Оценить:
 Рейтинг: 0

2666

Год написания книги
2004
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 23 >>
На страницу:
7 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Тогда, в начале 1997 года, Нортон охватила жажда перемен. Ей хотелось в отпуск. Полететь в Ирландию или в Нью-Йорк. Временно отдалиться от Эспиносы и Пеллетье. Она назначила встречу им обоим – в Лондоне. Пеллетье каким-то образом догадался, что ничего катастрофического или же непоправимого их не ждет, – и пришел на свидание совершенно спокойным, расположенным более слушать, чем говорить. А вот Эспиноса боялся, что случится самое страшное: Нортон позвала их, чтобы сообщить, что выбирает Пеллетье, а ему сказать, что их дружба отнюдь не пострадает, да еще и пригласить шафером на свадьбу.

Пеллетье добрался до квартиры Нортон первым. Спросил, не случилось ли чего плохого? Та ответила, что дождется Эспиносу, иначе придется повторять одно и то же два раза. Поскольку говорить было не о чем, они стали беседовать о погоде. Пеллетье это быстро опротивело, и он сменил тему разговора. Тогда Нортон заговорила об Арчимбольди. Новая тема беседы взбесила Пеллетье. На ум снова пришел серб, потом он задумался о том, сколько лет провел впустую, пока не встретил Нортон.

Эспиноса запаздывал. Вся жизнь – говно, с изумлением осознал Пеллетье. А потом подумал: если бы мы не составили дружескую компанию, сейчас она была бы моей. И потом: если бы мы не оказались столь схожи, если бы не дружба, союз и родство душ, она была бы моей. А затем: если бы ничего этого не было, мы бы не познакомились. И: а возможно, я бы с ней познакомился, потому что мы занимаемся Арчимбольди сами по себе, а не потому, что подружились. И, возможно, она бы меня возненавидела, сочла педантом, холодным высокомерным нарциссом, интеллектуалом, исключительным и исключающим. Выражение «исключающий интеллектуал» его позабавило. Эспиноса опаздывал. Нортон выглядела совершенно спокойной. На самом деле Пеллетье тоже выглядел спокойным – вот только в душе у него бушевала буря.

Нортон заметила, что Эспиноса часто опаздывает. Сказала, что иногда самолеты запаздывают. Пеллетье тут же представил самолет Эспиносы, как он, весь в пламени, обрушивается на взлетную полосу Мадридского аэропорта со скрежетом перекрученного железа.

– Может, телевизор включим? – сказал он.

Нортон посмотрела на него и улыбнулась. «Я никогда не включаю телевизор», – с улыбкой сказала она. Видимо, ее удивило, как это Пеллетье такого не знает. Естественно, Пеллетье знал. Но ему не хватало духа сказать: давай посмотрим новости, вдруг мы увидим на экране разбившийся самолет.

– Я могу его включить? – спросил он.

– Конечно, – ответила Нортон.

И Пеллетье, наклонившись к кнопкам телевизора, посмотрел на нее искоса: она просто сияла, такая естественная, вот наливает себе чашку чая или переходит из одной комнаты в другую, чтобы поставить на место книгу, которую она только что показала, вот отвечает на телефонный звонок – нет, не Эспиносы.

Он включил телевизор. Пробежался по каналам. Увидел бородатого дядьку в лохмотьях. Увидел группу негров – те шли по какой-то тропе. Увидел двух джентльменов в костюмах и при галстуках: они неспешно о чем-то говорили, оба сидели нога на ногу, время от времени посматривая на карту, которая то появлялась, то исчезала у них за спиной. Увидел пухленькую даму, которая говорила: дочь… фабрика… собрание… врачи… неизбежно… а потом слабо улыбалась и опускала глаза. Увидел лицо бельгийского министра. Увидел дымящийся остов самолета сбоку от взлетно-посадочной полосы, окруженный машинами скорой и пожарными. Заорал, призывая Нортон. Та еще говорила по телефону.

