Цап! Гав-гав-гав!
Кудлатая башка забрехала прямо в ухо. Но не заел кобель. Это цепь звенела по земле: длиной аккурат до тропочки. Так-то встречал гостей Угрим.
Помещик ждал в светёлке за столом. Такой древний был старик, что казалось, и не живут столько-то. Тряслась кривая рука, дымчатые впалые глаза дрожали и туманились. Чахлыми пальцами перебирал он свитки и не то слушал вполуха, не то дремал.
– Слухи ползут, – говорил Егор Ефимович. – Не всё-де гладко у тебя в слободке. Укажешь, где искать, кто разбойник?
Угрим вскинулся:
– Наговаривает на меня купчишка Шпынь. Промотал вотчину, теперь мою землю оттягать хочет. Не дамся и людей своих в обиду не дам! Всё у нас гладко: комар носа не подточит.
– Носа не подточит? Вон под носом-то – мужиков полынью травят. Скотина хворает. Младенцы искусаны. Так ли?
– Не так.
– Молния в сосну бьёт.
– Не видал.
– И отчего пан Парамон-пономарь помер, не слыхал?
– Не слыхал.
– Так я… донесу царю, что сдаёт Угрим Подсеки-Коровин, – сощурился Алексеев. – Не знает помещик своей слободы.
В бархатных занавесях на окне запуталась муха. Ж-ж-ж, тихо. Ж-ж, чпок. Ж-ж-ж-ж, тихо.
– Крут, боярин. Годков-то тебе сколько буде?
– На Успение двадцать осьмой пойдет.
– Выкрутился. По батюшке, значит, Ефимов сын. А по матушке?
Зашуршали на столе письма, захрустели свитки, посыпался с печатей сургуч.
– Вот тут: Матушка Ефимья, урождённая Всеволожская. Сын Егорка… крещён в году семь тысяч сто семидесятом… – Гнусавил Угрим и тряс замшелой губой. – Ефимья-то, слыхал, смолоду была красавица писаная, сватался к ней царь Алексей Михайлович, да вдруг отрёкся. Люто горевали оба. И чтоб Ефимья после с кем повенчалась али жила бы с кем – упаси бог… А сынок – да вот же, передо мною. Ветром надуло? Тише, тише, не души ружьишко-то. Слушай дальше: в двадцать лет по указу царя сынок ейный отправлен вместе с отроками боярскими в… как там… «град аглицкий Луд на пять лет, дабы обучаться наукам и ремёслам европейским». О как. Родился Петруша – и Егорку с глаз долой. – Старик привстал, тяжело облокотясь на бумаги. – Уж не байстрюк ли ты покойного царя? А?
– Ты по дряхлости-то не плутай, Угрим! Отвечай, будешь помогать?
– Шиш. Слухи здешние не нравятся? Так может, другой слух пустить? Мол, не по совести выбрали молодца губным старостой, не по справедливости, а токмо по родству с государем. Эвона, как складно, так и до Касимова дойдёт! Нужны тебе кривотолки в разбойном приказе? Убирайся отсель и пса своего забирай, Треньку. Он один тут бес.
Лохматый кобель, провожая Егора Ефимовича до ворот, остался в обиде: гость сам был зол, как пёс, и хитёр. На подходе к кудлатому он ухватил чернавку с бадейкой кипятка. Девка взвизгнула, когда рука Алексеева легла ей на локоток, но проскакала за молодцем до калитки. Пёс смутился, проводил бесстыжих грудным раскатистым рыком. Не кинулся: своя чернавка. Да и несподручно гавкать, ещё кипятком обольёт.
– Мне теперь, Терентий, отсюда без разгадки нельзя уйти, – понял Алексеев.
– Живёт здесь бабка одна богомерзкая, Огафья Лыткина, – подсказал Шпынь, потирая руки. – Пропади я пропадом, если она не ведьма.
Отправились пешком, чтоб не на виду. Невдалеке у колодца хлопотала девица. Дул зябкий ветерок, девица накинула телогрею, да из-под кромки выглянул пушистый кончик косы. Ну, точно лисий хвост, пришло на ум Егору Ефимовичу.
– Кто это у колодца, знаешь?
Терентий сморщился:
– Васька Пава. Нелюдимая, бесстыжая. К обедне через раз не ходит.
– Ну, так через раз-то ходит, выходит, – улыбнулся Алексеев.
– Выходит, ходит…
Тем временем девица взялась за ведёрко.
– Дай, красавица, подсоблю тебе! – крикнул Егор Ефимович.
– А я тебе – что?
– А ты покажешь, где Огафья Лыткина живёт.
Ух, до чего же была она красавица. Алексеев взвалил коромысло.
– Егор.
– Василиса. Только не озорничай, смотри.
– Да как же я созорничаю, Василиса, ведь руки заняты. А не слыхала намедни, отчего пан Парамон-пономарь помер?
– Должно быть, язык сломал.
Так бы и дёрнул за лисий хвостик. Через три двора нашёлся дом Василисы Павы. У крылечка застыла другая девица: коренастая, в туго замотанном платке и с пасечным дымарём. Василиса поспешно сняла с Егорова плеча коромысло:
– Дальше сама. Иду, Вась, иду! Спасибо, Егор… Во-она там избёнка Огафьи Лыткиной. Прощайте.
За сёстрами грохнула дверь.
– И та тоже Василиса? – Удивился Алексеев.
– Обе-две, – кивнул Терентий. – Пава и Башка. Живут без отца, без матери. К Паве уж, поди, три деревни парней насваталось. Всех отвадила, своевольница.
Огафья Лыткина жила у реки. Изба-пятистенка – кособокая, шальная – сгорбилась на песчаном бережочке. Паводки выкатили из-под ряжа валуны, разливы сгноили брёвна. Не пойми на чём стоял дом. Егор Ефимович покликал хозяйку, но, не получив ответа, обошёл избу. Вдруг отворилась перекошенная дверь, из сеней посыпались куры и проклятия:
– Ай, почечуйная ты жопа, Тренька Шпынь, я тя в тот раз упредила: не таскайся сюдыть, бубонный чирей!
Заметив Алексеева, старуха поторопилась скрыться. Для хромой и тучной она была необычайно проворна.
– Постой, мать! – Егор Ефимович ухватился за дверь. – Спросить надобно!
Обдумав своё положение, старуха сдала осаду, плюнула в Треньку и заковыляла в дом. Хромая, слепая, тучная. Ей ли ночами по коровникам лазить? Егор Ефимович наказал Терентию обождать, а сам зашёл. Поперёк избы, на матке, висели осиновые веники, сушились луковые косы, пучки шерсти и куриных пёрышек, связки кореньев. Тряпичные мешочки жались к печи, шуршали кульки, и рядом – копошилась россыпь мучных червей. Огафья мимоходом оправила занавеси печного угла, но Егор Ефимович мог побожиться: мешочки шевелились.
– Тренька твой – бестолочь, – ворчала бабка. – Иван-чай с мятой. Будешь?