
Охота на Церковь
У печи на табурете были сложены две пары изношенных до дряхлости ботинок с оторванными подметками. По вечерам Артамонов подрабатывал починкой обуви.
– Образцы сии тяжкой народной жизни, – кивнул он на башмаки, – взять бы да выбросить. Иного не заслуживают. Да как их выкинешь, если другой обувки в нашей Советской стране не найти? В газете, допустим, пишут: стахановец Иванов делает на фабрике «Скороход» две тыщи пар обуви. Где же они, эти две тыщи? Никто не знает. В магазинах нету! Ни калош, ни валенок, не говорю о парусиновых туфлях. Нашему брату мужику в лаптях ходить. А рабочему классу в чем догонять и перегонять Америку? Босиком догонять легче! Это мы уже смекнули и с расспросами, как да почему, к советской власти не лезем. Ученые мы теперь. Потому как расспросы, сомнения и подозрения в наше время – предмет обоюдный. Я до артели служил учетчиком в рабочем снабжении. Воровство сплошное, а поди заикнись про это хоть в стенгазете. На тебя же его и оформят. У вас на складе гортопа дрова крали?
– Не знаю.
Степан Петрович Зимин в родное село вернулся с месяц назад. До этого шесть лет провел в ссылке и в лагере, освободился прошлой осенью. Зиму прожил в городе, потому что своего дома в селе у Степана Петровича больше не было. Отняли, когда посадили его с женой и детьми на пустую телегу, а потом увезли на поезде в казахские пески. Колхоз не ужился с Зиминым, колхозу было нужно его имущество.
– Правильно, что ушел оттуда. Сторожить – не для тебя. Сторожу наган полагается, а тебе наган как бывшему кулаку выдавать нельзя, а то еще пойдешь с ним свергать советскую власть. А ворованные дрова все равно на тебя повесят.
– Начать хочу все сначала, – в который раз повторил Зимин, угрюмо сжимая в широкой заскорузлой ладони пустую стопку. – Чтобы дом был, жена, детишки… Свое хозяйство.
– Свое хозяйство… – Артамонов разлил еще по чуть-чуть. – Мог бы и я сейчас на песках тужить, как ты. Нас под раскулачивание через год после вашего стали подводить. Кое-что из имущества и скотины уже прибрали, свели со двора. Ну, тут моя Мария и взбеленилась. Пошла в сельсовет, обложила там всех истинно пролетарской матерной бранью, чем и доказала свою преданность советскому строю. Потребовала, чтоб ее записали в колхоз, и желание ее немедля исполнили. Теперь с дочкой, с Варварой, почти стахановки в колхозном коровнике, палочки в тетрадке у бригадира зарабатывают, трудодни копят, как раньше денежки. Пришлось, конечно, отдать в общее пользование еще буренку и бычка. Зато теперь я, упертый единоличник, за ними как за каменной стеной! Жить можно.
– Варвара-то скоро придет?
Артамонов будто не услышал вопроса.
– По новой Конституции, оно конечно, все тебе, Степан, можно. И за власть голосовать, и должность какую-никакую иметь. Да только все одно клеймо лишенцев и чуждых элементов нам с тобой не смыть. Как бы ты себя красной краской ни малевал, как бы ни перековывался. Мы до скончания живота для советской власти испачканные своим классовым происхождением. Давеча в артельной конторе товарищ Фурсов сделал заявление. Сталинская Конституция, говорит, она как картина на стене, висит – и ладно, помещение украшает. А думать и решать власть на местах будет, как прежде, руководствуясь классовым революционным чутьем. Кого приподнять, кому пинка под зад дать. Классовый подход в нашем социалистическом коллективном хозяйстве нынче такой: кто работает, тот не ест, а кто не работает, тот хорошо кушает. Но я, Степан Петрович, не жалуюсь. Смотрю на все это как на природное явление и исторический курьез. Знавали и мы лучшие времена, а жизнь – она, как африканская зебра, полосатая… Ты слыхал, как у нас мужики про войну говорят?
