Каждый день до свадьбы и первые полгода после замужества я помню фотографически. Почему-то это время напоминает мне школьные прописи – первые тетрадки в школе. Так долго ждешь, что пойдешь в школу, приобщишься к чему-то высшему и загадочному. А потом тебе дают прописи – тетрадь в клеточку, где надо на одной строчке из верхнего правого уголка клеточки в левый нижний линию провести. На следующей строчке наоборот – из левого верхнего в правый нижний угол. Косые линии – твое вхождение во взрослую жизнь.
Потом буквы появляются. «А», «М», «Н», «Р» – строчки за строчками. Еще живет надежда, что все это завершится волшебством: взрывом, открытием – распахнутой дверью в мир, где давно пребывают старшие братья, мальчишки и девчонки с нашего двора.
Прописи заканчиваются предложениями: «Мама мыла раму», «Раму мыла мама», «Мыла мама раму».
Моя мама никогда не мыла раму. Она мыла окна. Два раза в год: перед Пасхой и перед ноябрьскими, в зиму. Весной освобождала окна, точно давала им дышать. Осенью конопатила щели старой рыжей ватой из дедушкиной телогрейки. Сверху, по вате, клеила влажные газетные полоски без текста. Это мне поручалось – обрезать газеты по границе белой линии, протянуть маме полоску. Она ловким движением прокатит бумажную ленту в миске с мучной болтушкой и припечатает поверх ваты. Я в детстве считала, что газеты выпускают ради этой белой полоски. И никак не могла понять: зачем столько бумаги занято черными закорючками? Продавали бы чистые листы!
Шоколадно-букетного периода в нашей любви не было. Ни прогулок под луной, ни сидений на лавочке в объятиях, ни поцелуев в подъезде. Романтика отсутствовала. После моего пьяного представления мы с Витей один раз сходили в кино, один раз поужинали в кафе. На третье свидание он пришел в общежитие. Соседок не было. Положение ясное и недвусмысленное: уединение, кровати, два молодых здоровых человека, которых влечет друг к другу. Витино тело, его запах, сильные нежные руки вызывали у меня медовый трепет – словно кровь заменили на мед, точнее – на хмельную медовуху. Но в финале любовный дурман рассеялся. Мое девство было защищено, как банковский сейф. Внутри меня находилась свинцовая перегородка, не поддававшаяся толчкам Витиного инструмента. Было больно и напоминало манипуляции стоматолога с бормашиной, ввинчивающейся в гигантский зуб. Витя тоже стремительно терял любовный кураж. В какой-то момент он решил отступить, прекратить штурм. Но я воспротивилась, обхватив его спину ногами. Помогала встречными движениями, каждое из которых причиняло мне пронзительную боль. Это должен сделать Витя и только Витя! А боль я перетерплю.
Потом мы лежали, обнявшись. И было волшебно, прекрасно. Я заткнула кровоточащую рану в промежности, скомкав собственные трусики. Болело, щипало, как ножом порезали. Но я выдержала бы десяток подобных травм ради минут истинной близости с Виктором.
И сейчас у меня так: до остановки сердца я счастлива перед соитием и после. Но само соитие – необходимая плата, без которой нет блаженства. За проезд в автобусе надо платить, за минуты счастья – тоже.
Совокупляться можно быстро и везде: в парке под кустами, на чердаках, в сараях. Но чтобы испытать подлинное счастье, нельзя торопиться. Поэтому я очень хотела замуж. Кто осудит за желание счастья?
Виктор привел меня к себе домой. Максим Максимович был при галстуке и в неглаженой сорочке, будто жеваной. Максим Максимович церемонно поцеловал мне руку и пригласил попить чаю.
Я задыхалась в их квартире. Наверное, даже определенно, Витя с отцом навели мало-мальский порядок. Вымыли посуду, смахнули пыль. Но пыль в их доме была застарелой – сантиметровой, на всей мебели, на всех поверхностях. Пахло склепом. Запах особенно усиливался в комнате, где лежала Анна Дмитриевна, – несло гниением. Анна Дмитриевна жила от укола до укола, их дважды в день делала медсестра. Бедную женщину, скрюченную, как трупик воробушка, перед уколами терзали страшные боли, она не стонала, а тихо верещала. Медсестра Оля, на которую молились Витя и его отец, делала укол, выгребала из-под Анны Дмитриевны запачканные простыни, обтирала больную, перестилала постель. Оле платили немалые деньги за работу, которую она была обязана выполнять бесплатно – за ставку. Мне хватило одного взгляда на эту дамочку, чтобы понять, как наживается она на несчастье двух горюющих мужчин. И Оля усекла с ходу – со мной не пройдут игры в благотворительность.
Тело лежачего больного натирают камфорным спиртом, дубят кожу, чтобы не было пролежней. Моя бабушка полтора года не вставала с постели – и ни одного пролежня. Мама ухаживала за свекровью истово – как за малым ребенком-инвалидом. А спина, локти Анны Дмитриевны были покрыты мокнущими язвами. Так содержат больную?
Витя и Максим Максимович решительно воспротивились моей попытке изменить ситуацию. Оля! Только Оля! Как Оля скажет. Черт с ней!
Но без всяких приглашений я в течение недели, каждый день на несколько часов, приходила к ним домой и драила, драила квартиру. У меня сломались все ногти и воспалилась кожа на пальцах, потому что отчистить эту конюшню можно было только с помощью сильных химических средств. Зубными щетками я выковыривала жирную грязь из стыков и вокруг вентилей газовой плиты. Ползала на карачках, из-под плинтусов выгребая археологическую спрессованную пыль. На оконных стеклах, на мебели можно было рисовать, как на глине. Чтобы отчистить их до первозданного состояния, требовался скребок. Я скребла, скребла и скребла. Потом мыла, мыла и мыла. Обои в кухне не подлежали восстановлению, я их содрала, купила клеящуюся пленку в веселый ситчик и обновила стены. В ванной и в туалете был полный швах – облупившийся кафель с черными разводами грибка. Моя бабушка говорила грубо, но точно: «Жрать и срать надо в чистоте». Я вызвала братьев. Петя и Коля отбили старый кафель, выровняли и загрунтовали стены, оклеили влагостойкой пленкой под мрамор. Ванную и туалет было не узнать. Братья работали без перекуров и перекусов, я их торопила, подгоняла.
– Гнездо вьешь? – ухмыльнулся Петя.
– Только свинство ликвидирую. А гнездо мое будет не в пример этой убогости.
– Когда с женихом познакомишь? – спросил Коля.
«Когда он предложение сделает», – про себя подумала я. Вслух ответила:
– Познакомлю обязательно.
Я дала братьям деньги, чтобы поели в кафе на автовокзале, домой они попадали только поздно ночью. Расходовала я выигранное на тотализаторе. На себя не потратила ни копеечки. Купила новые сковородки и кастрюли, потому что за старые было противно взяться, плюс моющие средства в промышленных количествах, плюс краски и пленки для минимального косметического ремонта.
Во время моих набегов Максим Максимович либо тихо сидел в комнате с книгой, либо уходил на прогулку. Витя был на работе. Возвращался вечером и не замечал, что в квартире что-то изменилось: хрустальная люстра, на мытье которой у меня ушло пять часов, празднично сверкает, оконные стекла не мутные, а прозрачные, занавески свежевыстиранны, а на ковровых дорожках появился узор, прежде затоптанный.
Но не увидеть перемен в ванной, в туалете и на кухне было невозможно.
– Субботник завершен, – весело сказала я, когда мы пили чай на кухне. – Теперь ваша квартира как игрушечка.
– Огромное спасибо, Вика! – быстро заговорил Максим Максимович. – Мы вам очень признательны! Столько трудов!
Максим Максимович каждый день уговаривал меня остановиться, прекратить: пусть будет как было, мы с Витей сами, потом как-нибудь, неловко – превратили вас в поденщицу. Я отмахивалась и делала свое дело.
– Хотя не знаю, – продолжил Максим Максимович, – стоило ли… – замялся он.
– В нашем доме теперь блеск и чистота, – подхватил Витя. – Но в нашем доме перестало пахнуть нашим домом.
Такая вот была благодарность.
Прошло много времени, и как-то я напомнила мужу про ту многодневную генеральную уборку.
– Это тебе самой требовалось, – неожиданно заявил Виктор.
Я вспыхнула от обиды и стала оправдываться. Мол, не набивала себе цену, не обустраивала гнездышко, в которое меня пригласят.
– Было элементарно, по-человечески, жаль вас – запущенных до паутины по углам.
– Вика, ты неправильно меня поняла. Я вовсе не собирался обвинить тебя в далеко идущих матримониальных планах. Эти-то планы как раз нормальны. Но мы ни о чем тебя не просили. Мы не хотели ничего менять в доме, пока жива мама. Нам было плевать на грязные окна и паутину на потолке. По сравнению с тем, что мы теряли, это было ерундой. А ты не могла находиться в той обстановке, ты говорила, что задыхаешься. Ты для себя вылизала квартиру, хотя думала, что совершаешь подвиг для нас. Типичное женское поведение: сначала она гробится, изменяя то, что ее не устраивает, а потом ждет от окружающих похвалы. Между тем как ее подвиг – это обеспечение собственного комфорта. Подвиг совершается для себя, а не для других. Если ты хочешь что-то сделать для других, сначала пойми, что этим другим требуется.
– Твоя мама была не такой? – У меня невольно прорвалась глубоко спрятанная неприязнь.
– Да! – твердо ответил Виктор. – Моя мама была не такой. Она не облекала свои желания в якобы потребности других. Она по-настоящему жила для других.
Признаваться стыдно, однако слова из песни не выкинешь. Покойная Анна Дмитриевна превратилась для меня в первоисточник всех Витиных недостатков. Это она воспитала его прекраснодушным мямликом, тратящим недюжинные силы на пустяки. Это она внушила ему замшелые принципы, которым сегодня грош цена. Это она подавила в нем волю к победе, подменив представление об истинной победе призрачным благородством. Институты для благородных девиц давно ушли в прошлое, однако курсистки-мечтательницы остались, на горе женам, которые выйдут замуж за их сыновей.
Анна Дмитриевна наверняка была умной женщиной. Если бы она прожила дольше, я отыскала бы с ней общий язык. Два умных человека всегда могут договориться, найти точку согласия. Тем более что эта точка – обеими любимый мужчина. Но Анна Дмитриевна умерла. Окаменела и забронзовела в памяти Максима Максимовича и Виктора, превратилась в легенду. Светлая память об Анне Дмитриевне обросла воспоминаниями, в которых было не отличить правды от невольных домыслов. Я могла бы вступить в диалог с живой свекровью, я отлично знала ошибки моей мамы. Но сражаться с бронзовым истуканом бесполезно.
Тогда, во время моего субботника, Анна Дмитриевна единственный раз обратилась ко мне. Или не ко мне?
Я мыла ту самую фамильную люстру в комнате, где лежала Анна Дмитриевна. На столе стояли три миски – с концентрированным хлорным раствором, с мыльной и с чистой водой. Пальцы немилосердно жгло, потому что я экономила на резиновых перчатках. Каждый кристаллик в подвесках требовалось драить, удаляя жирную грязь.
Пришла медсестра Оля. Заворковала с Анной Дмитриевной: «Сейчас мы укольчик сделаем, постельку перестелим. Поворачиваемся на бочок. Вот хорошо! Вот умница!» С тяжелыми больными разговаривают как с неразумными детьми. Это понятно, это правильно.
Но потом Оля, которой было сорок лет в обед, хмыкнула мне в лицо:
– Все пыхтишь, стахановка? Не на ту карту ставишь.
– Я в ваших рекомендациях не нуждаюсь! Лучше свою работу выполняли бы честно! Халтурщица!
– Да кто ты такая, чтобы мне указывать?
Словом, мы схлестнулись. Обменялись недипломатическими выражениями.
И вдруг сиплый стон. Разворачиваемся. Анна Дмитриевна смотрит осознанно, старается голову оторвать от подушки. Анна Дмитриевна на моей памяти ни разу не произносила сколько-нибудь внятных речей. Она пребывала в своем мире – в мире боли и забвения.
– Отвратительно! – прохрипела Анна Дмитриевна. – Господи! Как отвратительно!
Мы заткнулись. Оля понесла постельное белье в ванную, чтобы запустить стиральную машину. Потом белье вытащит Максим Максимович и развесит на балконе.
Я подскочила к Анне Дмитриевне. Меня разрывало на кусочки от желания помочь ей, облегчить страдания, выполнить любое желание.
– Говорите, говорите! – умоляла я.
Анна Дмитриевна посмотрела на меня уплывающим взглядом и повторила шепотом, закрывая глаза: