– Видишь, на том уроке, которого я не бросил, семейство дрянное, а в нем есть порядочная девушка. Хочет быть гувернанткой, чтоб уйти от семейства. Вот я ищу для нее места.
– Хорошая девушка?
– Хорошая.
– Ну, это хорошо. Ищи. – Тем разговор и кончился.
Эх, господа Кирсанов и Лопухов, ученые вы люди, а не догадались, что особенно-то хорошо! Положим, и то хорошо, о чем вы говорили. Кирсанов и не подумал спросить, хороша ли собою девушка, Лопухов и не подумал упомянуть об этом. Кирсанов и не подумал сказать: «да ты, брат, не влюбился ли, что больно усердно хлопочешь». Лопухов и не подумал сказать: «а я, брат, очень ею заинтересовался», или, если не хотел говорить этого, то и не подумал заметить в предотвращение такой догадки: «ты не подумай, Александр, что я влюбился». Им, видите ли, обоим думалось, что когда дело идет об избавлении человека от дурного положения, то нимало не относится к делу, красиво ли лицо у этого человека, хотя бы он даже был и молодая девушка, а о влюбленности или невлюбленности тут нет и речи. Они даже и не подумали того, что думают это; а вот это-то и есть самое лучшее, что они и не замечали, что думают это.
А впрочем, не показывает ли это проницательному сорту читателей (большинству записных литературных людей показывает – ведь оно состоит из проницательнейших господ), не показывает ли это, говорю я, что Кирсанов и Лопухов были люди сухие, без эстетической жилки? Это было еще недавно модным выражением у эстетических литераторов
(#c_32) с возвышенными стремлениями: «эстетическая жилка», может быть, и теперь остается модным у них движением – не знаю, я давно их не видал. Натурально ли, чтобы молодые люди, если в них есть капля вкуса и хоть маленький кусочек сердца, не поинтересовались вопросом о лице, говоря про девушку? Конечно, это люди без художественного чувства (эстетической жилки). А по мнению других, изучавших натуру человека в кругах, еще более богатых эстетическим чувством, чем компания наших эстетических литераторов, молодые люди в таких случаях непременно потолкуют о женщине даже с самой пластической стороны. Оно так и было, да не теперь, господа; оно и теперь так бывает, да не в той части молодежи, которая одна и называется нынешней молодежью. Это, господа, странная молодежь.
XI
– Что, мой друг, все еще нет места?
– Нет еще, Вера Павловна; но не унывайте, найдется. Каждый день я бываю в двух, в трех семействах. Нельзя же, чтобы не нашлось, наконец, порядочное, в котором можно жить.
– Ах, но если бы вы знали, мой друг, как тяжело, тяжело мне оставаться здесь. Когда мне не представлялось близко возможности избавиться от этого унижения, этой гадости, я насильно держала себя в каком-то мертвом бесчувствии. Но теперь, мой друг, слишком душно в этом гнилом, гадком воздухе.
– Терпение, терпение, Вера Павловна, найдем!
В этом роде были разговоры с неделю. – Вторник:
– Терпение, терпение, Вера Павловна, найдем.
– Друг мой, сколько хлопот вам, сколько потери времени! Чем я вознагражу вас?
– Вы вознаградите меня, мой друг, если не рассердитесь.
Лопухов сказал и смутился. Верочка посмотрела на него – нет, он не то что не договорил, он не думал продолжать, он ждет от нее ответа.
– Да за что же, мой друг, что вы сделали?
Лопухов еще больше смутился и как будто опечалился.
– Что с вами, мой друг?
– Да, вы и не заметили, – он сказал это так грустно, и потом засмеялся так весело. – Ах, боже мой, как я глуп, как я глуп! Простите меня, мой друг!
– Ну, что такое?
– Ничего. Вы уж наградили меня.
– Ах, вот что! Какой же вы чудак! – Ну, хорошо, зовите так.
В четверг было Гамлетовское испытание по Саксону Грамматику. После того на несколько дней Марья Алексевна дает себе некоторый (небольшой) отдых в надзоре.
Суббота. После чаю Марья Алексевна уходит считать белье, принесенное прачкою.
– Мой друг, дело, кажется, устроится.
– Да? – Если так… ах, боже мой… ах, боже мой, скорее! Я, кажется, умру, если это еще продлится. Когда же и как?
– Решится завтра. Почти, почти несомненная надежда.
– Что же, как же?
– Держите себя смирно, мой друг: заметят! Вы чуть не прыгаете от радости. Ведь Марья Алексевна может сейчас войти за чем-нибудь.
– А сам хорош! Вошел, сияет, так что маменька долго смотрела на вас.
– Что ж, я ей сказал, отчего я весел, я заметил, что надобно было ей сказать, я так и сказал: «я нашел отличное место».
– Несносный, несносный! Вы занимаетесь предостережениями мне и до сих пор ничего не сказали. Что же, говорите, наконец.
– Нынче поутру Кирсанов, – вы знаете, мой друг, фамилия моего товарища Кирсанов…
– Знаю, несносный, несносный, знаю! Говорите же скорее, без этих глупостей.
– Сами мешаете, мой друг!
– Ах, боже мой! И все замечания, вместо того чтобы говорить дело. Я не знаю, что я с вами сделала бы – я вас на колени поставлю: здесь нельзя, – велю вам стать на колени на вашей квартире, когда вы вернетесь домой, и чтобы ваш Кирсанов смотрел и прислал мне записку, что вы стояли на коленях, – слышите, что я с вами сделаю?
– Хорошо, я буду стоять на коленях. А теперь молчу. Когда исполню наказание, буду прощен, тогда и буду говорить.
– Прощаю, только говорите, несносный.
– Благодарю вас. Вы прощаете, Вера Павловна, когда сами виноваты. Сами все перебивали.
– Вера Павловна? Это что? А ваш друг где же?
– Да, это был выговор, мой друг. Я человек обидчивый и суровый.
– Выговоры? Вы смеете давать мне выговоры? Я не хочу вас слушать.
– Не хотите?
– Конечно, не хочу! Что мне еще слушать? Ведь вы уж все сказали; что дело почти кончено, что завтра оно решится, – видите, мой друг, ведь вы сами еще ничего не знаете нынче. Что же слушать? До свиданья, мой друг!
– Да послушайте, мой друг… Друг мой, послушайте же?
– Не слушаю и ухожу. – Вернулась. – Говорите скорее, не буду перебивать. Ах, боже мой, если б вы знали, как вы меня обрадовали! Дайте вашу руку. Видите, как крепко, крепко жму.
– А слезы на глазах зачем?
– Благодарю вас, благодарю вас.