– Нет.
Хозяин дома наклонился над столом и понизил голос:
– Новая война с немцами сгонит большевиков, как прошлая Романовых. – Он откинулся в прежнее положение и прибавил: – Но я тебе этого не говорил. Потому что сам в такое не верю. Сталин хитер и матёр, он еще Гитлера в союзники возьмет. Помяни мое слово.
Они снова выпили, хрустнули огурцами. Когда в дом беззвучно вошла старшая хозяйская дочь, Зимин не приметил. «Вот она, моя тихоня», – любуясь девушкой, объявил отец. Ватник и калоши, в которых работала на ферме, Варвара оставила на крыльце, но в избе все же пахнуло коровьим навозом. Зимин не спеша развернулся на стуле и так же неторопливо провел по ней безжизненным взглядом, с застывшей в глубине зрачков черной тоской.
– Здравия желаю, Варвара Андреевна.
Девушка посмотрела на отца, вновь на гостя и, как будто осознав нечто, отступила на шаг. Шатнулась было к двери, но удержалась, замерла неподвижно.
– Ну вот, дочь. – Артамонов напустил на себя серьезность. – Пришла твоя пора. Сватает тебя Степан Петрович. Уговаривать не стану, неволить тоже. Времена не те, что раньше, отцовой власти над детьми нет. Иным словом, решай сама. Парней в селе для тебя подходящих нету: кого ни возьми, то комсомолец, то выпивоха, то лодырь и хулиган. А Степан мужик домовитый, с головой на плечах. Пойду посмолю козью ножку, вы тут без меня уговаривайтесь.
Варвара стояла не шелохнувшись, с опущенной головой. Зимин молчал. Так долго, что девушка не выдержала, метнула в него быстрый взгляд, тотчас убежавший обратно, как напуганный заяц. Украдкой поправила прядку волос, выбившуюся из-под платка.
– Не старый я еще, сорок стукнуло, – неуклюже повел речь Зимин. – Начну заново. Жизнь с начала. Не смотри, что в сарае живу. Все у тебя будет. Дом, хозяйство, скотина. Работать буду как вол, силы есть. В колхозе или на своих харчах, еще не решил… Детишек заведем.
Последние слова прозвучали будто из-под земли, из темного склепа, откуда веет промозглым, пробирающим до сердца холодом.
Варвара порывисто зажала себе рот, чтобы не вскрикнуть, отчаянно затрясла головой и кинулась вон из избы.
Зимин, словно был готов к такому, взял с тарелки последний огурец, в задумчивости откусил и прожевал. Хозяина дома он нашел во дворе на лавке под раскрытым окном. Тот в расстегнутой рубахе острил точилом штык лопаты для огорода.
– В колхозе будешь работать от зорьки до зорьки, а зубы держать на полке, – будто ничего не случилось, продолжил прерванное балагурство Андрей Кузьмич. – Царь Николай, может, и был дурак, как говорят, зато хлеб был пятак. Белый и без очереди, бери сколько душа просит. А теперь у нас как в сказке про мужика и медведя. Советская власть себе корешки забирает, а мужику вершки оставляет – солому да мякину. Работать в колхозе некому. Работящих мужиков по всему Союзу разметали в ссылки, одних никудышек беспортошных оставили. Да вот бабы животы рвут вместо мужиков.
– Так не идти в колхоз?
– Еще того лучше, – живо подхватил Артамонов. – Финагент с председателем сельсовета налогами удавят, как висельника. И чего тебя, Степан, на старое тянет? Обосновался бы в городе и Варьку бы туда забрал. Витька мой, сынок, там уже, при заводе.
– В городе не сытней, пробовал.
– Тоже верно. Витька когда приходит – голодный как стая волков. Слава Богу и советской власти, голодаем девятый год. А все ж у пролетария нынче больше прав, чем у мужика. Про колхозников и не говорю – крепостная скотина для нужд партии. Ты вон лошадь завел, извозом кормишься, тебе пока еще можно. Мне тоже, как я единоличник при колхозной жене. Ну а в колхоз пойдешь – будь любезен лошадку в общественное владение сдать, а сам на козе ездить или на курях… А Варвару ты не торопи. Дай ей срок. Она девка хорошая. Слова поперек не скажет, работящая, в церковь по воскресеньям бегает.
– По воскресеньям? – переспросил Зимин.
– У нас в церкви, считай, антисоветский календарь, семидневный, против советской шестидневки. А то еще раньше пятидневка была. Я так разумею: советская власть – это задуривание головы плюс барщина. Оттого и в церковники теперь подался. В приходском совете состою, член двадцатки.
Сверху стукнула рама оконной створки.
– А мамка говорит, ты пятнадцать лет в церковь не ходил, батя.
Оба задрали головы. Из окна высовывался младший сын Андрея Кузьмича, пятиклассник Васька, только что прибежавший из школы.
– А ну цыц, мелюзга! – осерчал на него отец. Зимину пожаловался: – Свой Павлик Морозов в доме растет. Рад на отца доносить. Не ходил, значит, не нужно было! Не чувствовал политического момента. Теперь чувствую. Церковь сейчас по новой Конституции равноправная, может своих кандидатов на выборы выдвигать. Я в Церковь теперь как в партию записался…
– Нам с Лидкой из-за твоего церковничества в школе попадает, – обиженно сказал сын. – Сергей Петрович говорит, что из-за этого мы отсталые. Ребята смеются.
– Учись лучше, не будешь отсталым.
Андрей Кузьмич привстал, вслушиваясь. От соседнего двора доносились заполошные крики. «Что за оказия?!» – Артамонов отложил лопату и зашагал к воротам, открыл калитку. Мимо по улице бежала, переваливаясь по-утиному, старуха в черном траурном платке.
– Воскресил!.. Мертвую из гроба поднял!..
– Ты чего голосишь, Поликарповна? Кто поднял, куда?
– Покойницу Дерябину с того света вернул! Отец-то наш, отец Алексей, чудотворец, мертвых воскрешает… Ох, побегу. Муж ейный в школе, ничего не знает…
Андрей Кузьмич с силой потер в затылке, потом поднял указательный палец кверху и с философским видом отсыпал подошедшему Зимину от своей образованности:
– Научный курьез! Парадоксальное явление. Пойду посмотрю, не рехнулась ли Поликарповна. А ежели впрямь воскрешение мертвых?.. Идешь, Степан?
Зимин смотреть на явление не пожелал.
– Моих из земли не подымет, – бессильно махнул он рукой и зашагал по улице в другую сторону.
В родные края после раскулачивания и шести лет безвестного отсутствия Зимин вернулся другим, непохожим на себя прежнего. Увозили его из села с женой и пятью детьми, старшему было десять, младшему год. Акмолинские пески забрали у Зимина всех, одного за другим. После того и поселилась на его лице мертвая стынь, а в глазах – черная пустынная угрюмь.
2Внештатным сотрудником «Муромского рабочего» Николай Морозов числился всего полгода и заглядывал в редакцию пару раз в месяц. Обычно картина, которую он наблюдал в семь часов вечера буднего дня, являла собой беспрерывную беготню редакторов, корректоров, курьеров, носящихся с ворохом оттисков из типографии и обратно. Но в этот раз коридоры были безлюдны. Только стрекот пишущей машинки где-то за дверью разгонял тишину.
Объявление о строгой явке на собрание членов партийной организации останавливало, точно милиционер в засаде, всякого входящего в редакцию. Заодно открывало причину мертвого штиля: все ответственные работники газеты в обязательном порядке были членами партии. Морозов понял, что вечер пропал – потерять придется часа два или даже три. В туберкулезном диспансере с партийным вопросом было намного проще: на работу туда шли только беспартийные, включая главного врача больницы.
Он направился к приемной главного редактора Кочетова. Белобрысая секретарша главреда тоже отсутствовала, зато на стене висел плакат со строгой комсомолкой, которого прежде не было: «Товарищ, будь бдителен! Помни: опечатки – это вражеские диверсии».
Дверь в кабинет Кочетова была приоткрыта. Морозов осторожно расширил щель и просунул голову.
– …В нашей парторганизации еще есть люди, которые считают, что никакой классовой борьбы в СССР нет, – вещал, заглядывая в бумажку, секретарь парткома газеты. – Даже четкие разъяснения товарища Сталина на мартовском Пленуме их не убеждают. Между тем Иосиф Виссарионович учит, что чем больше у нас успехов в построении социализма, тем больше обостряется классовая борьба. С ростом мощи Советского Союза усиливается сопротивление остатков отмирающих, враждебных нам классов. Все эти замаскировавшиеся белогвардейцы, бывшие люди, эсеры, меньшевики, попы и кулаки сейчас мобилизуются, зашевелятся, будут переходить от одних форм наскоков на советский строй к другим, более изощренным и вредительским. Они будут привлекать на свою сторону отсталые слои населения и даже нестойких, колеблющихся членов коммунистической партии. Нет такой пакости и подлости, которую бы они не совершили. Это надо иметь в виду, товарищи!
Подглядывать, как чистят свои ряды члены партии, отыскивая оппозицию, контрреволюцию, правые и левые политические уклоны, Морозов не хотел. Ему лишь нужно было показаться на глаза Кочетову, сообщить о своем присутствии.
– Однако на днях с опровержением этого тезиса в нашей редакции выступил заведующий сектором пропаганды Савельев. Он заявил, что надо опираться не на учение Ленина – Сталина, а на, так сказать, живую действительность. Это наглое заявление показывает, товарищи, что в лице Савельева мы имеем дело с представителем правотроцкистского охвостья. Мы должны сделать большевистские выводы и принять немедленные меры. Я предлагаю безо всякого гнилого либерализма голосовать исключение оппортуниста Савельева из партии… В чем дело, товарищ? – Секретарь парткома сурово воззрился на постороннего в дверях. – Кто вам позволил войти?
– Морозов, уйди, – энергично замахал на него Кочетов.
Секретарша-стенографистка грудью вытолкала Николая в приемную и мимикой показала, чтобы ждал там.
Лишь через полтора часа из кабинета гурьбой посыпали партийные сотрудники газеты. Последним показался пропагандист Савельев. Он прижимал руку под пиджаком к сердцу, широкий лоб с залысинами был в испарине, очки сползли на кончик носа. «Исключили бедолагу», – догадался Морозов.
В кабинете Кочетова плотный, спертый воздух был насыщен табачным дымом.
– Садись, Морозов.
Главный редактор ушел к окну и дернул шпингалет форточки, втянул ноздрями струю сырого апрельского воздуха. Вернулся в кресло, выбил из пачки «Беломорканала» последнюю папиросу, закурил.
– Ты, Морозов, где учишься?
– В горьковском Коммунистическом институте журналистики имени газеты «Правда», – отрапортовал тот. – Заочное отделение.
– Значит, все-таки в Коммунистическом. А не в богословском или в семинарии.
– Ну зачем вы так, Валентин Михайлович. – Без лишних слов Морозов понял, куда клонит главред. – Я считаю, тема перспективная…
– Тебе кто подкинул эту тему, Морозов? – жестко перебил Кочетов. – С церковниками снюхался? В Бога решил удариться? Ты соображаешь, что идешь поперек повестки партии и правительства?
– Никто мне эту тему не подкидывал, я сам на нее вышел, – проигнорировал запугивание Николай. – По новой сталинской Конституции церковники имеют такие же права, как и все…
– Это беззастенчивое извращение смысла Конституции, запомни, Морозов! Попы сейчас пытаются совершенно превратно толковать населению смысл 124‑й статьи. Внушают своей пастве, что советская власть, провозгласив свободу совести и вернув попам избирательные права, якобы примирилась с религией, признала поповскую деятельность полезной. И прочую чушь. Ты попался на их удочку, Морозов. Кто тебе этот поп… как его там… – Кочетов заглянул в отпечатанные на машинке листы с подчеркнутыми фразами. – Аристархов, поп кладбищенской церкви в Карабанове. Он тебе родня, приятель или сообщник по антисоветской деятельности?
– Ну вы скажете, товарищ Кочетов…
– Нет, ты послушай, что ты пишешь. – Главред пригасил папиросу в пепельнице и поворошил листы. Выхватил один, густо исчерканный чернилами. – «В своих проповедях на религиозных примерах он призывает к братству, миру, трудолюбию, презрению к богатству, честности, справедливости. Призывая к борьбе с пороками, закаливанию воли и направлению ее к добру, священник не только не мешает строительству нового общества, но и вносит свой малый вклад в общее дело…» Это что такое, я тебя спрашиваю, Морозов? Ты читал Конституцию? Где там сказано, что в СССР разрешена пропаганда религии?.. Дальше ты разводишь и вовсе махровую контрреволюцию. – Кочетов снова зачитал: – Мысль о совместимости социального строительства с религиозно-нравственным воспитанием высказал современный писатель Синклер в своем труде “Именем религии”»… Во-первых, откуда ты выкопал этого буржуазного писателя?
Николай выдохнул.
– Я понял, Валентин Михайлович. Статью вы не напечатаете.
– Только если умом рехнусь, как ты, Морозов. – Кочетов встал и принялся ходить по кабинету. – У нас почти заброшена антирелигиозная работа. Я имею в виду не в городе, а в стране. Даже в Союзе безбожников успокоились: много церквей-де закрыто, попы не имеют прежней силы, с религиозными предрассудками в основном покончено. Мол, огромные массы, став грамотными и культурными, освободились от разлагающего влияния церковников. Это глупая и вредная ошибка! Попы нашей успокоенностью пользуются себе во благо, активно ведут агитацию. Развернули борьбу за открытие церквей, давно закрытых по просьбам населения, готовятся к выборам в местные советы, чтобы проталкивать туда своих кандидатов. Поповщина перекрашивается, пытаясь доказать свою полезность и лояльность Советскому государству. Под этим флагом они организуют и поведут за собой темные и незрелые элементы, которых у нас еще много. А ты, Морозов, своей несознательностью, если не сказать хуже, помогаешь церковникам. У тебя есть объяснение этому?
Николай молчал. Объяснение у него, конечно, было. И даже не одно. Простая человеческая признательность. Обыкновенное сочувствие трудной, почти нищенской жизни одного из тех, кто обречен в стране социализма на вымирание. Журналистский интерес к человеку, не похожему на других. Желание писать правду о людях и их заботах, о добре, живущем в их душах. Люди, в коих нет хотя бы крупицы добра, с которой можно сделать набросок журналистским пером, Морозову были безразличны. Как и громкие достижения коммунистического строительства, которые для воодушевления народа и посрамления врагов требовалось раздувать на бумаге до необыкновенных масштабов.
