Монахиня взяла с полицы икону святого Пантелеймона и показала сыну.
– Его ты видел?
– Его, матушка, – обрадованно молвил Мстислав.
– Вы оба… – выдавил Ратибор, – верите в то, что говорите? Ты обезумела от горя, Гида, а у князя началась предсмертная горячка.
– Я тоже видела его. Здесь. Потом он ушел, но никто более в доме не встретил его, никто во дворе не отпирал для него ворот. Я расспросила гридей, тиуна и ключника, и прочих холопов.
– Я не верю в эти сказки. Если он исцелен, то…
Ратибор рывком откинул покрывало и задрал рубаху Мстислава. На обнаженном животе едва темнел тонкий рубец от раны, от вида которой накануне стошнило холопа. Кожа вокруг была белая, чистая, не осталось и следов прижигания.
Едва разглядев все это, княгиня отвернулась – не подобает монахине созерцать мужское естество, пускай и сыновнее.
– Прости, матушка, – повинился за воеводу князь. – Ратибор не подумал, что делает… Матушка, – позвал он миг спустя, – отрок-целитель сказал мне еще кое-что… Отец не приедет в Новгород.
Мстислав помедлил.
– Вчера в Киеве умер великий князь Всеволод.
4
Во дворе ярославского посадника каждый день толчея. С конца зимы в Ярославль тянулись длинные обозы с мехами, кожами, рыбьим зубом, медом, воском, холстиной и иным добром – данью окрестных земель и племен. Тиуны-емцы отчитывались перед посадником, пересчитывали не по разу, часть сгружали здесь, остальное в амбарах у пристаней. Пришлые княжьи даньщики, отроки, дворовая чадь, парубки, холопы, сельские смерды, взятые в повоз, – день-деньской все орут, бранятся, горланят песни, хохочут. Тут же глазеют на сутолоку мальцы, колупают в носах, бегают с поручениями, слушают байки княжьих дружинников. Скоро собранное добро погрузят в лодьи и поплывут в низовские земли, радовать князя.
Посадничьи амбары забиты под самые застрехи – своя доля житниц не ломит. Лишь одна малая клеть стоит посреди прочих пустая. В нее никогда не заглядывает ни тиун, ни ключник, ни посадник, ни жена посадника. Уже никто на дворе не помнит, когда в ней водворился обитатель – было это при прошлом посаднике. А когда того сменил нынешний, выдворять жильца из амбара было поздно – никто бы не решился взвалить это дело на себя. Да никому он и не доставлял забот. На дворе его видели редко, слышали еще реже. Зато польза от него была немалая – никто с охоты не приносил столько мяса и шкур и никто так дешево не ценил свою добычу. За все, что он приносил из леса, просил немногого – три горшка каши в день, горшок мясной похлебки, два каравая хлеба да большой жбан кваса. За много лет свыклись с ним, считали вроде дворовой животины, иногда обращались с лаской, чаще – с плеваньем и пустыми угрозами выгнать со двора.
Звали его Добрыня. Более неподходящего имени это существо получить не могло. И за это тоже на него плевались, а прежнего посадника, который дал ему прозвание, поминали с усмешкой и с верчением пальца у головы. Во дворе его чаще кликали Медведем.
Добрыня был велик телесами, в плечах широк по-бычьи, голова насажена на шею низко. Густые золотистые волосы росли на нем почти всюду, кроме носа, похожего на грушу, и небольшого лба, снизу вверх прорезанного бороздой. Глаза под мохнатыми, нависающими бровями смотрели на людей тяжело и обычно вопросительно. Космы на голове он чесал редко и лишь пятерней, борода являла собой вовсе непроходимые заросли. Кто видел Добрыню в первый раз, шарахался с испугу.
…В дверь клети глухо ударило раз, другой. Бросали не камнями, а комьями сырой земли. Следующий ком залепил окошко из бычьего пузыря.
– Эй, Медведь, просыпайся от спячки! – кричали на дворе мальчишки.
– Хватит сосать лапу, весна уже!
Детей Добрыня не любил. Побаивался. Шустрые мальцы и отрочата проявляли к нему неодолимое любопытство, будто им делать больше нечего, кроме как злить его и смотреть потом, что из того выйдет. Всякий раз ожидали от него ярого медвежьего рева и звериного буйства. Хохотали, когда оправдывал их надежды, а когда терпел и отсиживался в клети, донимали, как лесной гнус.
– Эй, ведьмино отродье, глянь-ка, за тобой пришел лесной хозяин, батя твой!
– Медведь тебя заберет сейчас, выходи!
– Заберет к себе в берлогу, будешь там ему пятки чесать, ха-ха-ха.
Огольцы заливались смехом, забрасывая клеть липкой грязью. Кто-то из парубков постарше стал взрыкивать по-медвежьи.
Дверка амбара едва не слетела с петель. Низко нагнувшись, Добрыня выпростался из клети. В руке держал шило, которым дырявил кусок кожи – мастерил себе поршни.
Мальцов и парубков в тот же миг сдернуло с места, девки завизжали, младенец на руках бабы-холопки пустился в рев.
Добрыня, ощерив зубы, повертел по сторонам головой, глянул в небо, почесал шилом в космах. Вдруг приметил прямо перед собой ребятенка в рваной свитке и одноухой шапке.
– А тебя правда медведь родил?
Порты мальца заметно набухали сыростью.
– Правда, – ответил Добрыня и тихонько рыкнул.
Ребятенок зажмурился и заорал, стоя на месте.
Добрыня закинул шило в клеть, поднял дите за шиворот и понес к челядне. Держал руку на отлете, чтоб не замочиться.
Гневные бабы отобрали дитятю на полпути, обозвали Добрыню лешаком и волосатиком.
– Чего людей пугаешь? – раздалось сердито.
Перед Добрыней невесть откуда вырос поп, часто ходивший к посаднику попить квасу и поговорить о просвещении язычников. Ростом поп едва доходил Медведю до плеча.
– Дразнятся, – сумрачно прозвучало в ответ.
– Шкура у тебя разве тонка, волдыри вскочат от ребячьих дразнилок? – осведомился поп.
Добрыня невнятно пропыхтел под нос.
– Окрестить бы тебя, – со вздохом помечтал иерей.
– Зачем?
– В человечье подобие привести. А то живешь в дикости, – назидал поп. – Вон ты зверюга какая… – Он осторожно потрогал пальцем плечо Добрыни. – А все ж не бессловесная тварь.
– Старый посадник не велел меня крестить, – угрюмо отозвался Медведь.
Он обошел попа стороной и направился к своему жилу.
– И то, – согласился батюшка. – Крестишь тебя, а ты в лес убежишь.
Добрыня вернулся.
– Чего? – навис над попом.
– Это я так, ничего, – немного струхнул тот. – Правду ль говорят, что тебя прошлой зимой звал с собой волховник? Тот, которого потом убили в Ростове?
– Ну звал.
– Что ж не пошел?
Добрыня задумался, поскреб в бороде.