После стоят звери на столе, обсыхают, оглядываются, в себя приходят. А Лукерья лежит пластом, и у нее едва хватает сил, чтоб улыбаться.
***
В минуты между сном и явью, стоит Лукерье закрыть глаза, вспыхивают перед ней в темноте яркие, словно солнцем очерченные цветы, сплетаются узорами ветви, слетаются, сверкая ярче зарниц, жар-птицы с каплями огня на каждом пере…
В мгновение ока вырастают небывалые деревья до небес, раскидываются, словно скатерть-самобранка, поля оглушительного разнотравья, и летят по ним – быстрее стрел, легче ветра – красные кони с лебединым изгибом шей.
Одни образы сменяются другими, так что Лукерья не успевает перевести дух. Голова начинает кружиться, и в глазах рябит, будто в жаркий день смотришь на реку с сильным течением.
Но едва Лукерья пытается вглядеться в какую-нибудь картину, чтобы запомнить детали, как все расплывается, краски смешиваются и гаснут, и вот перед ней только темнота и привычные очертания домашней утвари.
Лукерья набирает воздуху полную грудь, будто в омут собралась прыгать, и опять закрывает глаза.
Маятник в часах успевает качнуться только в одну сторону – а река уже вновь подхватила Лукерью и понесла, как щепку, сквозь радужный ирий сад.
Лукерья лежит, не шевелясь, на спине, и слезы бегут по вискам в разметавшиеся на подушке волосы.
Жгет ее изнутри красота. Манит и не дается в руки.
Наутро возьмет Лукерья с полки какого-нибудь глиняного козлика, приголубит и попытается украсить его крохами своих ночных видений.
Сияют Лукерьины звери – с улицы видно. Дети носы о стекло плющат, глаза таращат.
А Лукерья печалится и вздыхает: не то всё. Совсем не то.
***
Бывают у Лукерьи смутные, недужные дни. Обычно после особенно ладной игрушки, над которой руки летают сами, как птицы.
На другое утро встает Лукерья не с той ноги, и всё у нее идет вкривь и вкось, даже самое простое.
"А ну вас совсем!" – в сердцах бросает Лукерья, накидывает кое-как платок и бежит из дома прочь, прочь, куда глаза глядят, куда несут ноги.
Она уже знает, почему чувствует себя, как разбитый горшок на плечах пугала. Это в первые разы пугалась до слез, отчаивалась, а теперь привыкла к тому, что иногда путь лежит через пустыню.
Это засуха. Пересох поток, мчавший сквозь нее образы, водивший ее рукой. Иссяк, истомился.
Она должна позвать обратно в себя живую воду, вернуть своенравную реку назад в берега.
Для этого надо замедлить бег, отдышаться. Поверить, что засуха – не навсегда. Остановиться. И отворить зренье.
Просто смотреть вокруг. Просто смотреть. Смотреть.
Вон под мышкой у кривой березы улыбается гриб-чага, а если приглядеться – так это же чудо-юдо рыба-кит! Любуется им Лукерья, неспеша запоминает: здесь – прогиб, тут – поворот, там – глазок, потом – хвосток… Она уже знает, как вылепит его, добродушного увальня, жителя морских глубин.
Тихо-тихо шагает Лукерья дальше.
Снова счастлива, снова жива, снова ведома.
"Смотри", – словно подсказывает ей кто-то.
И Лукерья видит в морщинах старого дуба лицо лесного духа, недоброго и незлого, себе на уме, глаза – как плошки, нос – картошкой…
Видит, благодарит, запоминает.
"Смотри, смотри", – окликают ее из облачных переливов, березовых переборов.
И Лукерья знает, что те, которые спрятались там, очень хотят быть найденными. И смотрит во все глаза.
А рукам уже невмоготу ждать, пляшут пальцы в рукавицах, как нетерпеливые скакуны.
Бывает, Лукерья никак не может их сдержать. Зачерпнет снега и прямо на ходу, смеясь, лепить начинает.
***
Метельный случился вечер, порывистый. Настоящий буран, хоть и март на дворе. Лукерья вышла на воздух, чтоб глаза отдохнули, и вспомнила бабушкину присказку: "Марток – надевай порток".
Но при этом почему-то представила себе не сгорбленную старушонку, а сопливую девчонку, которую мать туго крест-накрест затягивает в шерстяной платок. И поняла, что это прабабка Лукерья Георгиевна так говорила. Часто она ей теперь на ум приходила.
Все деревенские люди сидели в такую непогоду дома, и между снегом земным и снегом небесным не было, кроме Лукерьи, ни одной живой души.
Она по привычке начертила солнце в сугробе, помогая замешкавшейся весне. И пока отогревала палец в кармане, рисунок стерла белая крупа.
Вдруг Лукерье почудились голоса. Проваливаясь по колено, она добрела до угла дома и увидела под боком небольшого пригорка три копошащиеся фигурки. Две маленькие и одну еще меньше.
Те две, что побольше, плавали в снегу на животах, барахтаясь и бодро покрякивая. А третья лежала пластом и с любопытством разглядывала что-то у себя под носом.
– Вы рыбы? – спросила Лукерья, когда пловцы добрались до нее, вскочили и тут же плюхнулись на попы.
– Я – трррррактор! – взревел мальчик и молниеносно протаранил грудью ров вокруг Лукерьи.
– А я – Кристина, – сообщила девочка, глядя в упор круглыми черными глазами.
"Тоже чужое имя, – подумалось Лукерье, – на самом деле – Катерина".
– А там лежит Сабрина. Она все время падает. Нам надоело поднимать, – подскочил мальчик.
"Серафима", – эхом откликнулось в Лукерье.
– А вон там под снегом – дохлая кошка, – тараторил мальчик, блестя такими же, как у сестры, глазами-вишнями, – придет весна, и все ее увидят!
"А ты – Федот", – угадала Лукерья.
– А я – Макс! У меня даже под шапкой снег!
– Дя-дямм! – завопила припорошенная снежком Серафима, соскучившись лежать одна.
Катерина подползла к ней, ухватила за подмышки и потянула. Обе не сдвинулись с места. Лукерья сделала три больших шага, выдернула малышку из сугроба и поставила рядом с собой.