К человеческим натурам, неинтересным Морозову, относился и главный редактор «Муромского рабочего». Сорокапятилетний бывший подпольщик когда-то устанавливал с маузером и мандатом советскую власть в Муромском уезде. Спустя десять лет боролся с мелкобуржуазными инстинктами крестьян, размахивая все тем же маузером и расписывая мужикам на митингах, чем колхоз лучше собственного хозяйства. В память о прошлых деяниях Кочетов носил френч полувоенного кроя, галифе и хромовые сапоги, всегда жирно блестевшие. И как объяснить такому, что антисоветский поп помог с жильем его, Морозова, родным братьям, которых советская власть оставила под зиму в дырявом сарае? Из спецпоселения для раскулаченных на Северном Урале они вернулись год назад и мыкались до осени по углам, пробуя выпросить у колхоза бывший родительский дом. Отец Алексей, сам лишившийся прихода в городе, занял место кладбищенского попа в селе и очень быстро сговорил одну из своих прихожанок, вдову-старуху, отдать мыкальщикам половину дома в обмен на мужские руки для хозяйства и огорода. Так старший из четверых братьев Морозовых познакомился с примечательной личностью карабановского священника, который за полгода службы в селе приобрел среди верующих славу чуть ли не святого угодника, среди неверующих – звание дурака-бессребреника, а у местных властей – репутацию камня на дороге, о который все спотыкаются.
– В общем, Коля, не открою тебе никакого секрета: наверху забеспокоились, что ситуация выходит из-под контроля. На самом верху, ты меня понимаешь, Морозов? – Кочетов уселся в кресло и достал из ящика стола папку с бумагами. – Из отдела пропаганды обкома спустили план публикаций на полгода. Кампания широкого развертывания антирелигиозной пропаганды должна включать… так… публикацию десяти научных лекций по астрономии и смежным наукам. Пяти статей о темном религиозном прошлом. Не менее трех – о контрреволюционных вылазках попов. Несколько штук заявлений с отречениями от Бога и поповского сана. Статьи с освещением работы Союза воинствующих безбожников. Просветительские материалы о вредной сущности церковных праздников, разных святых и тому подобного. Вот последним пунктом ты и займешься, Морозов. Если уж сам залез в тему религии. Пиши статью «Происхождение и классовая сущность Пасхи».
– Классовая сущность? – Николай страдальчески наморщил лоб.
– Пасха в этом году второго мая. Церковники, безусловно, попытаются использовать ее совпадение с советским праздником, чтобы сорвать первомайские демонстрации и другие политические мероприятия. К тому же Пасху они отмечают целую неделю. Соображай, Морозов! Целая неделя в начале мая, в самый разгар посевной. Оборот сева будет сорван, а значит, и хлебозаготовки в колхозах в этом году опять провалятся.
– Для меня это слишком сложная тема, Валентин Михайлович, – взмолился Морозов. – Разрешите мне подготовить материал о ветеранах паровозоремонтного завода. У меня есть там знакомые, и наброски уже сделал.
Кочетов задумался, машинально пытаясь вытряхнуть из пустой пачки папиросу.
– Отлыниваешь от важного направления, Морозов. Для советского журналиста это негодное качество. Боюсь, тут вылезает твоя собственная классовая сущность… – Он резко смял папиросную пачку и прицельно бросил в форточку. – Ладно, валяй про завод. Тема советских тружеников всегда у нас на марше. И припусти там воспоминаний, как эти ветераны при царе проводили Первомай. Как казаки с нагайками разгоняли маёвки и охранка зверски избивала рабочих в тюрьмах. Успеешь за неделю, выпишу хороший гонорар.
Из здания редакции Николай вышел затемно. «Собственная классовая сущность… – пробормотал он, закрываясь воротником куртки от пронизывающего ветра с реки. – Это мы еще поглядим, товарищ Кочетов, чья сущность гнилее».
3За час до полуночи в дом постучали: громко, требовательно. Отец Алексей стоял на коленопреклоненной молитве, готовясь к завтрашней литургии. На подряснике сзади между голенями устроился, как в люльке, бездомный котенок, которого приютили дети. От внезапного и вместе с тем давно ожидаемого недоброго звука отец Алексей вздрогнул. Отложил молитвослов, повернулся к жене.
– Это за мной, – сказал он твердо и спокойно.