Самолет Эспиносы разбился, сказал Пеллетье уже обычным голосом, и Нортон, вместо того чтобы смотреть на экран, посмотрела на него. Ему хватило нескольких секунд, чтобы понять: этот самолет, который горит, он не испанский. Рядом с пожарными и командами спасателей виднелись и пассажиры, которые удалялись от места аварии: кто-то прихрамывая, кто-то завернутый в одеяло, с искаженными страхом или ужасом лицами, но в общем и целом невредимые.

Двадцать минут спустя приехал Эспиноса, и во время обеда Нортон рассказала: мол, Пеллетье думал, что на потерпевшем крушение самолете летел ты. Эспиноса засмеялся, но как-то странно посмотрел на Пеллетье; взгляд Нортон не заметила, а вот Пеллетье заметил очень хорошо. За исключением этого, обед вышел каким-то грустным – хотя Нортон вела себя как обычно, как будто встретилась с ними случайно, а не попросила приехать к себе в Лондон. Она еще ничего не успела сказать, но они уже поняли, что сейчас будет: Нортон хотела прервать, пока на время, любовную связь с обоими. Она сказала, что ей нужно подумать и собраться, а потом добавила, что хотела бы остаться с ними в дружеских отношениях. Ей нужно подумать – собственно, вот и всё.

Эспиноса принял объяснения Нортон без вопросов. А вот Пеллетье хотел спросить, не обошлось ли здесь без бывшего мужа, однако, глядя на Эспиносу, предпочел молчать. После обеда они поехали посмотреть Лондон на машине Нортон. Пеллетье было уперся – хочу, мол, на заднее сиденье, но увидел, что в глазах Нортон сверкнул сарказм, и сказал: «А, ладно, сажайте меня куда хотите». «Куда хотите» оказалось то самое заднее сиденье.

Ведя машину по Кромвель-роуд, Нортон сказала: наверное, этой ночью будет правильно пригласить в постель вас обоих. Эспиноса рассмеялся: мол, это было бы мило – он посчитал, что Нортон шутит. А вот Пеллетье отнюдь не был в этом уверен, а еще меньше он был уверен в том, что готов поучаствовать в таком menage a trois. А потом они направились в Кенсингтон-гарденс – посмотреть закат рядом со статуей Питера Пэна. Они сели на скамейку под сенью огромного дуба – Нортон с детства тянуло к этому месту. Сначала вокруг сидели и лежали на газоне люди, но постепенно все ушли. Мимо проходили пары или элегантно одетые женщины – все торопились, шагая к галерее «Серпентайн» или Мемориалу принца Альберта, а навстречу им шли мужчины с мятыми газетами или матери, тащившие коляски с детьми, – эти направлялись к Бэйсуотер-роуд.

В парк прокралась тень и стала затягивать окрестности, и тут к статуе Питера Пэна подошла молодая пара. Они говорили по-испански. У женщины были черные волосы, и смотрелась она сущей красавицей. Она протянула руку, словно бы хотела потрогать ногу Питера Пэна. Рядом топтался высокий бородатый и усатый мужик. Он залез в карман, вытащил блокнотик и что-то в него написал. А потом громко прочел:

– Кенсингтон-гарденс.

А женщина уже глядеть забыла на статую – ее внимание привлекло озеро, или скорее то, что двигалось через траву и кустарник по дороге к воде.

– На что она смотрит? – спросила Нортон на немецком.

– Похоже на змею, – ответил Эспиноса.

– Здесь нет змей! – воскликнула Нортон.

Тут девушка позвала спутника: «Эй, Родриго, иди сюда, ты должен это увидеть». Молодой человек, похоже, ее не услышал. Он положил блокнотик в карман своей кожаной куртки и застыл, созерцая статую Питера Пэна. Женщина нагнулась, и что-то в траве скользнуло к озеру.

– А ведь точно, похоже на змею, – заметил Пеллетье.

– А я что сказал? – проговорил Эспиноса.

Нортон не ответила, но поднялась со скамейки, чтобы получше видеть.

Той ночью Пеллетье и Эспиносе удалось поспать всего несколько часов. Они легли в гостиной, в их распоряжении были раскладной диван и ковер, но им так и не удалось уснуть. Пеллетье попытался завести разговор про крушение самолета, но Эспиноса сказал: «Не надо мне ничего объяснять, я и так все понял».

В четыре утра они, по взаимному соглашению, включили свет и сели читать. Пеллетье открыл книгу о творчестве Берты Морисо, первой женщины, принятой в кружок импрессионистов, но через некоторое время ему нестерпимо захотелось пульнуть книжкой в стену. А Эспиноса вытащил из кармана «Голову», последний роман Арчимбольди, и принялся просматривать записки на полях – конспект будущего эссе для журнала Борчмайера.

Эспиноса постулировал, а Пеллетье разделял его мнение, что этим романом Арчимбольди завершал свой путь на поприще романиста. После «Головы», говорил Эспиноса, Арчимбольди уйдет с книжного рынка – это мнение другой именитый арчимбольдист, Дитер Хеллфилд, посчитал опрометчивым: оно основывалось исключительно на возрасте писателя; впрочем, то же самое говорили об Арчимбольди, когда вышло в свет «Железнодорожное совершенство», более того, то же самое пророчила берлинская профессура после публикации «Битциуса». В пять утра Пеллетье принял душ и сварил кофе. В шесть Эспиноса уснул во второй раз, но полседьмого снова проснулся в преотвратном настроении. Без пятнадцати семь они вызвали такси и убрались в гостиной.

Эспиноса написал прощальную записку. Пеллетье краем глаза пробежал ее и, подумав несколько секунд, решил также оставить прощальную записку. Прежде чем уйти, он спросил Эспиносу, не желает ли тот принять душ. В Мадриде помоюсь, ответил испанец. Там вода лучше. Это правда, согласился Пеллетье, и ему самому не понравился ответ: настолько глупым и примирительным он получился. Потом оба бесшумно ушли и позавтракали, как и несчетные разы до этого, в аэропорту.

На борту самолета, летящего в Париж, Пеллетье по какой-то непонятной причине принялся думать о книге про Берту Морисо – той самой, что давеча хотел швырнуть в стену. «С чего бы?» – спросил себя Пеллетье. Неужели ему не нравилась Берта Морисо? Или ему не понравилось то, о чем книга напомнила? На самом деле ему нравилась Берта Морисо. И вдруг он понял: а ведь эту книгу не Нортон купила, а он сам, что это он поехал из Парижа в Лондон с завернутой в подарочную бумагу книгой, что Нортон впервые увидела репродукции Морисо именно в этой книге, а он сидел рядом, оглаживал ей затылок и рассказывал о каждой картине. Так что же, он расстраивается потому, что подарил эту книгу? Нет, конечно нет. А может, художница-импрессионистка и расставание с Нортон как-то связаны? Это вообще глупость… Так почему же ему так хотелось шваркнуть книгой о стену? А самое важное – почему он думает о Берте Морисо и ее альбоме и о затылке Нортон, а не о menage a trois, чей призрак сегодня ночью висел, как индейский воющий шаман, посреди квартиры англичанки, но так и не материализовался?

На борту летящего в Мадрид самолета Эспиноса, в отличие от Пеллетье, думал о последнем (с его точки зрения) романе Арчимбольди, ведь если Эспиноса прав (а он думал, что прав), романы Арчимбольди более не будут выходить и что` все это означает для него самого, ученого, неясно, а еще он думал об объятом пламенем самолете и о тайных желаниях Пеллетье (как тот прикидывается современным, если этого требует момент, вот же сраный сукин сын) и время от времени посматривал в иллюминатор и на двигатели и умирал от желания поскорее снова оказаться в Мадриде.

Некоторое время Пеллетье и Эспиноса не звонили друг другу. Пеллетье иногда говорил с Нортон, и их беседы становились все приторнее, словно бы их отношения теперь всецело зависели от хороших манер обоих; и еще так же часто, как и раньше, он звонил Морини, с которым у них ничего не поменялось.

То же самое происходило с Эспиносой, хотя тот не сразу это понял: Нортон не шутила и была совершенно серьезна. Естественно, Морини что-то такое ощутил, но чувство такта или лень, та самая тупая и время от времени болезненная лень, которая иногда вцеплялась в него намертво, – словом, Морини решил не показывать, что подметил нечто новое, и Пеллетье с Эспиносой были ему весьма признательны.

Даже Борчмайер (он до сих пор некоторым образом побаивался тандема испанца и француза), даже он заметил что-то новое в переписке, которую поддерживал с ними обоими: какие-то туманные намеки, чуть заметные поправки, легчайшие сомнения и прямо-таки поток красноречия, когда о них заходил разговор… чувствовалось, с некогда общей методологией что-то произошло.

Затем случилась Ассамблея германистов в Берлине, конференция по проблемам немецкой литературы ХХ века в Штутгарте, симпозиум по вопросам немецкой литературы в Гамбурге и конференция «Будущее немецкой литературы» в Майнце. На ассамблею в Берлине прибыли Нортон, Морини, Пеллетье и Эспиноса, но по ряду причин они сумели побыть вчетвером только один раз, во время завтрака, причем вокруг них сидели другие германисты, храбро ввязавшиеся в схватку с маслом и мармеладом. На конференцию приехали Пеллетье, Эспиноса и Нортон, и Пеллетье удалось поговорить с Нортон наедине (пока Эспиноса обсуждал научные вопросы со Шварцем); когда наступила очередь Эспиносы для разговоров с Нортон, Пеллетье тактично отошел побеседовать с Дитером Хеллфилдом.

В этот раз Нортон поняла, что ее друзья не хотят общаться друг с другом, да что там, они и видеться не очень-то желают, и это произвело на нее крайне тяжелое впечатление – ведь она некоторым образом чувствовала себя виноватой в том, что друзья отдалились друг от друга.

На симпозиум приехали только Эспиноса и Морини, и уж они-то постарались не скучать, а еще, пользуясь тем, что находятся в Гамбурге, отправились с визитом в издательство Бубис и застали там Шнелля, но не госпожу Бубис, которой купили букет роз, – та уехала по делам в Москву. Вот ведь женщина, сказал им Шнелль, – непонятно, откуда в ней берется такая энергия. И, довольный, рассмеялся, да так, что Эспиноса и Морини сочли его веселье чрезмерным. Перед уходом они вручили букет роз Шнеллю.

На конференцию приехали только Пеллетье и Эспиноса, и в тот раз им не осталось ничего другого, как встретиться лицом к лицу и выложить карты на стол. Поначалу – и это понятно – они успешно избегали друг друга (впрочем, ни разу не погрешив против вежливости), а в некоторых, по пальцам пересчитать можно, случаях они все-таки погрешили против нее. Однако в конце концов им не осталось путей к отступлению, и пришлось все-таки поговорить. Это знаменательное событие случилось в баре гостиницы глубокой ночью, когда за стойкой оставался лишь один официант, самый молоденький из всех, высокий белокурый сонный паренек.

Пеллетье сидел в одном конце барной стойки, а Эспиноса в другом. Потом бар постепенно опустел, и, когда они остались вдвоем, француз встал и сел на табурет рядом с испанцем. Они попытались обсудить конференцию, но буквально через несколько минут поняли, что это глупо и смешно – интересоваться или делать вид, что интересуются, этой темой. И снова Пеллетье, как более поднаторевший в искусстве сближения и разговоров о секретах, сделал первый шаг. Он спросил про Нортон. Эспиноса честно ответил, что ничего не знает. Потом сказал, что время от времени говорил с ней по телефону, и его не оставляло чувство, что он разговаривает с незнакомкой. Про незнакомку ввернул в разговор Пеллетье, так как Эспиноса, время от времени изъяснявшийся многозначительными умолчаниями, сказал о Нортон «занятая», а потом «отсутствующая». Телефон кафедры Нортон некоторое время занимал их мысли, то и дело возникал в разговоре. Белый телефон в белой руке, в белых пальцах незнакомки. Но ведь она никакая не незнакомка. Во всяком случае, они побывали у нее в постели и кое-что да узнали. О белая лань, моя милая белая лань, прошептал Эспиноса. Пеллетье предположил, что цитируется кто-то из классиков, но никак не отреагировал и спросил: превратятся ли они во врагов? Вопрос, похоже, изумил Эспиносу, как будто тот и не рассматривал такую возможность.

