Если же времени ответить на вопросы в этот момент нет, то надо договориться, как уже выше было сказано, на потом – на то время, когда будет удобно и священнику, и прихожанину.
* * *
…Я уверен: большинство из нас, пастырей, время для беседы обязательно найдет. Очень многие из нас действительно серьезно относятся к тем, кто приходит к нам со своими духовными нуждами. Да и заинтересованность, если честно, тоже, разумеется, есть: так ведь хочется видеть плоды своего служения, хоть малые, хоть скромные самые… А их трудно увидеть, если не будет этих бесед, этого общения, этой совместной и единой, насколько возможно, со своей паствой жизни.
Сети «правил», «разрешений» и «запретов»
«Православие – религия запретов»… С таким мнением сталкиваться приходится то и дело: человеку внешнему, ничего не понимающему в церковной жизни, в христианстве как таковом, все представляется не чем иным, как совершенно неоправданными, иногда смешными, иногда неразумными, а иногда прямо-таки изуверскими запретами. Женщине не следует заходить в храм без платка и в брюках – смешно! Постом запрещается вкушение скоромной пищи – разве же это не глупость: вредно ведь! Нельзя вступать в брак столько раз, сколько хочется, нельзя изменять супругу или супруге, даже если полюбил кого-то другого, – изуверство ведь, надругательство над любовью!
И вот о чем не могу не сказать: как бы ни возмущалось мое сердце, когда я слышу подобные речи, я понимаю, отдаю себе отчет в том, что в них заключено рациональное зерно, по-своему они очень логичны и разумны. То есть в каком-то смысле я с ними согласен.
Нет, я не считаю, что традиции ничего не значат и можно ходить в храм в чем угодно – хоть в штанах, хоть в шортах, хоть вообще без штанов. И не думаю, что пост – пережиток, с которым следует скорее расстаться. И почему личная жизнь человека должна предполагать не только следование за неожиданно возникающими импульсами и эмоциями, но и ответственность, и хранение целомудрия, я понимаю очень хорошо.
Но вот именно в этом-то все и дело: я понимаю, а они нет! И я знаю, почему не должен чего-то делать, а что-то, наоборот, должен, а они не знают, потому и удивляются, возмущаются, смеются. Мне ясен смысл заповеди, говорящей «не вкушай», а тем паче «не укради» и «не убий», я отдаю себе отчет, почему все это плохо. Это не только нехорошо по отношению к другим людям или ко мне самому, но, что гораздо важнее и страшнее, поступая вопреки заповеданному Богом, я становлюсь чужд Ему, оказываюсь перед пропастью, которая отделяет меня от Него, или стеной, заслонившей Его от меня.
И я совершенно не воспринимаю заповеди с частицей «не» в качестве запретов, как не воспринимаю подобным образом и другие такого же рода «не». Разве спортсмен не отказывается в период подготовки к очередным соревнованиям от вредной для него пищи, разве не подчиняет свою жизнь строгому распорядку, не становится до определенной степени аскетом? И делает он все это не потому, что тренер говорит ему: «Запрещаю!», а потому, что знает по опыту: если не придерживаться этих правил, то придешь к финишу позже всех, команду подведешь, схватку проиграешь. А если слушается первоначально тренера, подчиняется ему, то вышеуказанный опыт быстро приходит и все становится в его сознании на свои места. Запрет становится не запретом, а благом: возможностью, преимуществом, выгодой, даже хитростью, элементом мастерства, секретом успеха.
Апостолы Петр и Павел. Икона. Греция. XV в.
И если в спорте, который созидает по преимуществу тело и в гораздо меньшей степени – душу, это так, то насколько же верно это в отношении упражнений духовных, а точнее – жизни духовной, христианской! Все испытывайте, хорошего держитесь (1 Фес. 5, 21) – это слово апостола Павла универсально, о чем бы речь вообще ни шла.
Беда, мне кажется, на самом деле не в том, что кто-то, не зная этой жизни, внимательно приглядываясь к ней или же вскользь посмотрев на нее, неправильно интерпретирует отдельные ее моменты. Переступив порог и войдя в Церковь, эти люди во всем смогут разобраться, научатся правильному пониманию христианства, забудут все эти «бессмысленные запреты» – точнее, не будут их больше так воспринимать. Смогут, научатся, забудут… Если только не окажутся, придя в Церковь, среди тех, кто, прожив в ней долгие годы, из детских пеленок так и не вырос, для кого в христианстве все по-прежнему делится на «можно» и «нельзя». Вот тогда-то и будет беда.
И мне кажется, что это едва ли не первый пастырский долг наш – учить людей жить в Церкви осознанно, разумно и ответственно. Не шарахаться между «накажут» и «наградят», а научаться познавать волю Божию, приобретать опыт, который позволит понять: поступая так, я ощущаю мир и сердечный покой, а действуя вопреки, я мира лишаюсь. И не пренебрегать, конечно же, наставлениями тех, кто прошел этим путем до нас и достиг вожделенной цели – спасения. Я имею в виду святых отцов, оставивших нам свои слова и писания, – у кого ж нам еще учиться жизни христианской, как не у тех, кто в ней очевидно преуспел!
Жизнь в Церкви – удивительна, парадоксальна, она не укладывается в наши привычные представления о том, что есть жизнь в принципе, у нее есть свои правила, но есть и то, что выше правил. Стоит формализовать ее – и ничего от нее не останется, стоит утратить свободу – и все в ней исказится.
Из жития преподобного Пахомия Великого мне буквально врезался в память такой эпизод. Преподобный заметил как-то, что на трапезе совершенно перестали подавать вареную или вообще более или менее питательную пищу. Он призвал к себе повара и расспросил его о причинах этого, и тот объяснил: «Братия наши такие подвижники, что нет нужды в готовке, достаточно воды, трав, зелий и сухарей». Пахомий не принял такого ответа. Он сказал, что повар лишил братий возможности подвизаться (!), отняв у них выбор, и повелел, чтобы трапеза вновь стала достаточной, разнообразной, дабы те, у кого есть такая нужда, питали и подкрепляли должным образом свою плоть, а произволяющие – упражнялись в воздержании.
Иными словами, лишь тогда, когда есть свобода, выбор, есть и место для подвига. Оно есть тогда, когда человек знает, что может поступить так, а может иначе, и не люди, не Церковь, даже не Господь, но лишь он сам решает – как, руководствуясь тем же, чем и апостол: Все мне позволительно, но не все полезно (1 Кор. 6, 12). Только когда наши действия не обусловлены ни страхом, ни «правилом», ни «разрешением», ни «запретом», а лишь стремлением быть со Христом, они могут быть Христу по-настоящему угодны. А иначе… Иначе, запутавшись в сетях этих самых «правил», «разрешений» и «запретов», можно прожить жизнь совершенно зря, подвизаться, но незаконно, неразумно, бесплодно и никакого венца не стяжать.
За искушение паче, нежели за утешение
Все, наверное, знают, какое непростое время – Страстная. Именно в эту пору горечь, еюже нас сопротивник напоевает[2 - Молитва по Каноне покаянном ко Господу нашему Иисусу Христу.], особенно горька, скорбь – особенно скорбна, боль – болезненна. Думаю, у каждого есть какой-то свой особый опыт подобных искушений – не исключительный, но личный. Что-то такое, что врезалось в память, прочно заняло в ней место и никогда не забудется…
В 1995 году, будучи еще мирским человеком, я отправился на Страстной седмице в Оптину пустынь. Не помню даже, как это получилось: в работе выдалось «окно», начальство отпустило, никакие препятствия не помешали. Для меня это вообще была первая Страстная, прожитая вполне сознательно от начала до конца, да еще и в монастыре.
Все было в целом как обычно: ранним холодным утром – короткий и радостный путь из Предтеченского скита в монастырь на полунощницу, служба, потом до вечера разные, не требующие особой квалификации и особых познаний послушания. Усталость, совсем не похожая на ту, что осталась дома, в Москве. Чувство, что вот-вот заснешь прямо на ходу. И – вечернее богослужение.
В первый раз я услышал там, как поется «Чертог»[3 - «Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный, и одежды не имам, да вниду в онь: просвети одеяние души моея, Светодавче, и спаси мя!»]. Наверняка и раньше слышал, но не так, а как-то иначе – так, что сердце не откликалось, не забывалось, не отступало все. Все, кроме одного ощущения, что ты и правда стоишь перед этим удивительным, прекрасно украшенным чертогом. Видишь его великолепие, его неизреченный свет… Но он не освещает тебя и ты не войдешь внутрь – у тебя нет сотканной из него одежды, и там, внутри, нечего тебе такому, обнаженному, делать. И такая боль… Все уже определено, взвешено, ясно: не войдешь! Хотя нет… Есть надежда. Надежда на то, что Сам Господь просветит одеяние души моей и так же Сам введет в этот чертог, спасет. Почему? Нипочему, просто, туне, по милости Своей, такой утешительной, такой непонятной, такой все преодолевающей.
И чувствовалось, как замираешь на этой грани, тонкой полоске, струнке между страхом и надеждой, отчаянием и упованием…
И не до сна уже было. И усталость больше не прижимала к земле. И дышалось так полно, так чисто, как никогда прежде – не грудью, не легкими, а чем-то еще.
Но вот наступила Великая Среда. А вместе с ней пришло какое-то странное, ни до ни после не переживавшееся в такой мере состояние. Словно какая-то плита меня, душу мою, раздавила. Ощущение погибели. Точно на веки вечные определилась уже моя участь – погиб! Такой мрак, такая тяжесть навалилась… Ни просвета, ни утешения. Все напрасно, все бесполезно, все уже решено.
Я не думал так, я так чувствовал. И что-либо оценивать, анализировать был абсолютно не способен. Я все равно пошел на службу, потом побрел на послушания, с кем-то о чем-то говорил, но казалось, это все был не я. Мгла безнадежности окутала меня, а вместе со мной и всех близких и дорогих для меня людей, которых, конечно, не было рядом, но за которых я и там молился… Точно и они, как и я, заодно со мной все погибли.
Никакие мысли – о любви Божией, о том, что пока человек находится в этом мире, он не должен терять надежды, о том, что это враг так утесняет и омрачает душу, – не то чтобы не имели силы… Их просто не было.
Это было чрезвычайно сильное переживание оставленное™, обреченности. Не решусь сейчас сказать «ада», но тогда, пожалуй, именно так бы это и выразил.
И длилось это весь день.
А вечером, в скиту, все, кто готовился причащаться наутро, собрались читать правило – не вместе, каждый сам по себе, но в одно и то же время. Молился, если можно так это назвать, и я. Вопреки состоянию, вопреки ощущению, вопреки даже самому себе.
А потом пошел попить из колодца, что в скиту, воды. И тут со мной заговорил один из давно живших там трудников, Кирилл. О чем – даже не помню, ни о чем особенном. Просто. Но так тепло и сердечно, что казалось, будто он понимал, что со мной. И стало легче. Немного. Так что удалось заснуть.
Утром – все тот же мрак, тяжесть, совершенно невыносимые. Исповедь, какая-то невнятная, будто через вату. Литургия. Единственное, что удалось тогда услышать и на чем остановиться, – слова из проповеди по запричастном стихе, о том, какова любовь Божия, но какова и ревность…
Причастие. И вдруг – опять без мыслей, без рассуждения – такая радость! Мир изменился, ожил, весь осветился ярким, по-весеннему праздничным солнцем, и вместе с ним – я. Хотелось обнять, прижать к сердцу каждого человека в храме, с каждым поделиться этим захватившим душу весельем. Я не ждал этой перемены, не рассчитывал на нее. Вообще ни на что не рассчитывал. И тем более чудесной она была.
Я уезжал в тот день в Москву. Добирался от Козельска на перекладных. Физически должен был вымотаться. Но нет, усталости не было. И радость, и ощущение того, что светит ласковое солнце и я купаюсь в его лучах, не пропадали, хотя наступал уже вечер…
Многое потом изменилось, после этого Четверга. Пришло понимание того, какой лютой может быть эта брань – утраты надежды, отчаяния. И как важно ее просто пережить, перетерпеть, продолжая делать все то, что должно. И как в одно мгновение может Господь все изменить – и изменит. И как может утешить – и утешит, если не побежишь, конечно, искать утешений других – бесполезных, пустых.
Оно, то искушение Страстной седмицы, и правда было очень тяжким – словами этого никак не передашь. Они вообще очень несовершенны, а когда нужно говорить о скорби или о радости – особенно. Но я за него очень благодарен и по сию пору Богу. Даже больше, чем за утешение…
Опыт последнего напутствия
.. Мне сказали, что у свечного ящика меня спрашивает какой-то человек. Я подошел, увидел перед собой интеллигентного мужчину лет сорока пяти – пятидесяти. Он сказал, что в соседней с ним квартире умирает одинокая старушка, а приехавшие к ней родственники почему-то никак не решатся дойти до церкви и пригласить батюшку, вот он и решил сделать это за них. Оказалось, что агония длится уже очень долго, но бедная женщина никак не может умереть, очень мучается, потому и подумал мой собеседник, что если и не удастся ее исповедовать и причастить, поскольку находится она в полубеспамятстве, то, по крайней мере, хорошо было бы пособоровать.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: