкосились ноги». Потом начала лихорадочно названивать Ритке, испугавшись вдруг, что Илья передумает, если я слишком затяну. Подруга сразу согласилась, а потом по-деловому осведомилась:

– Их как обдирать – как липку, или по-божески?

– По-божески! – испугалась я. – Исключительно по-божески! – Это люди – мне нужные! Очень нужные люди! Пусть у них останется приятное впечатление!

– Да ладно, останется, останется, – пообещала Ритка, и, как только я положила трубку, Илья перезвонил, не дождавшись оговоренного времени – может, его Варя там на стенку лезла, кто знает…

Я предложила встретиться завтра около трех в поликлинике – Рита хотела принять их в самом начале своей вечерней смены – но Илья ответил, что они заедут за мной по пути, а если я откажусь, то повезут в принудительном порядке: «Не хватало еще вам бегать по городу, чтобы оказать любезность людям, у которых есть машина!».

…Это потом я догадалась, что в те часы сама Судьба дарила мне спасение. Задумайся я слегка над происходящим, выгляни чуть-чуть за узкие рамки эго – и стало бы ясно, что на щедрой ладони мне было протянуто противоядие от укуса ядовитого зуба самой злой гадины – преступной страсти. Я могла бы назавтра обрести двоих хороших друзей, стать доброй приятельницей одинокой, в общем-то, паре, бывать у них, общаться, и так постепенно, почти безболезненно, исцелиться от навалившейся на мня беды…

Но в безумии и ослеплении я думала в ту ночь только об одном: она скоро умрет, эта Варя. Радикальная операция с химией – это очень серьезно. И даже если она умрет не совсем скоро, то, в любом случае, для мужа она не женщина, а объект жалости. Ведь слова «перенесла радикальную операцию», в основном, означают одно из трех: лишилась всех женских органов, то есть, кастрирована; осталась одногрудой – что физическое влечение к ней практически исключает; или уж и вовсе – анус на боку, о чем и думать страшно, не то что говорить… В любом случае, как женщина Варя – кончилась. А муж ее, здоровый сорокалетний мужчина, ухаживая, быть может, за больной женой, к чему обязывают пятнадцать-двадцать лет брака, женщину найдет себе другую – и ее вполне могу стать я. О моральной стороне вопроса я принципиально задумываться не стала, убедив себя, что два слова «я влюблена» дают мне гораздо больше прав, чем гипотетические ее «я живу с ним под одной крышей». И едва ли на час сомкнув глаза в ту ночь, в девять утра уже вскочила с постели, что в те свободные годы возможно было для меня лишь в чрезвычайных обстоятельствах.

