Оценить:
 Рейтинг: 0

Воспоминания Свена Стокгольмца

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
5 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Услышав незнакомое имя, я нахмурился, а Макинтайр встал и пошел к патефону, чтобы рассмотреть ярлык на футляре воскового валика.

– Антонин Дворжак, квинтет для фортепиано, двух скрипок, альта и виолончели ля мажор, опус номер восемьдесят один. Если не ошибаюсь, дружище, поразила тебя вторая часть под названием «Думка».

Макинтайра я слушал вполуха, завороженный мрачным нарастанием, падением и игрой скрипок. Звуки тоски или, по крайней мере, глубокой меланхолии, совершенно беспрепятственно пересекали пространство и время, сражая меня наповал. На глаза навернулись слезы, руки стали до странного горячими – ощущение было и волнующим, и пугающим. Могу уподобить его только пониманию, что выпито слишком много, что собственное тело не слушается, что впоследствии придется туго, но сейчас это неважно.

Когда музыка зазвучала бодрее и куда веселее, не вызывая особо сильных чувств, я спросил Макинтайра, что такое думка.

Макинтайр объяснил, как мог. Он сказал, что «думка» в переводе с украинского означает «размышление», а еще это длинная народная баллада, по настроению печальная или трагическая. Новаторы вроде Дворжака раскапывали музыкальные традиции и гармонии сельской бедноты, затем переплавляли и перестраивали их в современные композиции. Без неотесанных, неприкрашенных выражений простонародья, по выражению Макинтайра, господа композиторы в строгих костюмах понимали бы человеческую душу плохо или не понимали бы вообще. Но в этом и заключался гений Дворжака – правду и горечь человеческого существования он перевел на язык, понятный каждому.

Согласен я с такой позицией или нет, я не знал. Пожалуй, я предпочел бы услышать думку в исполнении крестьянина-скрипача, который сидел бы у костра в перепачканных навозом сапогах, уставшего от работы, раздавленного жестокими превратностями судьбы, но остро чувствующего или отчаянно желающего почувствовать краткие, редкие, неоспоримые радости, то и дело озаряющие его недолгую тяжелую жизнь. Но вслух я об этом не сказал. В конце концов, душу мне разбередил Дворжак, а не крестьянин.

– Чарльз, можно снова послушать эту часть?

Макинтайр снисходительно усмехнулся.

– Да, конечно. – Он поставил иглу на бороздку, поднял ее наверх, и музыка полилась снова.

9

Моя первая зима в Арктике – совершенно не похожая на то, чего я боялся и на что надеялся в мечтах о лишениях и вознесении личности, – продолжалась таким странным образом. Товарищество и живой разговор создавали жуткое чувство того, что я могу или, как минимум, хочу выжить. Однако в моих испытаниях не было ни капли романтики. Я не мучился, волоча сани по разреженному льду, ни от чернеющих десен и облысения, ни от атак белых медведей, ни от безумия ледяного плена в темные, зимние месяцы. Да, как и все остальные, я мучился от холода и от неуклонно наползающего, окутывающего отчаяния, которое несет постоянная темнота. Самые заклятые мои враги, особенно до встречи с Макинтайром, были столь вездесущи и прозаичны, что они вряд ли требуют дальнейшего упоминания, – унылый низкооплачиваемый труд, скука, социальное унижение. Таких можно нажить где угодно. Возможно, в этом и заключалась проблема. Я отправился в Арктику на поиски приключений и выяснил, что с таким же успехом мог остаться в Стокгольме и вернуться во чрево промышленности.

Если бы не Макинтайр, я вряд ли справился бы с таким разочарованием. Поэтому я сдерживал тревогу о том, что занимаю слишком много его времени и злоупотребляю гостеприимством – Макинтайр называл такое чепухой – и благодаря странному осмосу, вследствие которого настоящая дружба проводит свежий воздух в каждый уголок беспросветного существования, я начал просыпаться по утрам, чувствуя, как минимум, смирение, если не радость тому, что я жив.

Небольшой «льготный» период. А потом, в марте 1917-го, всего через девять месяцев после приезда на Шпицберген, на меня рухнула гора. В начале той смены, с животом, раздутым и булькающим от горячего чая и старых бисквитов, я, физически еще не готовый к суровой правде наступившего дня, стоял, точнее, полустоял-полугорбился, загружая уголь из жалкого угольного пласта в вагонетку. То утро мне запомнилось отчетливо. Свет моей нашлемной лампы отражался цветными призмами от неведомых минералов, примешивающихся к нашей скудной отборке: с точки зрения геологии та гора считалась менее ценной. Помню, я думал, что насладился бы красотой света, сверкающего в этой запыленной адской расселине, не будь каждая лопата такой ужасно тяжелой.

Ближе других ко мне работал норвежец по имени Олаф, сухопарый великан, беспристрастная угрюмость которого меня, как ни странно, успокаивала. Мы частенько выходили на смену вместе, поэтому временами разговаривали на ломаной смеси норвежского и шведского.

– Говорят, скоро здесь будет солнце, – проговорил он тем утром.

Я никогда не был уверен, особенно поначалу, обращается ли он ко мне, или к стене, или к своей лопате.

– Да, – отозвался я через какое-то время. – Олаф, разве это твоя первая зима в Арктике? Разве ты не знаешь, когда вернется солнце?

Олаф задумался и неопределенно покачал головой, словно не желая обращаться к собственному прошлому.

Несколько минут мы молча работали лопатами, а потом Олаф снова поднял голову.

– Думаешь, сегодня в столовой нам дадут свинину?

– Думаю, да. По средам свинину дают часто.

Олаф кивнул, явно довольный ответом.

У меня возникло странное ощущение сна, текучей мысли, парения внутри собственного тела, которое возникает, когда из-за нехватки сна не можешь проснуться достаточно, чтобы разобрать, день сейчас или ночь. Разминая пальцы рук и ног, чтобы отогнать это чувство, я размышлял об Олафе. Вдруг он – образ будущего меня, присланный в знак предупреждения? Но о чем именно он должен меня предупредить?

В этот момент свет моей нашлемной лампы задрожал, потом заплясал, потом с потолка шахты посыпалась пыль. Я перехватил взгляд Олафа. Его глаза были тусклыми, пустыми, непонимающими. Глаза проигравшего. Внезапно раздался оглушительный грохот, подобный грому под землей, затем пронзительный треск. Потолочная балка треснула и раскололась под неестественно острым углом. Только сообразив, что треск и грохот раздаются у нас над головами, я почувствовал порыв ледяного воздуха и раздирающую боль в правой стороне лица. Все провалилось во мрак.

10

Очнулся я в продуваемом насквозь козлятнике, который называли лазаретом. Ветер с воем влетал в незаконопаченные щели стен и пытался сорвать оловянную крышу. Стук и треск звучали так мерно, что я понял, что мне снится фабрика. Мозг работал вяло, словно конь, которого не подстегнули, но я понимал, и где нахожусь, и что на шахте случилась какая-то беда. Попытавшись оглядеться, я обнаружил, что моя шея крепко чем-то удерживается. Тусклый свет полосками падал на мой левый глаз – работал только он.

– Эй, люди! – слабо прохрипел я.

Ответа не последовало.

– Эй, люди! – снова позвал я, на сей раз с чуть большей силой.

Тогда открылась дверь, и надо мной склонился норвежец, которого я знал как хирурга Компании. Не сказав ни слова, он приподнял меня и решительно, но не грубо перевернул на правый бок. С небольшой тревогой он осмотрел мне лицо и плечо, с любопытством потыкал пальцем в повязку у глаза, сказал что-то непонятное – может, на латыни? – и вышел за дверь. Из уха у меня вытекало и капало что-то вязкое. Через несколько секунд на простыне образовалась целая лужица неведомой влаги, покинувшей мое тело, и каждая новая капля падала со звучным «шлеп!». Пахла жидкость алкоголем и тухлым мясом. В момент тошнотного просветления я понял, что меня дренируют.

Теперь я видел одну сторону козлятника, и вид был мрачный. Четверо лежали на койках, вроде моей, так кучно, что доктор протиснулся бы между ними с трудом. Один был с головы до ног в бинтах и жалобно стонал во сне. Другой, с побелевшим от боли лицом, поджатыми губами и подтянутыми к груди коленями, смотрел мимо меня. Еще двое, явно мертвые, лежали накрытые простынями. Я попытался разобраться в вызывающей ужас сцене. Попытка отняла последние силы, и я начал погружаться в сон, когда дверь снова открылась, и на границе моего нарушенного восприятия замаячило милое лицо Макинтайра.

Макинтайр улыбался, но его улыбка показалась усталой и слегка натужной.

– Дружище, дорогой мой дружище, – начал он, – я очень боялся, что в наш суровый край ты больше не вернешься. Какое-то время казалось, что ты уплыл… туда, где потеплее, – Макинтайр попробовал весело усмехнуться, но получилось не очень. – Пожалуйста, скажи, как ты себя чувствуешь?

– Лицо болит, – ответил я.

– Да, да, так я и думал. Ты сильно пострадал, когда обвалился шахтный ствол. Ты, как живые любят говорить едва не погибшим, в рубашке родился.

– Шахтный ствол… обвалился?

– Да. Ты знал об этом? Его продавила лавина. Очень немилосердное деяние Божье, если столь ужасные катастрофы можно объяснить Его волей.

По словам Макинтайра, лавина полностью разрушила два шахтных ствола и несколько построек у подножья горы. Девять человек погибли, пятеро получили серьезные ранения, в том числе и я.

От ужаса голова шла кругом, информация едва усваивалась. Снова подкатила тошнота. Осознание большой вероятности собственной гибели – ее невообразимой близости – вызвало ощущение сродни калечащему вертиго. Наверное, думать о себе, а не о тех, кто думать больше не в состоянии, – непростительно и бездушно, но было именно так.

– Ствол обвалился, – недоуменно повторил я. – Но как же?.. Как же меня подняли на поверхность?

Как объяснил Макинтайр, множество людей работали день и ночь – раскапывали и кричали, кричали и раскапывали. В результате некоторым пришлось ампутировать фаланги пальцев. В решающий момент привезли собак, отправленных голландцами из Баренцбурга, поселения, расположенного на Ис-фьорде, западнее Лонгйира. Для нескольких счастливчиков вроде меня они стали спасением.

– Как долго я был под завалами?

– Три дня, дружище, или чуть меньше. Я уже надеяться перестал. Когда тебя вытащили, ты казался мертвым, ну, или почти мертвым, и еще восемь дней пролежал без сознания. Наш местный доктор оказался искуснее, чем я за ним признавал. Или, что вероятнее, ты оказался необычайно сильным.

– А Олаф? – спросил я.

– Увы, он погиб. Ему при обвале сразу проломило голову. Как едва не случилось с тобой.

Я подумал о жене Олафа, оставшейся в Тромсё. Однажды, в редком порыве откровения, Олаф признался: он хотел бы, чтобы она пилила его больше, показывая, что он ей небезразличен. Мол, приезжая домой на побывки, он не мог добиться от нее никаких эмоций. Интересно, а сейчас у нее появились эмоции?

– А мои родные об аварии знают? Ольга знает? – Перед мысленным взором промелькнул образ Ольги, безутешно плачущей над телеграммой. Видимо, от неожиданной пульсации зашевелилась повязка у меня на лице.

– Нет, нет. – Макинтайр накрыл мою ладонь своей. – Я решил, что разумнее дождаться, когда ситуация изменится в лучшую или в худшую сторону.

– Спасибо, Чарльз, – проговорил я, расслабляясь. Впрочем, мысли работали по-прежнему сумбурно, мимолетно сосредоточиваясь то на одном, то на другом, как получается, когда среди ночи балансируешь на краю сна. Упорядочить их я не мог. Я спросил Чарльза, что случится дальше.

– Я не пророк, – ответил он, – но, по-моему, близится время ужина.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
5 из 10

Другие аудиокниги автора Натаниэль Миллер