Даже в свете масляной лампы было видно, как побледнела сразу Дарья. Белье, которое она чинила, выпало из рук на пол. Отец Алексей трижды перекрестился на образа, осторожно разбудил котенка и пошел открывать.
Короткий обмен фразами, донесшийся с крыльца избы, совсем не походил на разговор тех, кто ходит по ночам арестовывать, с тем, кого не первый раз арестовывают. Это немного успокоило жену священника, она вышла в крохотные сенцы.
– Ну что, пустишь в дом-то, Алешка?
– Да-да, конечно. Даша, это Василий, мой старший брат! – радостно обернулся к жене отец Алексей. – Понадобится угощение!
– Не хлопочи, хозяйка, – остановил ее гость. – У меня все с собой.
В доме он выставил на стол из карманов пальто две бутылки крепленого вина, из сумки-планшета достал завернутый в холстину кусок сала и полбуханки черного хлеба.
– Ну… обниматься не будем, батюшка? – с усмешкой спросил старший Аристархов. – Ни тебе, ни мне должность не позволяет. Ты поп, я коммунист, вместе нам не сойтись.
Отец Алексей жадно разглядывал брата. За пятнадцать лет, что они не виделись, Василий огрузнел, посолиднел гладким широким лицом. Привыкши распоряжаться, смотрел еще более начальственным взором, в котором, однако, скопилась непроходящая, многолетняя усталость и… читалось явно различимое выражение брезгливости. Не к стоящему перед ним брату-священнику, не к скудной и тесной обстановке убогого жилья – а как устойчивое и неизменное отношение к любому жизненному факту, привходящему в обозримую действительность.
– Что ты говоришь, Вася, я рад тебя видеть и обнять. Ведь ты мой брат, и ты спас мне жизнь.
– Все же не будем. – Гость, не снимая пальто, сел на табурет у стола. – Давай выпьем, Алешка. Как раньше, когда ты был не поп, а гонял по русской словесности гимназистов в Архангельске.
– Прости, Вася. Пить я сегодня уже не буду, завтра мне служить… Даша, посмотри, как там дети. Пускай спят, и ты посиди с ними. – Отец Алексей мягко взял жену за плечи и подтолкнул к смежной комнатке, прикрытой на входе лишь тяжелой стеганой занавесью.
– Знал, что побрезгуешь, – кивнул старший брат. – Ну ничего. Вино это ты прибери, тебе сгодится на твои обряды. А у меня свое топливо.
Он достал из-за голенища сапога плоскую флягу, отвинтил крышку и плеснул в подставленную братом кружку светлую жидкость. Тотчас выпил, поднес к лицу буханку и втянул запах.
– Вот так, Леша. Ты небось и не знаешь, что я теперь второй секретарь Муромского райкома.
– Тебя поздравить или…
– Или, – отрезал Василий. – Да ты садись… С двадцатого года перебирался из кресла в кресло. Сперва наверх… Все выше и выше… – он усмехнулся, – стремим мы полет наших птиц… Теперь в обратную сторону, по накатанным рельсам. До меня накатанным, многими рухнувшими партийными карьерами. Это ссылка, Алексей. А там и… арест, тюремный подвал, пуля в затылок.
– Как же ты…
– Ты не бойся. Никто здесь не знает, что поп Аристархов – мой дорогой любимый братишка. Из города я затемно выехал, тут меня никто не видел. Ах ты ж… – Василий несильно ударил кулаком по столу. – Говорил ведь тебе тогда, не становись попом, попы при коммунизме не нужны. Теперь расхлебывай. Лишенцем был, налогами душат, в нищете живете? В лагере три года дуриком отсидел? Местные чекисты в райотдел тебя таскают, грозят новым арестом?.. Я про тебя много знаю, Лешка, хоть и не виделись. Но ничего для тебя сделать не могу. Самого подвесили на крючочке. – Он снова налил и выпил. – Ну рассказывай, как ты жил эти годы. Хочу от тебя самого услышать.