– Надо быть, Холмского. Вчера после вечерни был у нас, я ноги князю суконкой вытирала; служка пришел и доложил. «А зачем пришел?» – спросил боярин. «Да, – говорит, – дело больно великое…» Боярин надулся и проворчал: «Нынче цыплята за петухов. Зови мальчишку сюда… Ты, Василиса, поди в опочивальню, посиди, пока кликну…» Недолго я там сидела; слышу – идут, я в переход, да за сундук и присела, а они вошли в опочивальню; слышать ничего не слыхала; только, как ушел княжич, боярин словно бешеный стал, только и слышно: «Разбойники, зелень поганая!» Все вот такие слова и еще хуже, да за стол сел да давай писать, будто что припоминал, приговаривая: «Что он там еще сказывал?» И опять писал, а то писание – в тайник спрятал; лег спать, я пошла к себе; только что улеглась, в ладоши хлопает: подай ему писание; прочтет, и велит в тайник положить, и ворчит про себя, а что такое – не могла разобрать.
И князь, и Василиса усердно во все это время таскали и развешивали иконы.
– А в котором тайнике писание?..
– В евтом!
– А можно достать?..
– Ведь не назло же отцу своему ты знать хочешь. Теперь нельзя, а разве завтра, когда боярин у государя будет. Теперь, того гляди, пожалует; и так что-то долго засиделся, скоро к вечерне пора… Да уж сегодня лучше одно сделать…
Иконы все очутились на местах благодаря памяти князя; Василиса, обыкновенно бледная, от переноски икон раскраснелась, этот румянец придал ее белому и миловидному лицу особенную приятность; князь не преминул это заметить, с особенным удовольствием глядел и ласково потрепал ее по плечу. Василиса, обыкновенно задумчивая, с неподвижным лицом, робко взглянула на князя и отвернулась, поспешая скрыть дерзость невольной улыбки.
– Идет! – прошептал кто-то, сунув голову в дверь гридни. Василиса исчезла; князь сел на софу, прислонился к стенке и притворился спящим…
Боярин вошел в глубокой задумчивости, не сняв в переходах шапки; татарчонок и дурак, встретившие его у ворот, заметили тотчас, что князь не в духе, и повесив головы шли за ним молча. В гридне дурак стал озираться и, заметив иконы, стал креститься.
– Князь, – сказал он, низко кланяясь в угол, – ты уже и перед честными иконами зазнался, шапки не ломаешь.
Боярин с ужасом посмотрел на угол восточный и, невольно сорвав шапку, стоял посреди гридни будто каменный; он боялся спросить, кто навесил иконы, но душа его заболела новыми подозрениями… Опытный в науке притворства, он скоро пришел в себя, и первым движением его было – ударить меховой шапкой изумленного дурака.
– Ты не дурак, а дурень. Дела своего не знаешь! Когда я тебя выучу?..
– Да ты же учил меня принимать от тебя шапку в переходах.
– А зачем же не принял?..
– Не посмел. Ты шел надувшись, будто сонный медведь… Теперь благо мягкой шапкой пожаловал, а не то взыскал бы клюкой.
– Не уйдешь ты и от этой милости! Постой, постой! Ты чего, чертово дитя, торчишь, твое дело принять трость.
Татарчонок выхватил из боярских рук трость, и оба пустились бегом в переходы… Им на смену вошла Василиса, заспанная…
– А ты, соня, где пропадаешь? А?..
– Я не пропадала никуда, боярин! В чулане твоей боярской милости ожидала и вздремнула!
– И я тоже вздремнул, батюшка…
– А! И ты тут? – тихо сказал боярин, искоса взглянув на сына. – Да, замешкался! И даром! Государь и на работу не приходил. Горькое время пришло. Будто жалованного какого холопа помыкает. Ну, да стерпится, свыкнется… Василиса, обедать! Ну, Косой, чай тебе есть хочется.
– Перехотелось. Я уже уйти собирался.
– Да, видно, тебя что ни есть задержало.
– Угадал, государь родитель. Был я у сестры, у княгини Ряполовской; муж ее, князь Семен, как вчера с вечера князя Федора, нового боярина, проводил в Казань, так теперь еще допировать радости своей не может.
– Боже мой, Боже мой! Теперь ли время бражничать! И, верно, твой братец там…
– Угадал, государь родитель! Недаром ты прозвал Ваню Мыниндой, просто баба, на всякий грех падок.
– Вот ты, Косой, дело иное: тебя ни честь, ни золото, ни женские прелести не соблазнят…
– И не ошибся ты, государь родитель!
– А вот увидим! Что ты это, Василиса, подала мне такую подлую настойку, подай именинной, знаешь, что говоруном называют. Ну-ка, сынок, чай, от этого вина станет веселее.
– Дай Богу помолиться…
– Твоя правда – без Бога ни до порога…
– Горькое время. Чай, теперь и Курицын крестится?
– Да отчего же ему не креститься?
– И я то же говорю, государь же ему для молитвы и помощника прислал, честного инока с Чудова…
– Что ты говоришь?
– Правду. Князь Семен посылал за ним, чтобы после того, как будет у государя, приходил к князю на пир; посланец пришел да и говорит, что государь сам у него был…
– У Курицына?!
– Да! Прислал к нему врача в черной рясе и никого не велел к больному пускать…
– Господи! Неужели этот щенок еще кому ни есть проболтался…
– Холмский?
– А ты почем знаешь?
– Как не знать, государь родитель! Уж не выпить ли нам пива бархатного али меду заветного…
Старик не дал заметить, что он понял намек.
– Почему же и не выпить? – сказал он ласково. – Василиса, добрая ты слуга Василиса, у самых дверей стоишь; чуть позову – слышишь. Подай медку вологодского да чарочки… Да, сынок, видно, ты был на проводах у Холмского, с греками пировал.
– Нет, уж этим не кори!
– А где же ты про Холмского сведал?..
– Про то мне знать…
– Да и мне знать было бы не лишнее…
– Так и так все знаешь, да про себя держишь…
– Вот что! Как, сынок, и не держать про себя, что знаешь; и вас тому я учил, да не доучил; не вижу у вас открытого сердца к себе, отцу вашему, зато со всякой дрянью братаетесь.