Оценить:
 Рейтинг: 0

Грань веков. Заговор против императора. Политическая борьба в России на рубеже XVIII–XIX столетий

Год написания книги
1982
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

У каждого крестьянина в супе курица, у некоторых – индейка, объявляет царица к сведению Европы после путешествия по Волге; но именно на этих берегах через несколько лет появится Пугачев.

Тартюфская ложь Екатерины, потемкинские деревни – все это не объяснить просто тем, что Екатерина и Потемкин двоедушны. Это отражение их программы, где желали совместить то, что исторически не сходится.

Вопрос о том, устраивал ли Потемкин декорации, фальшивые поселения при проезде царицы на юг, в лучшем случае не решен. Е. И. Дружинина слишком легко отводит свидетельство Ланжерона, как «не имевшего возможности наблюдать этот край при Потемкине» [38. С. 38]. Между тем новороссийский генерал-губернатор, правивший 30 лет спустя, имел как раз немалые возможности для сбора весомой информации, как это и видно из соответствующих страниц его записок [107. В. № 273. Л. 564–565].

Дело, однако, не в буквальном смысле отдельных эпизодов.

Как отмечает Я. Л. Барсков, один из лучших знатоков екатерининского правления, «ложь была главным орудием царицы; всю жизнь, с раннего детства до глубокой старости, она пользовалась этим орудием, владея им как виртуоз, и обманывала родителей, гувернантку, мужа, любовников, подданных, иностранцев, современников и потомков» [106. Д].

Французский посол Бретейль, наблюдая, как Екатерина II афиширует свое горе и слезы по поводу гибели ненавистного ей супруга, заметил: «Эта комедия внушает мне такой же страх, как и факт, вызвавший ее» [112. С. 26, примеч.].

Ложь в природе вещей. Разумеется, жизнь тысячекратно обогащала предлагаемую схему (упрощенную, но необходимую для анализа!). Редко попадались «химически чистые» типы прогрессивного просветителя или циника, в разных дозах и то и другое присутствовало во множестве людей из верхнего слоя страны. Разве мог бы держаться и десятилетиями давать плоды тот союз лучших людей с властью, о котором уже говорилось, если бы многие лучшие люди не закрывали глаза на жестокий цинизм верхов или не принимали бы частицу того цинизма? Так же, как не были абсолютно циничны ни Потемкин, ни Екатерина.

Итак, мы представили два типа дворянской идейной ориентации: просвещенный прогресс – циническое status quo[6 - Положение, в котором… (лат.)].

Существовал, наконец, третий подход к взрывчатой антиномии «просвещение – рабство»: взгляд консервативный, отрицающий в большей или меньшей степени те пути просвещения, которыми двигалась новая Россия; носители подобных идей были склонны к идеализации старины, настороженно относились к «нужной, но, может быть, излишней реформе Петра». Цитата взята из потаенного сочинения М. М. Щербатова «О повреждении нравов в России». Этот замечательный в своем роде документ был составлен в 1786–1787 годах и представлял развернутую консервативную критику «просвещенного абсолютизма».

«Мы подлинно, – писал Щербатов, – в людкости и в некоторых других вещах, можно сказать, удивительные имели успехи и исполинскими шагами шествовали к поправлению наших внешностей. Но тогда же гораздо с вящей скоростию бежали к повреждению наших нравов» [165. С. 133].

Историк писал об «изгнанной добродетели» и бичевал пороки своей эпохи с такой энергией, что серьезно задел девять особ царствующего дома, а более всего – Екатерину II.

Щербатов был не единственным просвещенным консерватором XVIII столетия. Разврат, тартюфская ложь екатерининского правления не раз вызывали критику с позиций «старинной нравственности»; такие деятели, как И. В. Лопухин, Н. И. и П. И. Панины, Д. И. Фонвизин, играя видную просветительскую, прогрессивную роль, не раз притом мечтали о движении к будущему как бы «через прошлое», о реставрации утраченной патриархальной нравственности и ряда старинных институтов (весьма знаменательно, что герой «Недоросля», отвергающий непросвещенное свинство Простаковых, Скотининых, именуется Стародумом!).

А. И. Герцен, оценивая много лет спустя общественно-политическую позицию Щербатова, колебался и впадал в любопытное противоречие. С одной стороны, он находил, что Щербатов представляет традицию темной старины (идущую от стрельцов, царевича Алексея и др.), что его «натянутый, старческий ропот ‹…› замолк без всякого отзыва» [19. Т. XIV. С. 52].

Но в то же время Герцен находит в авторе «Повреждения нравов…» своеобразного предтечу славянофильства и таким образом вводит его в рамки современной культуры и просвещения [См.: 19. Т. XIII. С. 273]. Действительно, образованнейший мыслитель М. М. Щербатов принадлежит новому времени и не может быть отнесен к «старинным невеждам». По многим коренным вопросам расходясь, например, с Радищевым, Щербатов сходен с ним в одном: что «по-екатеринински», «потемкински» жить нельзя; поэтому, соединяя «Путешествие из Петербурга в Москву» с «Повреждением нравов…» в одном конволюте (изданном Вольной русской типографией в 1858 году), Герцен замечает: «Князь Щербатов и А. Радищев представляют собой два крайних воззрения на Россию времен Екатерины. Печальные часовые у двух разных дверей, они, как Янус, глядят в противоположные стороны» [19. Т. XIII. С. 272].

Малоизученные проблемы дворянской консервативной оппозиции XVIII века особо интересны и важны для нашего изложения. Разбор подобных идей позволяет произвести известное (очень осторожное, но необходимое) сопоставление «просвещенного консерватизма» и своеобразных консервативных черт народной, крестьянской идеологии.

Разве образованное общество составляло большинство страны? Разве не было миллионов людей, не отделявших просвещение от порабощения, людей, ненавидящих в просвещении ту цену, которую за него берут?

Речь идет о мнении народном, о том трагическом противоречии, что «народ не делает разницы между людьми, носящими немецкое платье» [156. С. 92]; о том, что побудило, например, Пугачева и его сторонников не увидеть разницы между ученым-астрономом Ловицем и другими «барами»: «Услыша, что Ловиц наблюдал течение светил небесных, (Пугачев) велел его повесить поближе к звездам» [118. Т. IX. С. 75].

«Народ, упорным постоянством удержав бороду и русский кафтан, доволен был своей победой и смотрел уже равнодушно на немецкий образ жизни обритых своих бояр» [118. Т. XI. С. 14]. Автор приведенных строк через 12 лет уточнит, каково было «пугачевское равнодушие» народа к своим барам.

Но разве дворяне-консерваторы «в простоте» примкнули к «народным идеалам», отвергающим систему Екатерины? Отнюдь нет. Однако существование двух социально полярных точен зрения, отрицающих (каждая по-своему!) «потемкинское» время, порождало, как увидим, внезапные причудливые, очень сложные пересечения двух типов консерватизма, своеобразные их апелляции друг к другу.

Изучение малоизвестных российских консервативных идей помогает, по-видимому, понять происхождение и сущность такого сложного, спорного исторического явления, как «павловская политика».

Глава 2. «Бедный князь…»

Завоюй земной весь шар, будь народам многим царь,
Что тебе то помогает,
Если внутрь душа рыдает?
Когда ты невесел, то все ты подл и гол.

    Сковорода

Среди документов Министерства юстиции более столетия хранился в запечатанном пакете любопытный дневник 19-летнего великого князя, будущего Павла I[7 - [152. А. № 70]. Текст был в 1928 году переведен с французского и подготовлен к печати А. Л. Вейнберг [106. Б. № 378.36].]. Дневник молодого человека, записывающего (в июне 1773 года) свои переживания, свою «радость, смешанную с беспокойством и неловкостью» в ожидании невесты, «которая есть и будет подругой всей жизни… источником блаженства в настоящем и будущем». Прощаясь с холостой жизнью, юноша грустит, что отныне исчезнут его беспечные отношения с кружком старых друзей, и «не находит слов», когда мать представляет ему ландграфиню Гессен-Дармштадтскую и ее дочерей: Павлу, как Парису, предлагают выбрать одну из трех гессенских принцесс, привезенных на смотрины.

Расставшись с ними, великий князь первым делом отправляется к любимому наставнику графу Никите Ивановичу Панину – узнать, как он, Павел, себя вел и доволен ли им Панин. «Он сказал, что доволен, и я был в восторге. Несмотря на свою усталость, я все ходил по моей комнате, насвистывая и вспоминая виденное и слышанное. В этот момент мой выбор почти уже остановился на принцессе Вильгельмине, которая мне больше всех нравилась, и всю ночь я ее видел во сне».

Наивные, сентиментальные излияния, типичные для просвещенного молодого человека 1770-х годов. Судя по этому и некоторым другим документам, наследник не склонен к цинизму и таким образом уже бросает известный вызов весьма развращенному екатерининскому двору.

Родившийся 20 сентября 1754 года сын Петра III и Екатерины II, казалось бы, имел немало прав занять со временем российский престол: как правнук Петра Великого, как мужской представитель династии в противовес частому «женскому правлению»; однако закон о престолонаследии, принятый Петром I, позволял царствующему назначить наследника по своему выбору. Задуманный как усиление прав самодержца, этот принцип в русском политическом контексте XVIII века обратился в свою противоположность, увеличил шансы разных претендентов на престол и обострил борьбу за власть. Одним из элементов той борьбы была разнообразная дискредитация конкурентов, распространение компрометирующих «династических слухов». Еще в раннем детстве Павел Петрович многое увидел и еще более – услышал.

Слух о том, что отцом его был не Петр III, а граф Салтыков, позже осложняется легендой, что и Екатерина II не была матерью великого князя (вместо рожденного ею «мертвого ребенка» будто бы доставили по приказу Елизаветы Петровны грудного «чухонского» мальчика). Происхождение этих версий – плода сложных политических интриг и дворцовых тайн – затронуто в литературе [166. С. 161–192]; крупнейший же знаток потаенной истории и литературы XVIII века Я. Л. Барсков полагал (сопоставляя разные редакции «мемуаров» Екатерины II), что царица сознательно (и успешно!) распространяла версии о «незаконности» происхождения своего сына. Таким образом, ее сомнительные права на русский престол повышались, адюльтер маскировал цареубийство.

Я. Л. Барсков находил (вслед за Е. С. Шумигорским), что наиболее «вероятными» родителями Павла I были все же Петр III и Екатерина II [106. Б. № 375.29. Л. 5].

Восьмилетний Павел был свидетелем дворцового переворота 1762 года, когда его мать отобрала власть у отца.

Автору этих строк пришлось видеть в Центральном государственном архиве древних актов и показывать коллегам документы из секретной папки Екатерины II [152. А. № 25], документы, отчасти известные [См.: 8] и потому мало кем изучаемые de visu[8 - По виденному (лат.).]. А напрасно. Две записки Петра III, где он молит победительницу-супругу о пощаде: круглый детский старательный почерк – возможно, писалось на каком-нибудь ропшинском барабане – и подписано унизительным «votre humble valet» (преданный Вам лакей) вместо «serviteur» (слуга); здесь же третий документ – веселая, развязная записка пьяным, качающимся почерком Алексея Орлова, адресованная «матушке нашей Всероссийской»: «Урод наш очень занемог» и как бы «сегодня не умер».

Кажется, уже «урода» Петра III и придушили (впрочем, мы точно знаем: была в той папке и четвертая записочка, уничтоженная Павлом, где прямо сообщалось об убийстве свергнутого [См.: 4. Т. XXI. С. 430]), меж тем в сохранившейся записке о болезни низложенного царя выдрана подпись – явно екатерининской рукой; на всякий случай – оборонить любимца… К этому добавим, что едва ли не о каждом императоре, умершем естественной смертью, говорили, что его (или ее) «извели»: «Особенно замечательно, как сильно принялось это мнение в народе, который, как известно, верует в большинстве, что русский царь и не может умереть естественно, что никто из них своей смертью не умер» [37. С. 438].

Притом почти каждому монарху приписывали не того родителя (например, Екатерине II – Бецкого [См.: 28. С. 742, коммент.]), и таким образом умершие цари самозвано оживали, а живых «самозвано» усыновляли, удочеряли или убивали; но царь, считавший самозванцами крестьянских Петров III, сам не был в их глазах правителем «названым» [См.: 73. С. 155]. И так все запутывалось, что в правительственных декларациях Пугачева однажды нарекли лжесамозванцем, что было уж чуть ли не крамольным признанием казака царем.

Откровеннейшие документы о гибели своего отца Павел увидел 42-летним. По сведениям Пушкина (а этим сведениям должно верить: поэт очень интересовался сюжетом и сообщил о нем Николаю I), «не только в простом народе, но и в высшем сословии существовало мнение, будто государь <Петр III> жив и находится в заключении. Сам великий князь Павел Петрович долго верил или желал верить сему слуху. По восшествии на престол первый вопрос государя графу Гудовичу: жив ли мой отец?» [118. Т. IX. С. 371][9 - Сведения поэта достоверны; женою Гудовича была Прасковья Кирилловна Разумовская, родная сестра известной родственницы и собеседницы А. С. Пушкина Натальи Кирилловны Загряжской.].

Настолько все неверно, зыбко, самозвано, что даже Павел-император (не говоря о наследнике!) все же допускает, что отец его жив! И спрашивает Павел о том не случайного человека, но Андрея Гудовича (1741–1820), близкого к Петру III, за это выдержавшего длительную опалу при Екатерине, в 1796 году вызванного и обласканного Павлом [161. С. 312; 203. P. 189–190].

Неясная тайна переворота при официальной версии о смерти Петра III от «геморроидальной колики» была потенциальной основой для появления лже-Петров III и как бы соединяла воедино две характерные черты тогдашней политической борьбы: «переворотство» и самозванчество.

«Привыкли к переворотам»

Разбирая легкость, с какой был свергнут Петр III и возведена на трон Екатерина, сенатор А. Н. Вельяминов-Зернов восклицал (в 1830-х годах): «Боже мой, какое непостижимое происшествие! Какая тайна, какие обстоятельства, какие отношения, какие поступки были причиною такого необычайного успеха? Но тогда менее этому удивлялись, потому что привыкли к переворотам. ‹…› Переменить царствующую особу было так же легко, как переменить министра, но переменить министра тогда было труднее, чем теперь» [66. Кн. II. С. 25–27].

Умный сенатор замечает, что все перемены в российском правлении 1725–1762 годов были серией разнообразных переворотов. Главные заговоры (пять или восемь) по числу свергнутых (и возведенных) императоров или императриц перемежались «малыми» (смена министров или фаворитов): почти всякая перемена сильного человека, как правило, не была в XVIII веке почетной легальной отставкой, и Вельяминов-Зернов знает, что говорит, когда констатирует: «Переменить министра тогда было труднее, чем теперь». Теперь – это время Николая I, когда отставка Аракчеева, Закревского, Ливена, Перовского не сопровождалась арестом, ссылкой, шельмованием.

Иное дело – прошлый век. Там переменить – значит, как правило, взять, сокрушить, уничтожить.

Вот неполный перечень «малых переворотов» XVIII века:

1727 год – свержение и высылка Меншикова;

1730 год – свержение Долгоруких;

1739–1740 годы – арест и казнь кабинет-министра Волынского и его единомышленников;

1748 год – свержение и арест фаворита Лестока;

1758 год – свержение канцлера А. П. Бестужева-Рюмина.

Перевороты на «министерском уровне» дополнялись «губернскими»: арестами и пыткой должностных лиц при соответствующей смене власти. Как характерно, что Западной Сибирью во второй половине XVIII века управлял просвещенный губернатор Соймонов с вырванными ноздрями (следы прошлой опалы).

Внимательный наблюдатель, впрочем, заметит, что если свержение императора было «дворцовым переворотом», беззаконным по определению, то «перевороты министерские и губернские» производились ведь по распоряжению монарха, то есть были освящены высшим законом империи. Однако грань между законом и беззаконием была очень зыбкой.

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5