– Но это же абсурдно, Жан-Клод, – сказал он, хотя Пеллетье заметил: Эспиноса надолго задумался, прежде чем ответить.

В результате они упились, и молодому официанту пришлось помочь обоим покинуть бар. Финал вечера запомнился Пеллетье прежде всего силой официанта – тот тащил их обоих до лифтов в лобби, словно бы они с Эспиносой были студентишками пятнадцати лет, двумя худыми как палка подростками, которых молодой официант крепко зажал локтями; между прочим, этот добрый малый оставался с ними до самого конца, когда все остальные официанты-ветераны уже разъехались по домам; выглядел он как уроженец деревни – если смотреть на лицо и телосложение, а может, он был рабочего корня, а также, глядя на него, Пеллетье припомнил нечто мимолетное, как шепоток, что же это такое было… да, такой смех, смех Эспиносы, которого официант-крестьянин транспортировал к лифту, тихий, приглушенный такой смешок, как будто было мало дурацкой ситуации, в которой они оказались, а вот Эспиносе она пришлась к месту и стала клапаном для выхода пара, точнее, горестей, о которых он умолчал.

Однажды, по прошествии трех месяцев, в течение которых они не ездили к Нортон, кто-то из них позвонил другу и предложил провести выходные в Лондоне. Неизвестно, кто кому позвонил. В теории человек, который первым набрал номер, видно, отличался развитым чувством верности или дружбы, что в принципе одно и то же, но, по правде говоря, Пеллетье и Эспиноса имели о данной добродетели весьма расплывчатое представление. На словах они, естественно, ее принимали – хоть и с некоторыми оговорками. А вот на практике – наоборот, никто из них не верил ни в верность, ни в дружбу. Они верили в страсть, верили в гибрид социальной и общественной справедливости – кстати, оба голосовали за социалистов, хотя и время от времени воздерживались от волеизъявления на выборах, – верили в возможность самореализации, наконец.

Но точно известно одно: один позвонил другому, тот принял предложение и вечером в пятницу они встретились в аэропорту Лондона, откуда взяли такси до гостиницы, а потом другое такси (время уже шло к ужину, и они забронировали столик на троих в «Джейн & Хлоэ»), которое доставило их к дому Нортон.

Они расплатились с таксистом и застыли на тротуаре, созерцая свет в окнах. Потом, пока машина отъезжала, они увидели тень Лиз, обожаемую тень, а потом… потом – словно бы порыв зловонного ветра ворвался в рекламу прокладок! – они увидели тень мужчины – и у них ноги приросли к земле, Эспиноса оцепенел с букетом в руках, Пеллетье – с альбомом сэра Джейкоба Эпстайна, завернутым в тончайшую подарочную бумагу. Однако китайский театр теней на этом не прекратил своего выступления. В окне тень Нортон, словно бы желая что-то объяснить собеседнику, который не желал слушать, подняла руки. Тень мужчины, к вящему ужасу единственных, раскрывших рот от удивления зрителей, задвигалась, словно бы крутила обруч – или сделала что-то, что Пеллетье и Эспиносе показалось верчением обруча: сначала закрутились бедра, потом ноги, туловище, да даже шея! – и было это движением, исполненным сарказма и насмешки, – если, конечно, мужчина за занавесками не раздевался и не таял, что, естественно, не могло случиться, это было движение или даже серия движений, в которых читались не только сарказм, но и злость, уверенность в себе и злость, причем уверенность в себе очевидная – ведь он был самым сильным, самым высоким и самым накачанным и даже мог крутить обруч.

А вот в движениях тени Лиз виделось нечто странное. Насколько они ее знали – и считали, что знают достаточно хорошо! – англичанка была не из тех, кто позволяет непристойности в своем присутствии, и тем более если эти непристойности имеют место у нее дома. Так что они, взвесив все обстоятельства, решили, что тень мужчины навряд ли крутила обруч или оскорбляла Лиз, – скорее всего, он просто смеялся, и не над ней, а с ней вместе. Вот только тень Нортон, похоже, не смеялась. Затем тень мужчины исчезла: возможно, удалилась смотреть книги, а может, ушла в туалет или на кухню. А может, повалилась в приступе хохота на диван, да так там и лежит. И тут же тень Нортон подошла к окну и, съежившись, отодвинула занавески и открыла окно, всё с закрытыми глазами, словно бы ей во что бы то ни стало надо было вдохнуть воздух ночного Лондона, а потом она открыла глаза, посмотрела вниз, в пропасть, и увидела их.

Они помахали ей, словно бы такси только что высадило их здесь. Эспиноса махал букетом, а Пеллетье – книжкой, а потом, не задержавшись, чтобы увидеть бесконечно удивленное лицо Нортон, они направились ко входу в здание и подождали, пока Лиз из квартиры откроет им дверь в подъезд.

Они полагали, что все потеряно. Поднимаясь по лестнице, молчали, а затем услышали, как открывается дверь, и хотя не видели, но предчувствовали сияющее присутствие Нортон на лестничной площадке. В квартире пахло голландским табаком. Нортон стояла опершись о дверной косяк и смотрела на них так, словно бы ее друзья давным-давно умерли, а теперь призраками восстают из морских глубин. Мужчина, который ждал в гостиной, был младше их, родился, наверное, в семидесятых, ближе к семьдесят пятому, но никак не к шестидесятому. На нем был свитер с высоким, неприлично растянутым воротником, посветлевшие от стирки джинсы и кроссовки. Выглядел он как аспирант или временный преподаватель.

Нортон сказала, что его зовут Алекс Притчард. И что он ее друг. Пеллетье и Эспиноса пожали ему руку и улыбнулись, несколько делано конечно, но тут уж не приходилось выбирать. А вот Притчард даже не счел нужным улыбнуться. Две минуты спустя они все сидели в гостиной, потягивая виски в полной тишине. Притчард, который пил апельсиновый сок, сел рядом с Нортон и положил ей руку на плечи, – жест, который англичанка сначала не заметила (на самом деле длинная рука Притчарда лежала на спинке дивана, и только его пальцы, длинные, как у паука или пианиста, поглаживали время от времени блузку Нортон), но, по мере того как шло время, Нортон нервничала все сильнее и сильнее и то и дело выходила то в спальню, то на кухню.

Пеллетье попытался поговорить на всякие обычные темы – кино, музыка, последние театральные премьеры (при этом Эспиноса никак не желал ему помочь и сидел в полном молчании, которое сделало бы честь Притчарду, который тоже не проронил ни слова, однако при всем при том безмолвие Притчарда было молчанием не слишком любопытного наблюдателя, а Эспиноса молчал как существо наблюдаемое и оттого полное горя и стыда). Тут непонятно, как и кто первым начал разговор, и они вдруг заговорили о делах литературоведческих – об Арчимбольди. Возможно, это Нортон из кухни что-то такое сказала про совместную монографию. Притчард дождался, пока она вернется, и снова положил руку на спинку дивана, а паучьи свои пальцы на плечо англичанки. И заявил: фигня это полная, ваша немецкая литература, фигня, обман и мошенничество.

Нортон посмеялась: похоже, она это слышала не впервые. Пеллетье спросил, что он, Притчард, читал из немецкой литературы.

– На самом деле мало что, – ответил юноша.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 23 >>
На страницу:
7 из 23

Другие аудиокниги автора Роберто БОЛАНЬО