Присяжный поверенный между тем продолжал:
– Адвокаты, участвовавшие в судебном процессе, не согласились ни с выводами и содержанием обвинительного акта, ни с решением суда. Они считали, что основные подстрекатели и участники погрома так и не были привлечены к суду, а количество осужденных не соответствовало масштабам преступления. Они требовали назвать виновниками погрома высокопоставленных царских чиновников, которые либо бездействовали, либо открыто помогали погромщикам. Потому что такая дьявольская затея, как погром, никогда не имела бы места, если бы она не была задумана в Департаменте полиции и не выполнялась по приказу оттуда.
– Ну, на это при нашем самодержавном режиме надеяться просто наивно, – покачал головой Виктор Андреевич.
– В конце концов из всех чиновников от должности отказался только губернатор. И, конечно же, господин прокурор нашел все обвинения против жандарма Левендаля несостоятельными, а про явного провокатора Крушевана и вовсе не вспомнил! Защита потерпевших пыталась сослаться, к примеру, на текст письма министра внутренних дел Плеве к кишиневскому губернатору. Но правительство только и нашлось, что отмахнуться лаконичным небрежным опровержением. Да и то лишь на девятый день после сенсационной публикации этого письма в «Таймс». А вместо следствия о распространении «заведомой фальшивки», которого следовало бы ожидать, и привлечения виновных в клевете к ответственности, просто выслало английского корреспондента за границу. Но, по моему мнению, это и не суть важно – писал что-то Плеве или не писал. Он вполне мог все, что требовалось, и по телефону сообщить. Вон, даже в обвинительном акте сказано было: «По телефону вызывали военные наряды».
– Значит, и вы все-таки допускаете, что к организации погрома было прямо причастно правительство?
– Нет, пожалуй. – Прежде чем ответить на этот вопрос, Владимир Анатольевич выдержал довольно длительную паузу. – Во всяком случае в ходе судебного следствия этому не было обнаружено прямых доказательств. Поэтому я лично полагаю, что речь должна идти скорее о наступившем параличе существующей власти, о ее политическом безволии. О постыдной недееспособности самодержавия защитить своих подданных. Вины правительства вполне достаточно уже и в том, что оно не справилось вовремя.
– Ну, мой друг, вам, конечно, должно быть виднее.
Жданов сразу почувствовал некоторое отчуждение в голосе собеседника и поторопился продолжить:
Знаете, дорогой мой Виктор Андреевич, я ведь ничуть не жалею, что принял участие в этом процессе. Я столько понял для себя про наше российское правосудие, я познакомился с такими адвокатами… Гольдштейн, Зарудный, Кальманович, сам Карабчевский, Сахаров – это же выдающиеся судебные ораторы, цвет адвокатского сословия, люди высочайшей профессиональной культуры. Это подлинные защитники правды и справедливости! Как вы сами, наверное, понимаете, они натолкнулись на такие трудности со стороны суда, которые лишали их почти всякой возможности свободно и по совести защищать интересы своих клиентов. Но, тем не менее, эти люди выстояли до конца, и никто не осмелится упрекнуть их в обратном…
* * *
Всего несколько дней назад по Неве прошел последний, запоздалый лед из ладожского озера.
«Минута, когда заключенный увидит затворившуюся за ним дверь, производит на человека глубокое впечатление, каков бы он ни был – получил ли воспитание или погружен во мрак невежества, виновен или невиновен, обвиняемый ли он и подследственный или уже обвиненный. Это уединение, вид этих стен, гробовое молчание – смущает и поражает ужасом. Если заключенный энергичен, если он обладает сильной душой и хорошо закален, то он сопротивляется и спустя немного просит книг, занятий, работы…»
Владимир Анатольевич поправил поднятый воротник пальто и перевернул страницу.
«…Если заключенный – существо слабое, малодушное, то он повинуется, но незаметно делается молчаливым, печальным, угрюмым; скоро он начинает отказываться от пищи и, если он не может ничем заняться, то остается неподвижным долгие часы на своем табурете, сложив руки на столе и устремив на него неподвижный взор. Смотря по степени его умственного развития, смотря по его привычкам, образу его жизни и нравственной конструкции, мономания принимает в нем форму эротическую или религиозную, веселую или печальную. Все это заставляет нас принять следующее положение: келейное содержание содействует более частому развитию сумасшествия».
Присяжный поверенный Жданов закрыл книгу, достал из портсигара папиросу, после чего попытался прикурить. Удалось это ему не сразу – сырой ветер с Ладоги погасил подряд несколько спичек, пока, наконец, Владимир Анатольевич не выпустил изо рта первую порцию ароматного дыма.
Мощные башни крепости, выстроенной в самом истоке Невы, видны были издалека. И еще лучше с пристани виден был водораздел между Ладожским озером и вытекающей из него рекой, которую остров и крепость делили на два мощных, не замерзающих даже зимой рукава.
– Ну, и где же обещанная переправа, любезнейший? – недовольно поинтересовался Жданов.
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие. В скором времени будет, – заверил его полицейский урядник, дежуривший весь этот день на берегу. – Папироской не угостите?
– Прошу, прошу, любезный… Угощайтесь.
Про Шлиссельбургскую крепостную тюрьму с достоверностью мало что было известно. Да и те небогатые сведения, которые можно было почерпнуть из трудов по истории и художественных произведений, относились ко временам, удаленным от нынешних на вполне безопасное для царского правительство расстояние.
За свою многовековую историю крепость много раз переходила из рук в руки, однако с возведением Петропавловской цитадели и со значительным удалением северо-западных границ империи ее военное значение постепенно утратилось. Зато старинный замок стал идеальным местом для того, чтобы российские самодержцы могли надежно упрятать в нем врага или соперника, и в это же время держать его под рукой. В свой черед в Шлиссельбурге находились в заточении царевна Мария Алексеевна, дочь царя Алексея Михайловича, и Евдокия Федоровна Лопухина, первая жена Петра I. При Бироне в государевой тюрьме пытали и казнили четвертованием князей Долгоруких, при Елизавете Петровне здесь были заточены раскольники, а потом и сам Бирон с семейством, и, наконец, совершенно безвинный, несчастный государь Иоанн Антонович.
После событий на Сенатской площади так называемый Секретный дом шлиссельбургского замка стал местом заточения декабристов – Ивана Пущина, Вильгельма Кюхельбекера, братьев Бестужевых, Александра Поджио и других. Три года провел здесь кумир бунтующей молодежи Михаил Бакунин, много больше – участники польских восстаний. Однако уже в 1869 году все содержавшиеся в крепости политические заключенные были вывезены и распределены по центральным тюрьмам России. Шлиссельбург превратился в военно-исправительные арестантские роты, а еще через десять лет – в дисциплинарный батальон.
А в начале восьмидесятых решено было вновь вернуть Шлиссельбургу утраченный статус. Взойдя на престол после смерти отца, убитого террористами, император Александр III распорядился построить в Шлиссельбурге Новую тюрьму со строжайшим режимом, закрытую для какого-либо посещения. Это узилище, ставшее местом заключения особо важных политических преступников, стали сравнивать с Сахалином, о котором тогда говорилось: «Кругом море, а посередине горе». Здесь казнили народовольцев, убивших Александра II, и участников первого, неудачного, покушения на Александра III…
– Вон, идет, ваше благородие… видите? Вон, идет…
– Да, вижу, вижу…
Приглядевшись в том направлении, куда указывал урядник, Владимир Анатольевич не без труда разглядел нечто вроде парового баркаса, показавшегося из-за большой круглой Головиной башни, будто врезавшейся в Неву.
Открыв портфель, присяжный поверенный убрал в него книгу, которую перед этим читал.
Из нелегальной литературы, которая время от времени проходила через руки Владимира Анатольевича, можно было узнать, что условия тюремного содержания в Шлиссельбурге постоянно менялись – в зависимости от настроений, которые господствовали в правительстве в тот или иной момент. Однако всякий раз эти условия оставались такими, что не надо было никаких пыток в духе испанской инквизиции. Камеры были выкрашены в черный цвет, а предметы мебели – в темно-зеленый. Окна, закрытые решеткой из дюймовых полос железа, почти не пропускали дневного света через матовые стекла, и нельзя было бросить через них взгляд на волю. В камере неизменно царила такая сырость, что белье, несколько дней пролежавшее в ней, полностью покрывалось плесенью. Ни книг, ни письменных принадлежностей узникам крепости не давали, койка в камере даже у больных открывалась только ночью, днем спать запрещалось не только на полу, но даже сидя за столом. Все без исключения заключенные страдали самыми разнообразными заболеваниями; общим уделом были туберкулез, ревматизм и цинга, неизбежная при постоянном недоедании. Однако самым страшным было повальное безумие, которое в той или иной степени, в той или иной форме овладевало заключенными. И сколько доведенных до сумасшествия было замуровано в этих камерах! Одна из характерных особенностей Шлиссельбурга в том и заключалась, что здоровых и больных держали вместе. Лиц, «нарушающих тишину и порядок», вместо лечения били смертным боем – для того, в первую очередь, чтобы, глядя на сумасшедших, здоровые люди предвидели свою ужасающую судьбу. За нарушение тюремного режима заключенных могли поместить в карцер «с содержанием на хлебе и воде, с наложением оков», применить розги, лишить матраца на койке, обеда, ужина или чая. Личные данные заключенных держались в тайне и не выносились за стены крепости. Даже память об этих несчастных должна была умереть. В рапортах запрещалось упоминать фамилии и имена узников, которые фигурировали только под номерами, и лишь комендант крепости знал, кто есть кто. Сами же заключенные представления не имели о том, что происходит в мире за тюремными стенами. Прибавьте к этому однообразную отвратительную пищу и невозможность общаться с кем-либо – неудивительно, что многие узники подчас добровольно выбирали смерть…
Спустя час с небольшим Владимир Анатольевич уже высаживался на острове. Небольшая пристань, как две капли воды похожая на ту, с которой он только что покинул невский берег, встретила его почти у самой стены тюремного замка. В сопровождении местного стражника присяжный поверенный проследовал к прямоугольной Государевой башне, которая, как оказалось, имела определенную особенность. В отличие от большинства средневековых замков, куда можно попасть с перекидного моста напрямик, проход внутрь этой башни был развернут под углом в девяносто градусов – чтобы штурмующие не имели возможности пользоваться тараном.
…Так называемая Новая тюрьма на острове представляла собой двухэтажное здание, в котором оборудовали сорок одиночных камер. В качестве образца был взят проект американских мест заключения – коридор проходил сквозь оба этажа, а вдоль верхних камер по периметру тянулись галереи для круглосуточного надзора. Однако мест для узников здесь периодически не хватало, и часть из них стали размещать в переоборудованных помещениях гарнизонной казармы, которые именовались «нумерами». При этом камеры старинного «секретного дома», ставшего теперь Старой тюрьмой, использовались как карцер – и сюда же переводили из Новой тюрьмы заключенных, лишившихся рассудка. Здесь также проводили свои последние дни особо опасные государственные преступники, приговоренные к смертной казни.
– Портфельчик не изволите открыть?
– Да, конечно. Пожалуйста.
Защита обвиняемых по уголовным делам никогда не считалась в Российской империи занятием прибыльным или престижным. Взять хотя бы необходимые посещения арестантов: за последние годы присяжный поверенный Жданов столько раз побывал с этой целью в «казенных домах», что суровые правила, заведенные здесь, уже начали для него превращаться в привычку и почти не вызывали более внутреннего протеста против нарушения личных прав.
– Ничего недозволенного?
– Вот, пожалуйста, немецкое перо, чернила, бумаги по делу…
– Это что? – тюремный служащий наметанным взглядом выделил из содержимого адвокатского портфеля небольшой плотный сверток.
– Это курительный табак, совсем немного… конфеты… он любит, знаете ли…
– Не положено.
– Но, быть может, в порядке исключения… – Ни малейшей надежды на то, что из уговоров получится толк, у Владимира Анатольевича не было.
– Не положено! – повторил неумолимый сотрудник тюремного ведомства, однако вслед за этим указал на подоконник:
– Оставьте здесь. Я доложу по команде. Чем черт не шутит, могут потом разрешить…
– Спасибо. Я готов. – Сердясь на самого себя и одновременно испытывая какое-то неясное смущение, Владимир Анатольевич щелкнул замками портфеля.
– Тогда пойдемте, милостивый государь. – тюремщик встал и отстегнул от пояса тяжелую звонкую связку ключей. – Нет, не туда – вот в эту дверь, по лестнице. Да подождите вы, сейчас открою!
…Одиночная камера, в которой содержался приговоренный к повешению за террор социалист-революционер Каляев, имела одну сажень[5 - Приблизительно три шага.] в ширину и две сажени в длину. На удивление чистые белые стены с темной широкой полосой внизу подпирали белый же потолок. На значительной высоте находилось окно, замазанное темной краской и зарешеченное изнутри дюймовыми железными полосами. Возле окна стоял зеленый столик крохотных размеров с принадлежностями для письма, при нем того же цвета табурет и стул. У стены – обыкновенная деревянная лежанка с тощим матрацем, покрытым серым больничным одеялом, а в углу, возле двери, – классическая параша. Солнце, кажется, никогда не заглядывало сюда, и все в камере было насквозь и навечно пропитано сыростью.
– Приветствую, иван!
– Владимир! Здравствуй, друг мой дорогой, здравствуй, здравствуй…
Едва успела захлопнуться за тюремщиком кованая корабельным железом дверь, особо опасный государственный преступник и его адвокат заключили друг друга в объятия – после чего трижды, по обычаю, расцеловались. Ни для кого, включая следователя и агентов охранного отделения, не являлось секретом, что присяжный поверенный Жданов хорошо знал своего подзащитного еще по Вологодской ссылке, куда тот приезжал из Ярославля в гости к Борису Савинкову.
– Как добрался? Как чувствуешь себя? Как здоровье?
Владимир Анатольевич даже не сразу нашел, что ответить:
– Да все благополучно – вот, доехал…