Перетряхнув содержимое шкафа, я осталась совершенно недовольна: давно ставшая объектом анекдотов способность женщины, стоя перед битком набитым шкафом, сокрушенно воскликнуть: «Ну, совершенно нечего надеть!» сработала, наконец, и в моем случае – и с той минуты на очень, очень долгое время логика отказала у меня вовсе. Я распахнула стеклянные дверцы горки, запустила руку в традиционный тайник мещанских семейств – фарфоровую сахарницу – и вытащила оттуда пачку денег. Это были наши общие с отцом деньги, так называемые, «обеденные», так как собственную заначку я к тому времени уже благополучно истратила на художественное оформление своей несчастной любви. Рассудив, что в офицерском госпитале какими-нибудь обедами отца обеспечат, а мне обходиться не впервой, я сунула пачку в карман и помчалась в ближайший приличный магазин, где быстренько прикупила простенький, но для знатока умопомрачителный нарядик с аксессуарами и флакон несколько устаревшей «Шанели». Последнее из-за того, что в духах не разбираюсь вовсе, но про женщину, надушенную пресловутым «Номером пять» никто не посмеет сказать, что у нее дурной вкус. Все это было предназначено, главным образом, для жены – чтобы деморализовать ее, дать ей глубже прочувствовать свое роковое убожество по сравнению с шикарной, ухоженной женщиной. Придя домой, я надела четыре золотых перстня, толстую цепочку с кулоном-птицей и серьги с бриллиантами – содержимое бабушкиной шкатулки, плавно перешедшее в мои руки после ее смерти. На самом деле, только родственники считали, что такова моя часть наследства: отец в приказном порядке запретил мне прикасаться к драгоценностям его матери, мотивировав свой запрет неоспоримым: «Рылом не вышла». Его обида шла оттого, что он хотел видеть меня обладательницей технической профессии – коль скоро родилась я не мальчиком и загону пинками в военное училище не подлежала – то хоть инженера военного из меня сделать, что ли… При этом он упорно не желал принимать в расчет мою полную, доходящую до дебильности, неспособность к каким-либо точным наукам, и игнорировал рисовальный талант, считая все гуманитарное баловством и тунеядством. Когда же я ослушалась, изъявив твердую решимость стать художником – то вместе с родительским благоволением лишилась и изрядной доли материальных благ, включая и побрякушки, меня, собственно, до того дня и не занимавшие. Отец их не прятал, зная, что надеть все равно не посмею, даже если захочу. Но, захотев в тот день, я – посмела и, за десять минут до того, как мне надлежало спуститься вниз, к машине, встала перед зеркалом во всем своем новом великолепии… Я ожидала, что сразу увижу, прежде всего, свой новый туалет, но непроизвольно столкнулась сама с собой взглядом – и отшатнулась. На меня смотрела стерва. Законченная дрянь в тонком, жемчужного цвета свитерке, ненавязчивой, но состояньице стоившей юбке по колено и утягивающих до стройности гладких черных колготках; в туфлях с пряжками, на шпильке… С горестным еще, но уже предвкушающим победу взглядом. Я знала, знала, знала все наперед в тот день! Кроме одного. Мне очень по сердцу пришлась Варя.

Эта женщина, с видом подбитого зверка почти свернувшаяся в углу на заднем сиденье, была худа не модной, а некрасивой болезненной худобой. На тоненьком безымянном пальчике правой руки почти у сустава болталось обручальное кольцо, носимое, очевидно, из принципа, из желания поминутно напоминать себе и всем: «Я замужем, замужем, несмотря ни на что – замужем, слышите?!». Слишком блестели волос к волосу уложенные вороные волосы, и мне, только вчера узнавшей про курс «химии» стало ясно, что это – парик, а свои – выпали, она лысая, совсем, совсем лысая! Варя была аккуратно, умело накрашена, но о многом говорившая желтизна упорно просвечивала сквозь косметику, а еще… Хотя и оказались наши духи одинаковыми и, своими переборщив по неопытности, я вмиг задурманила весь воздух в салоне, – даже они не спасли от предательской струйки, пробившейся сквозь тонкий аромат, – и я поняла, что на Варю обрушился самый страшный удар, третий кошмарный вариант, и где-то там, под ее свободным розовым блузоном, на липучках приклеено то, что даже представить ужасно, но что имеет конкретное название: калоприемник. А ей лет тридцать пять. Боже.

Но ни тяжкое гнусное горе, ни уродство болезни не смогло погасить сияющее-лунный взгляд светлых-светлых, прозрачно-голубых глаз, вдруг доверчиво глянувших мне в душу из полумрака.

– Серафима, – насколько могла приветливо, представилась я.

– Варя, – не потратившись на грозную «Варвару» просто ответила женщина, и сердце у меня екнуло: передо мной, поняла я, тот самый единственный тип человека, перед которым я безоружна.

Эти хрупкие, ласковые и простые женщины с железобетонной волей – те именно, из которых выковывались на заре христианства в застенках и на аренах непобедимые великомученицы… Я поняла, что погибла: ведь я намеревалась предать ее и была тверда в этом своем намерении, а поскольку предать такого человека может лишь законченный негодяй, то, стало быть, пришла пора перестать строить иллюзии положительности относительно собственной персоны.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5