– Что рассказывать… помнишь в сорок первом, когда Марика мобилизовали, помнишь? Вы тогда ещё с хором в Каширу на ГРЭС поехали концерты давать?
– Помню, конечно, это в сентябре было, мы там неделю работали, я ещё немного простудилась… – Злата настороженно смотрела на сестру.
– Так вот, Марик приехал к нам, его отпустили с семьёй вроде попрощаться, а семья-то у него была в Виннице, он к нам и приехал, как к своим… Злата, прости меня… мама тогда тоже в Малаховку к Бэле и Додику поехала за продуктами, я одна дома была. Мы с ним долго сидели, пили чай, он ел так жадно, так много, потом выпить попросил… Злата, он такой несчастный был… я видела, что он совсем на фронт не хотел, он боялся, очень боялся… мне его так жалко стало. Вот мы с ним остатки какого-то вина допили и потом… Златочка, он это от страха, мне кажется, что он уже тогда знал, что не вернётся. Я думаю, это он не со мной… он тебя любил, только тебя… я просто под руку попалась… он всё время твоё имя произносил, ну понимаешь да? В то время, он был со мной, а думал о тебе…
По лицу Златы текли слёзы, она шепотом спросила:
– И ты столько лет молчала? Почему? За что ты так со мной?
– Златочка, я же знала, как ты его любила, как ты страдала, разве я могла это рассказать? Потом, когда стало ясно, что будет ребёнок, мама поехала в Малаховку и там с Бэлой и Додиком договорилась. У них ведь детейне было, и им очень хотелось, да и возраст у Бэлы никаких надежд на своих детей не давал. Они так обрадовались, так были счастливы… и я поехала к ним жить, ты помнишь? – всё это Дина продолжала говорить таким же тихим, бесцветным голосом, каким и начала свой рассказ. Тоня поражалась, насколько велико было её мучение все эти годы, что теперь ни сил, ни эмоций видимо не осталось.
– А потом, почему потом не сказала?
– А потом… когда пришло извещение на Марика, когда ты в истерике себе вены порезала… когда потом? Потом надо было как-то тебя вытаскивать из этого кошмара, потом надо было маму хоронить… потом, после войны, когда тебя из хора по пятому пункту сократили и ты осталась без работы и пошла в детский садик на пианино детям аккомпанировать и твоё превосходное, неотразимое обуховское меццо-сопрано уже никогда тебе не понадобилось… потом просто выживать надо было… Главное, что Юрочке было хорошо, Бэла с Додиком его обожали, они ему всё дали, он ни в чём не нуждался никогда, он их очень любил, и я могла ездить и быть с ним, – Дина закрыла лицо руками и еле слышно добавила, – если с Юрочкой что-нибудь случиться, я тоже жить не буду…
– Тонечка, вы можете нас отвезти в больницу, Аня сказала, что Скорая повезла Юру в Первую Градскую? – Злата вопросительно посмотрела на бледную Тонечку, потом на сморщенную, жалкую сестру и осеклась, – Дина, может до утра подождём? Ни ты, ни я не выдержим, третий час ночи!
– Да, чего мне выдерживать, если моему сыну плохо, не выдержим… – на минуту Дина задумалась, – да, ты можешь не выдержать, тебе нельзя совсем волноваться, у тебя же кардиостимулятор давно менять надо. Злата, ты оставайся, а Тонечка со мной поедет, да? – и Дина покачиваясь на не слушающихся ногах пошла в коридор надевать плащ.
– Тонечка, ну уговорите её, она же ничем помочь не может, ну сделайте же что-нибудь, пожалуйста! – Злата с мольбой в дрожащем голосе, схватила Тонечкину руку и начала трясти. – Пусть Илья Львович её уговорит, позовите его.
– Да, да, я сейчас, он внизу в машине, – Тоня набрала номер мужа и попросила подняться. Илья Львович смущённо вошёл. Когда Тоня рассказала, не вдаваясь в подробности, что Дина Матвеевна просит их отвезти её в больницу к Юре, то Илья Львович со свойственным логическим мышлением математика привёл Дине и Злате неоспоримые доводы в абсолютной бесполезности этого поступка, главным доводом был тот, что выздоравливающему Юрию Давидовичу необходим будет уход, а не волнения о разболевшихся тётушек. И после того, как он позвонил в Приёмное отделение и выяснил, что состояние Юры уже не вызывает опасности для жизни, что он пока находится в реанимации и туда никого не пускают, после того, когда Илья Львович перезвонил Ане и услышал от неё подтверждение ранее узнанного, только тогда Дина сдалась, сняла плащ и согласилась подождать дома до утра. До утра оставалось ни так уж и долго. Тоня с мужем уехали домой, пообещав сёстрам в 9.00 заехать за ними и отвезти их в больницу к Юрочке.
Всю обратную дорогу Тоня не переставала думать о Юре, о том, как он ей дорог, как благодарна она мужу за то, что так мудро разрулил ситуацию с ночной поездкой, о том, что Дина взяла с неё и Златы клятву никогда ни при каких обстоятельствах не говорить Юре, что она его родная мать. Эта тайна должна остаться тайной. И они втроём, три женщины, которые любили его каждая по- своему: Дина потому, что она была его матерью, Злата потому, что он оказался сыном её возлюбленного, а Тоня, Тоня потому, что он был просто мужчиной её жизни, они решили, что всё должно остаться так как и было.
Проводив Тонечку Злата пошла прилечь в свою комнату, она чувствовала себя выжатым лимоном, опустошённой и просто усталой, очень усталой.
Дина не раздеваясь сидела на своём диване и смотрела на портрет мамы, написанный рукой Марика – отца её ребёнка, ей казалась, что мама всё видит и всё понимает, ведь все эти шестьдесят долгих лет только она знала правду о ней и Юрочке, только с ней она делилась и просила совета, только с ней она была откровенна.
Старинные часы на стене над головой Дины дребезжа проржавевшими гирями, размеренно и важно пробили шесть раз…
Две фотографии
Старый альбом… старые чёрно-белые или коричневатые, выцветшие фотографии с заломами и уже подёрнутые тленом с проступающими белёсыми пятнами. Пройдёт ещё немного времени и то, что было на них когда-то запечатлено, потеряв свою чёткость, помутнев, потускнев постепенно станет исчезать, неотвратимо унося с собой те прекрасные, важные и значимые мгновения прошлой жизни, которые так хотелось бы сохранить не только в своих мысленных воспоминаниях, но и получать удовольствие от вида, наглядности, визуального дополнения нашей хрупкой памяти.
Старый альбом… когда – то отец приклеил все фотографии большие и маленькие, дореволюционные, выполненные на твёрдом картоне в фирменных фотографиях, и тоненькие, любительские самых разных размеров, довоенные и послевоенные. Мама ругалась на него за это – приклеил он их каким-то жутко крепким клеем непонятно какого состава и что называется – намертво. Поэтому если и захотелось бы кому-то посмотреть надпись на обороте перевернув фото, узнать в каком году оно было сделано и в каком месте, кто так мило улыбается глядя на тебя через годы, а кто напряжённо серьёзен на малюсенькой фотографии для документа, то сделать это совершенно не представляло никакой возможности.
Альбом был толстый, распухший, давно не вмещающий в себя всю длинную и такую насыщенную человеческую жизнь целой семьи, между последними страницами нахально примостились россыпью те фотографии, которые страницы альбома не вмещали в себя и которым, казалось бы не было уже места, но их тоже втиснули, потому что и они были частицей этой семейной жизни и поэтому имели полное право наряду с самыми первыми находиться здесь.
Обложка альбома была внушительной, жёсткой из тёмно-серого почти чёрного с муаровым рисунком дерматина и с небольшим овальным резным окошечком на передней, главное станице, в это окошечко была вставлена открытка с изображённым на ней натюрмортом вполне известного фламандца – роскошные пионы в серебряной круглой вазе, хрустальный бокал с тёмно-красным вином, а на переднем плане жёлтый лимон с изящно свисающей спиралькой срезанной кожуры и гроздья великолепного чёрного и янтарного винограда.
Альбом периодически доставали из нижнего ящика массивного письменного стола, где он имел постоянную прописку, и внимательно, трепетно и бережно просматривали, попутно старшие всегда что-то объясняли и рассказывали младшим. Каждую страницу этого альбома, каждую фотографию знали и помнили наизусть: все довоенные снимки, изображавшие то время, о котором дети знали только по рассказам отца и матери, казались настолько родными, что ощущение того, что в альбоме существует своя собственная, внутренняя, сказочная жизнь, было вполне реальным. Откроешь страницу и вот, ты погружаешься в этот особый мир, мир пропахший запахом старого картона, папиного ядрёного клея и нескольких засохших цветков, уютно примостившихся когда-то между страницами, мир воспоминаний, фантазий, счастья и трагедии, мир Первой мировой и Отечественной войны, мир Крымских санаториев – дворцов, мир пионерских лагерей советского счастливого детства и мир профсоюзных коллективов родительской работы – мир огромной семьи.
На одной из самых первых страниц этого альбома немного вызывали удивление две совершенно одинаковые фотографии- близнецы, на обеих был снимок площади с памятником Тарасу Шевченко в г. Харькове. Конечно, дети знали, что мать до войны жила в Харькове, а отец учился в Москве, его сокурсник, родом тоже из Харькова, заочно познакомил их и они почти год переписывались; ещё дети знали, что первое свидание произошло именно у этого памятника, но наличие двух этих фотографий на одной странице было по меньшей мере странным и совершенно непонятным. Тем более, что ни отца, ни матери, ни вместе, ни порознь на фотографиях этих не было. А поскольку большинство фотографий были приклеены на свои места отцом ещё до рождения детей и жили там всегда, то и наличие этих близняшек никогда не обсуждалось, подумаешь на мгновение об этой странности и тут же забудешь – есть и есть.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: