
В дальний путь
Он поднял фонарь, как шпагу, и последние шаги сделал именно так, будто шёл в атаку. Но луч фонаря сыграл злую шутку, и кто бы знал за что: в окровавленном кресле с ошмётками чего-то органического, отвратно пахнущего, лежал – его отец. От него не было живого места, как если бы его обглодали дикие псы, но забыли про лицо, удовлетворившись парой зубастых поцелуев, грудь его тяжело вздымалась, дёргалась, однако его озаряла безумная улыбка: стянутые скулы к глазам, верхние окровавленные зубы раскрыты, глаза затуманены. Волос не было, только багровая кость.
Лёша стоял без движения, будто сознание не знало, как поступить с этим.
Глаза отца вздёрнулись на Лёшу и внезапно прояснились, засияв в свете фонаря:
– Здравствуй сынок, вот и свиделись! – прозвучал скрипящий, сухой, кашляющий через слово голос отца сквозь растянутую улыбку.
Лёша не мог ответить, сознание и вправду не знало и никогда не узнает, как ему отвечать такому. Лишь единственная мышца на шее, из всего его тела, производила движения, словно подсказывала остальному организму.
– Что ты стоишь, ублюдок, словно у меня на лбу что-то написано?!
Паника – это состояние невероятной реакций и внезапно высохший организм Лёши это доказывал. Глаза медленно-медленно поднялись на лоб, где, словно ножом сквозь кожу и по кости, было написано:
– Тро-о-пки-и! – читал вместе с сыном отец, специально растягивая для недотёпы сына слоги.
– Что, стоишь, ублюдок?! Дай обниму!
Труп дёрнулся, подался вперёд, разваливаясь на ходу, в стремление выскочить из машины через лобовое стекло и, если бы Лёша не успел отскочить, он бы схватил его, но промахнулся и шлёпнулся, лопнув, как пакет с водой, развалившись на гнилые потроха и личинки опарыша, копошащиеся белыми тельцами. Лёша не видел этого и даже не слышал – он бежал, чувствуя ржавую влажную прохладу от тысяч разлагающихся металлических валунов, знал, что уже не увидит заливающейся гиеньим смехом головы своего отца, ведь её скрыл туман и был всё ближе и ближе, потому что зов всесильной воли исчез. Но даже сквозь белую мглу голова доставала Лёшу отчего-то радостным скрипом:
– Ты не нужен мне! Не нужен никому! Ха-ха-ха! А-а-а!
Он едва забрался по склону на дорогу, соскальзывая ботинками по, вдруг, ещё сильнее размокшей почве; пролетел оставшиеся метры до ниссана и с безумием захлопнул внезапно потяжелевшую дверь, что машина закачалась влево-вправо. В этот раз он не успел завести двигатель и туман ударил по корпусу всепоглощающим, разрывающим перепонки, вгрызающимся в плоть и сами кости криком поезда:
«Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-Ы-У-У-У!»
Машина тряслась и скрежетала, будто этот рокот давил и мял её, а сам Лёша задыхался, терял сознание. Он пытался тянуться к ключам в замке зажигания, но кисти словно потеряли всякую плотность, как если бы из пальцев вырвали все кости, и не получалось схватиться за кольцо ключей, лишь тыкая бесплотным куском плоти, как парой кальмаров. Рокот всё нарастал, сбивая с ритма даже сердце, а Лёша терял сознание, задыхался; туман становился ярко белым, сияя своей чистотой, словно говоря, что он есть символ блага, но не иного.
– А-а-гх, – воздух упрямо не входит в лёгкие, отказывается поселяться в проклятом доме.
***
И Лёша умирает здесь. Просыпается в реальности.
Глаза болят от сухости, от какой-то дряни, что, кажется, застряла в них, а отсохший язык редко пульсирует от воздуха. Бессознательный взор упирается в сосны и долго-долго что-то ищет в их диких, неухоженных ветвях, а потом бежит вниз по холмистой, изрытой коричневой поверхности коры, бежит по серому, холодному железнодорожному балласту, наконец устало шагает по серебряной поверхности бампера, переступает через турбину и останавливается на… собственных руках, чуть ниже которых, на резиновом коврике, лежит металлическое перо, отправляющее солнечных зайчиков прямо в зрачок. Его руки – он не чувствует их. Они блеклые, холодные, что даже сквозь рубашку ощущаются, а ещё влажно, сыро. А кисти – они сливаются со тьмой. Он не видит их, хотя на небе явно горит яркое солнце. Он пытается поднять руки к лицу, ближе, чтобы рассмотреть кисти, пальцы, удостоверится в их реальности, но попытка была столь же успешной, как если бы он пытался поднять мир. Он всё ещё слышит и слышит нарастающий гул. И вдруг среди этого шума он слышит редкий, но родной звон удара капли. Он долго фокусирует взгляд и вдруг видит, как медленно формируется тёмных шарик и отрывается, чтобы упасть.
«Ы-Ы-Ы-У-У-У!»
Гудок вырывает его из мягкого отрешённого забытья, чтобы последним ударом горячей боли в грудь напомнить, что он и его ниссан стоят на рельсах, специально на повороте, чтобы поезд даже не успел начать тормозить, что перо – это скальпель с синей ручкой, купленный сегодня в аптеке перед подъездом, что тот путь без конца – его летящая перед глазами жизнь.
Рокот тысяч тонн стали вырывается из-за зарослей ели и сосны, обхватывающих поворот; он делает последний вздох, зачем-то задерживая дыхание, и закрывает глаза.
***
Пожарная служба, разбирая сгоревшие остовы, находит почерневшую металлическую капсулу с пожелтевшей запиской:
«Прошу не винить отца или Катю. Никто не мог заставить их любить меня. Мне было тяжело и невыносимо одиноко. Я не справился. Мама, Дима, я любил вас. Прошу простить меня.
Ваш Лёша.»