Сколько раз в тяжелые годы поле спасало семью Яромчиков своим колосом! И в войну, и после нее.
Когда в 50-х оно отошло под колхоз, Николай долго не смог привыкнуть, что остался без земли. Так переживал, что чуть не слег. Все последующие годы ездил туда, смотрел, что и как растет. И не он один такой. Хороший мужик без земли, что улей без пчел. Одна видимость.
Вот и теперь сердце ныло. Донимал сына вопросами:
– Говори, чего молчишь?
– Юрий Юнгов на нем пашет. По весне ячмень посеем.
– Ячмень так ячмень. И он, если походите, уродит. Ты, сынок, не обессудь, но когда почувствую, что пора мне туда, – он кивнул вверх, – чтобы свозили меня к нему.
Затем идут подробности о том, сколько надоено молока, где вспахано, откуда еще не свезена солома, какие надбавки к зарплате получат доярки и механизаторы. Старик удовлетворительно крякает:
– Вот это по-моему.
Он опять помаленьку растирает руку:
– Вот незадача, работы столько, а она ныть жутко взялась.
– Николай Григорьевич, где ее зацепило?
– Да немец попал, будь он неладен.
– Воевали?
– А то как же. Этого «добра» на мою долю тоже немного перепало. Четыре месяца, два наступления и отметина на всю жизнь…
– Где он вас?
Старик задумчиво смотрит перед собой, словно там, впереди, вдруг появились очертания того самого переднего края.
– Тогда подожди, небож, подожди, не спеши и не перебивай меня. А ты Петро, сходи поворуши зелье, пусть быстрее подсохнет, чтобы к вечеру убрать.
Для старика все здешние мужчины, кому меньше шестидесяти, небожи, а женщины – небоги. Он очень любит это в некотором роде забытое нами слово.
«Небож» и «небога» – так ласково умудренные жизнью полесские старики и старухи называли и своих отдаленных родственников, и сельчан, и людей, пусть даже пришлых, но хороших. «Небож» по-русски бы звучало, скорее всего, как голубчик. Детишки – «небожата».
– Знаешь, в таком возрасте, когда мысль ускользает, ее очень трудно вернуть, отыскать. В памяти-то, ого, сколько всего! – Он потирает ладони, перепоясанные темными веревками вен, поудобнее опирается на отшлифованную годами палку, которую при случае называет своей третьей ногой. Мы сидим на лавке, длинной, темной от времени доске, плотно прикрепленной к двум подгнившим, но еще крепким дубовым столбикам. Сколько поколений пересидело на ней. Все Яромчики, от мала до велика, за те годы, что стоит здесь их усадьба. Позади такая же темная стена хаты, впитавшая уже немного осеннего солнца и теперь приятно гревшая спины.
* * *
– Давай-ка, небож, если согласен слушать, пойдем неспешным шагом. Мобилизовали меня в польскую армию, это уже повторно, летом в тридцать девятом году. Перед самой мировой войной. Служил рядовым солдатом. Попал в плен к Советам. Нас много попало. Стрельбы между не было. Пришли от Красной армии офицеры:
– Сдавайтесь, вы окружены.
Погрузили в эшелон и повезли куда-то под Москву. Выгрузили. Построили. Перед нами советский военный начальник:
– Ну что, панове, попали нам в руки. Будет вам и семнадцатый год, и восемнадцатый. Теперь вам времени на все хватит.
Мы переживаем, что с нами будет. Сильно расстрела боялись. Еще по эшелону слухи ходили, что везут для расстрела. Молодые, жить ох как хочется! О расстреле разговора нет. Приказали идти в столовую. Хлопцы повеселели, если кормят, значит, не для пули.
В столовой нам покушать дали. Кто ест, хотя проголодались крепко, а кто от переживаний только ложкой по миске водит. Хлеба на столах осталось много, уйма. Думаю, нехорошо, надо бы с собой немного захватить, и стал его по карманам рассовывать. А тот военный за мною наблюдает, подходит и говорит:
– Правильно делаешь, солдат, впереди очень дальняя дорога.
Киваю головой, соглашаюсь. Дальняя дорога без хлеба – сплошная мука. Что пленному солдату надо: хлеб да махорка.
– Набирай, солдат, сколько можешь, он тебе потребуется.
Покормили, построили, повели на сортировку.
Там сразу новая команда:
– Собирай пожитки, выходи строиться!
Какие у пленного пожитки: все его, что на нем, да еще ложка с котелком, бритва, кружка в вещевом мешке. С еды ничего, а я своему хлебу радуюсь.
Погрузили в эшелоны и повезли. Долго везли и медленно. У хлопцев аппетит появился. Просят: дай не то что корку пожевать, а хоть понюхать кусочек. От голода животы подводит. Хлеб утек из вещмешка, что вода в засуху. Где-то под городом Горьким загнали эшелоны в тупик. Конвоиры дают команду:
– Выходи, панове-вояки!
И смеются…
* * *
Повели их в казармы какой-то части. Там уже были такие, как они. Большой плац. Стоят несколько десятков рядов, может, тысячи человек. Здесь из них самый высокий военный чин и говорит:
– Товарищ Сталин распорядился, что те пленные, которые по Буг, поедут домой. Тех, которые по иную сторону, повезут в лагеря. Те все польские. Но при переписи говорите правду, а то беды не миновать.
Начали делать перепись. Выстроились в очереди. Пошли расспросы, сверки документов. До самого декабря все протянулось. Кто до Буга, набралось где-то с полторы тысячи человек. Гадают, как решится их судьба. Чего только не передумали. Хуже нет, чем солдатская дума, когда человек в плену. Сколько всего переговорено, порассказано…
Те, кого вписали в списки на отправку домой, повеселели. Ждут не дождутся своего дня. Отправляли небольшими партиями.
Когда подогнали вагоны, оборудованные нарами, с печками, и повезли в Здолбунов, то, как только сели да застучали колеса, так по вагонам песни, свои, белорусские.
В Здолбунове тоже лагерь. Опять проверяли, расспрашивали. Вот из него и отпустили домой.
Перед самой войной из их семьи в Красную Армию пошел Василь. Красивый, видный хлопец. Силушку имел большую. Как-то на праздник забежали детишки во двор:
– Василю, Василю, там вашего дида хлопцы из соседнего села колотят!
Дед тоже не слабак был, но тех хлопцев человек восемь. Василь туда, да от забора хвать кол потолще:
– Ну, кто под руку попадет, я не виноват!!
Так и гнал неблагодарных гостей почти до их села.
Василия провожали, как и других парней, красиво, всем селом. Написал, что служит под Москвой в тяжелой артиллерии. Под Москвой он в декабре 1941 года и погиб. Об этом Яромчики узнали уже после войны. Прислали бумагу, что Василь пал смертью героя.