Во втором – жилом аккумуляторном отсеке – Молох, как был в заснеженной шинели, так и лег на свою нижнюю койку. Он лежал в полутьме офицерской четырехместки и, прислушиваясь к громыханию матросских сапог, топтавшихся по палубе как раз над ним, взывал к надмирным силам: «Пусть, пусть оборвется трос и торпеда взорвется, пусть взорвутся все торпеды на этом чертовом корабле, пусть меня разнесет в клочья, в дым, если я и в самом деле такая сволочь!»
Но ведь всякий бы, кто узнал, что произошло сейчас в квартире командира, в его спальне, на его ложе, мог бросить Молоху: «Ну и сволочь же ты, док!»
«Но я ни в чем не виноват! Я не хотел этого! Она сама… – умолял Молох небо. – Если я виноват, пусть сейчас же рванет торпеда и весь мир летит к черту!».
3
После завтрака командир подводной лодки «Б-410» капитан 3-го ранга Абатуров заглянул в офицерскую столовую, отыскал глазами своего доктора. Молох перехватил его взгляд и, оставив недопитый чай, тотчас же поднялся из-за стола.
– Док, закончишь завтрак, сбегай ко мне домой, посмотри Катерину. Похоже, у нее ангина начинается, а ей послезавтра в Питер.
С подобными просьбами к лейтенанту медицинской службы не раз обращались семейные офицеры корабля, и он безотказно пользовал жен, детей, а однажды даже овчарку инженера-механика, когда та сломала лапу. Благо, все это давало хоть какую-то лечебную практику, поскольку у настоящего подводника, как любил повторять старпом, могут быть только три болезни: перелом ноги, триппер и похмельный синдром.
Молох собрал врачебный чемоданчик и поднялся на Комендантскую сопку, где во сто окон смотрел на Екатерининскую – Катькину – гавань абатуровский дом. Жена командира, столичная штучка, изредка наезжавшая в Северодар, встретила его в белом махровом халате и провела в спальню, завешанную коврами и самодельными чеканками на латунных листах. Молох видел ее лишь дважды – на концерте в Доме офицеров и на вечеринке у старпома, но она приняла его как старого знакомого и сразу же перешла на «ты», хотя у Молоха язык не поворачивался тыкать красивой женщине, к тому же старшей его года на три.
– Доктор, нет у меня никакой ангины, – предупредила она с ходу. – Меня другое тревожит. Я боюсь, не меланома ли у меня?
– Меланома? – удивился Молох. Определить злокачественность этой небольшой опухоли-бородавки, «черной смерти», как назвали ее древние греки за неостановимую скоротечность, мог только специалист-онколог.
– Вот, посмотри.
Она развязала пояс и распахнула халат. Ослепительная нагота женского тела ударила доктору в глаза. Но он изо всех сил заставил себя сосредоточиться на черной родинке величиной с кофейное зерно, прилепившейся в правой паховой складке. На минуту профессиональный интерес затмил было взыгравшую кровь. Он – врач, перед ним – пациентка. Пальцы его довольно бесстрастно легли – одно на бедро, головокружительно округлое, гладкое, мягкое, другие погрузились в тугую поросль венериного холмика и слегка раздвинули складку. То была самая обыкновенная родинка, о чем он и сообщил мнительной пациентке.
– Господи, как ты меня обрадовал! – воскликнула Катерина, запахиваясь не спеша. – Гора с плеч. Я тут чего только не передумала… Идем, я тебя кофейком угощу. С коньячком.
Но у него и без кофе с коньяком сердце колотилось пребешенно. Черный треугольник женского паха стоял в глазах, точно его выжгли на сетчатке. Дьявольское тавро…
Она разлила грузинский коньяк по крохотным рюмочкам и, не дожидаясь, когда зафырчит, забулькает гейзерная электрокофеварка, они выпили за здоровье очаровательной пациентки. Он так и сказал – моей самой очаровательной пациентки.
– Спасибо, док, – кокетливо склонила она голову к плечу и осушила рюмочку.
Что было дальше? Да, что было дальше…
После третьей рюмки коньяка, разумеется, за тех, кто в море, в нем проснулся обычный охотник на женщин. Он не сводил глаз с ее недораспахнутой груди, дразнившей взгляд началом волнующих линий, которые где-то там под непроницаемо белой махровой тканью сходились в два острых навершия.
Катерина уже не была пациенткой, но оставалась женой его всевластного в море начальника, вершителя его корабельной судьбы.
Табу!
После четвертой рюмки, вылитой в чашечку крепчайшего кофе, исчез и этот последний барьер. Впрочем, исчез еще и потому, что Молох безошибочно прочитал и ее, сначала благосклонный, затем поощряющий, и наконец – призывный взгляд. Она тоже не видела в нем ни доктора, ни подчиненного мужа… «Ты нравишься мне, мой черновласый широкоплечий гость. Ты – мужчина, с которым мне приятно пить кофе и вместе хмелеть от коньяка… Ты – мужчина…» «Ты мужчина…» – выбрасывали из-под тяжелых от краски ресниц ее глаза. – «Ты – мужчина… Ты нравишься мне» – посылала она ему свои женские токи, и он принимал их, обмирая в подвздошьи, пытаясь унять сладкую дрожь в коленях светской болтовней, мелкими сигаретными хлопотами с пепельницей и зажигалкой.
– Я уезжаю послезавтра домой, в Питер, – сообщила она, поигрывая незажженной сигаретой. Он чиркнул зажигалкой и зажег огонек. – Уезжаю навсегда… Я хочу тебя… – сказала она и взяла его за руку, она поднесла его руку вместе с зажигалкой к сигарете, прикурила и оборвала весьма двусмысленную паузу, – …видеть в Питере. Запиши телефончик.
Молох записал на обложке эскадренного пропуска, с трудом удерживая ручку в похолодевших чужих пальцах. Он ответил ей тем же:
– Я хочу тебя… – сказал он, сунув в губы сигарету и прикурив от ее изящного дамского «ронсона», – …осмотреть тебя еще раз. Я не онколог. Мне надо быть уверенным, что я не обману тебя.
– Хорошо, – томно выдохнула она сиреневое облачко. – Докурим – и осмотришь.
Надо было слышать, с каким придыханием это было сказано. Это было не просто согласие, но обещание, зов… Докуривали они молча. Докуривали они торопливо, то и дело поглядывая на остатки своих сигарет. Так минеры посматривают на концы тлеющих шнуров – скоро ли до взрыва?
Она первой притушила свою сигарету, не докурив ее и до середины. Он тут же вмял в пепельницу свой окурок.
– Пойдем, – позвала она и вошла в спальню, развязывая по пути пояс халата…
4
– Товарищ командир, последняя пошла! – радостно крикнул лейтенант Весляров, провожая взглядом повисшую на стропе торпеду. Абатуров поморщился. Как и все подводники, он терпеть не мог слова «последний».
– Весляров! – отозвался баритон старшего помощника. – Последний стакан «шила» тебе перед смертью нальют! Ты меня понял, зелень подкильная?
– Усек, Георгий Васильевич! – все так же радостно согласился командир торпедной группы. – Восемнадцатая пошла! Заводской номер…
И охнул. Восемнадцатая не пошла, а поехала, заскользила по лотку, ринулась, понеслась в люк, в отсек башкой вниз, взрывателем – в стальную палубу…
Трос лопнул со звуком гитарной струны. Лопнул трос, на котором торпеду осторожно – по сантиметрам! – спускали по лотку. Лопнула подвеска абатуровского сердца, и оно покатилось вслед за торпедой – в бездну…
Он успел лишь подумать, что в отсеке семнадцать торпед: шесть в аппаратах, одиннадцать на стеллажах и четыре в корме…
Он успел оторвать глаза, чтобы схватить взглядом последний миг мира, который исчезнет вместе с ним…
И все, кто стоял у лотка и на мостике, невольно сделали то же самое. Они все посмотрели на берег. Он был рядом. И с мостика хорошо было видно праздничное столпотворение на Комендантской сопке. Даже медные вздохи духового оркестра долетали… Город встречал Первое Солнце года. Город встречал свое последнее солнце…
Торпеда на секунду задержалась в люке, чтобы в следующую – сверзиться…
Капитан-лейтенант Башилов поймал взглядом обрывок троса, свившийся в свиной хвостик под винтами торпеды.
Он закрыл глаза, чтобы не видеть взрыва.
Абатуров и Симбирцев успели подумать об одном же: «Буки-37». Когда у этого же, Шестого, причала рванул боезапас на «Б-37», на крыши города обрушился железный град. С неба летели осколки чугунных баллонов, куски прочного корпуса, обломки торпед, размочаленные бревна причала…
Во всех домах, стоявших окнами к Екатерининской гавани, вылетели стекла. Длинный лодочный баллон ВВД пробил, словно авиабомба, крышу Циркульного дома, влетел в чью-то кухню и застрял в потолке. Яростный свистящий шип двухсотатмосферного воздуха разорвал ушные перепонки жене эскадренного финансиста.
Абатуров был тогда лейтенантом. Он шел к Шестому причалу, чтобы одолжить у минера с «Б-31», у своего однокашника, червонец до «дня пехоты». Взрывная волна, прокатившись по причальному фронту, подняла его в воздух – он и сейчас помнит это странное ощущение жутковатого восторга, с каким летел он – спиной вперед – над дощатым настилом, как трепыхались полы шинели, словно черные крылья, как счастливо ухнул не на бетон и не на железо – в воду гавани…
Тело друга вырезали потом автогеном из завернувшегося в рулон стального листа…
Симбирцев же проходил курсантскую стажировку на злополучной «Букашке». За час до взрыва доктор, зав. столом кают-компании, послал его в город закупать чеснок в «Овощах и фруктах». Стекло витрины вышибло сразу – оно распласталось у ног курсанта и разлетелось в тысячу кусков…
Тогда они были спасительно далеко от эпицентра. Сейчас огненный вулкан должен был вздыбиться у них под ногами. Жизнь не пронеслась перед глазами, как это случается с погибающими. У них не было на это времени. Жалких мгновений, отпущенных им до взрыва, едва хватало на то, чтобы перед глазами каждого встало его последнее утро…
За пять минут до «Повестки» Симбирцев в третий раз за ночь заставил Галину исторгнуть сладостный стон любовного изнеможения. И тут эскадренный горнист завел над гаванью печально-тягучую песню «Повестки» – сигнала, возвещающего, что до подъема флага осталась четверть часа. Симбирцев вскочил на ледяной пол, в мгновение ока натянул тельник, брюки, ботинки… Старпом ни при каких обстоятельствах не имеет права опаздывать на подъем флага…
– Уходишь? – истомленным голосом спросила она. Вместо ответа он нежно вытер любовную испарину с ее неостывших ягодиц.
– Опять на полгода? Господи!.. – Галина, чужая жена, впрочем, теперь уже не чужая, а бывшая жена штурмана с плавбазы, оперлась на локоть, наблюдая сверхскоростные сборы возлюбленного. Надеть китель она ему не дала – потянула со стула за рукав, прижала к лицу.
– Оставь мне хоть китель. Он тобой пахнет!