Под раскидистыми ёлками стояла кривобокая избушка – издалека не приметишь. В низком окошке мелькнула чья-то физиономия, и тут же на пороге появился парень, такой громадный, что в избушке ему нужно было стоять на коленях или ходить в три погибели. Громила пригласил гостей вовнутрь, а сам остался за порогом – посторожить.
В избушке накурено, душно, поленья в печи потрескивают. Автомат без рожка возле печки стоит. А на кровати в углу разметался бледный парень, смазливчик в белой помятой рубахе, испятнанной петухами засохшей крови.
Усталый, но довольный «живодёр» домой возвратился под вечер. Карманы дорогого модного пальто оттягивали пачки новёхоньких купюр, плотно перетянутых банковскими лентами. На душе было радостно, хотя и тревога подсасывала. Патрульная машина, проехавшая мимо, даже вызвала панику в голове. Возникло вдруг такое ощущение, что «чёрный воронок» затормозит сейчас и доктора повяжут.
Усмехаясь над своими страхами, Бурдакрович завернул в престижный магазин, прикупил два литра виски – про запас. Добротной закуской зарядил холодильник. Тяпнул стаканчик и сразу все тревоги, все проблемы – побоку. Счастливым себя почувствовал. Принял душ. Побрился. Надушился. Постоял перед зеркалом и подмигнул отражению в барском не застёгнутом халате – мужское достоинство было достойным кисти Рембрандта. «Или кто там у нас умел эти штучки ваять на холсте? – попытался припомнить доктор. – Я где-то читал, будто Гитлер по молодости любил голых мужиков живописать».
Скинув барский халат, Хахатоныч поиграл мускулатурой, поцарапал внизу живота и подумал, что он, холостой и здоровый, как бык, сейчас имеет право на тёлочку забраться.
Он позвонил кое-куда и пригасил «на чай» молодую, смазливую медсестричку. Правда, она в этот час была на дежурстве, но разве это может помешать высокому и пламенному чувству? Разве она в силах отказать человеку, исполняющему обязанности самого главного врача на белом свете? Так, между прочим, говорила она сама, эта смазливая фифочка.
Выходя из больницы, она едва не столкнулась с каким-то незнакомым человеком, напористо идущим навстречу, – того и гляди, чтобы не затоптал.
Это был Рукосталь, по каким-то делам уезжавший в Карелию и только сегодня вернувшийся.
Глава двенадцатая. В мире темноты
1
Карелия. Край заповедных чудес. Светлоокие озёра. Светлоструйная река. Здесь он родился – Святослав Капитонович Рукосталь. И родился он в таком волшебном месте, где жить бы ему, не тужить, по утрам умываться росой, по вечерам слушать сказки поморов; зимой на собачьих упряжках кататься; подкармливать зайцев, косулю; весною встречать караваны перелётных гусей, громко гомонящих в небесах. Целыми днями сидеть бы ему с удочкой на берегу светлоструйной реки или пречистого озера, в котором живут русалки, венки плетут из лилий, похожих на отражение созвездий, зацветающих ввечеру. Беспечно бродить бы ему по лесам, берестяные туеса наполнять россыпухами ягод: костяника, черника, морошка. Но больше всего приглянулась ему поленика – дикая северная ягода. В июне, в июле начинает угольками разгораться вдоль болота на влажных полянах, а поспевает к августу. Поленика-ягода такая духовитая да вкусная – за уши не оттянуть.
Поленика эта, украшенная резными тройчатыми листочками, в сердцевине которых подрагивали дробинки-росинки, ягода с волшебным ароматом ананаса, запомнилась, наверно, потому, что мама её любила. А папка, тот любил покосы. И парнишка тоже полюбил. Отец ему даже игрушечные вилы смастерил – сено скирдовать.
– Святославка! Ну, какой с тебя скирдун? – смеялся батя. – Гляди, пупок развяжется!
– Где? – Святославка, хлопая глазками, потешно задирал рубаху на загорелом плоском животе. А папка в это время – цап его за нос.
– Попался, который кусался.
Так бывало на травокосах. Каждое лето – хотя бы денёк или два – жили под открытым небом в шалаше.
Отец работал лесником на Боровом Кордоне. В хозяйстве у них имелось два скакуна. Выгребая «добро» из-под лошади, батя каламбурил иногда:
– Наши скакуны горазды не скакать, а скАкать. Лошадей Святославка любил. Годков с четырёх уже ездил охлюпкой – голым задом хлюпал верхом на рысаке. Возле дома на кордоне коней нужно было сажать на аркан или ноги спутывать, чтоб не убежали, а на покосах трава высокая, кони стояли, как спутанные волосяными путами, блаженно чуфыркали, окунувши морды в густотравье.
Любо-дорого было на тех покосах. У костра ночевали, встречали рассветы, обсыпанные росами, околдованные туманами, в которых спросонья копна вдруг покажется громадной косматою башкой и поневоле вспомнится батею прочитанная сказка – бой Руслана с головой. А после травокосов у них было полно другой работы. Лесник хлопотал день и ночь кругом Борового Кордона, спешил до холодов управиться с делами неотложными. Затем приходила зима, одуванчиками плавали первые снежинки – запомнились такие крупные, каких никогда не бывало в природе. Потом опять весна дышала нежным дыхом. Солнце тонкими лучами, слово спичками, чиркало по снегу под окнами, и начинались белоснежные пожары, от которых в полдень слёзы градом, – так слепила снегобель, отчаянно зеркалила. Святославка скидывал зимние доспехи и улепётывал из дому. Слушал песни глухарей на токовище. Наблюдал за бобрами. Любовался на обыкновенную гагару, так называется она, хотя на самом деле необыкновенная – за тёплый свой пух шибко ценится.
Жизнь улыбалась ему, и казалось, так будет всегда. Но судьба улыбку стёрла – в одночасье. Нареченный Святославом – звонкое, светлое имя – он рано оказался в мире темноты, в царстве тёмной славы.
В детстве полыхнула перед ним первая людская кровь – родная кровь отца и матери огненно-красными цветами поленики-ягоды разбрызгалась на Боровом Кордоне. От этой крови, от вида её и тошнотворного запаха мальчонку в тот день рвало несколько раз, наизнанку выворачивало так, что сознание терял. Запомнилась какая-то скрипучая телега, долго и нудно тащившаяся куда-то через тёмный лес, бородато обросший бледно-зелёными мхами, нависающими над лошадиной дугой. И тёмный тот угрюмый лес – вчера ещё сказочный, населённый добрыми духами – пугал, грозил, но не столько зверями, сколько людьми, способными зарезать. И ягоды, встречавшиеся во многих местах на обочине, казались брызгами засохшей, загустелой сукровицы.
Был вечер, когда пацанёнка привезли в детский дом на окраине города с пугающим названием Медвежьегорск. Тревожная, томительная ночь давила душу. Звёзды под окошком сверкали – скалились ножами. Месяц над горами заострялся – кривое лезвие пытался спрятать в тёмной пазухе деревьев. Месяц, разбойник, на цыпочках подкрадывался к детскому приюту, будто зарезать хотел.
А поутру детдомовский какой-то дуролей, выдававший себя за атамана, за предводителя мелкокалиберной шпаны, громко воскликнул в столовке на завтраке:
– Здорово, недорезанный!
– А ты кто такой? Недобитый? – Святославка алюминиевую чашку с манной кашей с размаху надел на башку атамана.
Воспитатели кое-как разняли их, на горох поставили по разным углам, но это не помогло. Хоть на горячие угли поставь – «недорезанный» и «недобитый» драться будут теперь каждый раз, как только встретятся.
В детском доме Святославка стал меняться, как в той сказке, не по дням, а по часам. Взять хотя бы глаза парнишки. От рождения синие, до краёв зачерпнувшие карельского неба, глаза эти скоро слиняли, как в буквальном смысле, то бишь, выцвели, так и в переносном – убежали. Глаза убежали из детства, когда ему было лет пять с половиной.
Медвежьегорский детский дом неспроста называли берлогой. Там была не детвора, а медвежата. Каждый себя норовил проявить сильным и грозным зверёнышем: рычал и показывал зубы.
Из детдома он вышел с характеристикой самого отчаянного ухаря; про таких там говорили – ухорез. Но если бы кто-то внимательно к нему присмотрелся, могли бы заметить одну особенность. Внешне это был угрюмый, толстокожий парень, грубый, разбитной, развинченный, не признающий никакого ключа, который мог бы гайки в нём завинтить. А внутри всегда настороже сидело болезненное чувство справедливости, тонкое, почти звериное. И если рядом что-то было «не по правде», Рукосталь был совершенно непредсказуем – стальные руки применял, где надо и не надо. А руки были у него – кулаки такие, что надо раскулачивать, как сказал один остряк на Ладоге.
Какое-то время он шастал по берегам пресноводного озера Нево, больше известного, как Ладожское озеро. Помогал поморам строить лодки по чертежам – голова у парня хорошо кумекала. Разбираясь в паутине чертёжной грамоты, он скоро выучился рубить и строгать карбасы, лодки-осиновки, лодки-двинянки, соймы. Особой любовью одаривал шняки – одномачтовые лодки под прямыми парусами.
– Далеко пойдёшь, – скупо, но чистосердечно хвалил старый мастер, похожий на кудесника с клюкою, с белоснежным веником поморской бороды, настолько буйной, что если бы её пустить на паклю – десятки лодок можно основательно прошпаклевать.
Большое будущее парню улыбалось. А он возьми да попадись на воровстве плотницкого инструмента. Хотел продать, пропить – душа просила. На первый раз простили, а дураку неймётся. Ну, и загремел он за решетку. Начались этапы, лагеря. Правда, сидел недалеко, почти за огородами – в родимой глуши. А затем война. Штрафбат. Искупление кровью вины перед Родиной.
«А кто искупит кровь моих родителей? – терзался обозлённый Рукосталь. – Так и не нашли тех сволочей, которые устроили бойню на кордоне!»
Озлоблённость глубоко в него засела, как ледяная заноза – выстудила сердце, душу обсыпала игольчатым инеем. Озлоблённость эта – может, сознательно, а может, подсознательно в каждом бою толкала на подвиги. Он был, как юный пионер, – всегда готов. Он лез под пули. Он шёл в разведку, наплевав на минные поля. Но странное дело – пули воробьями чирикали над ним, а клюнуть не решались. И минные поля он проходил – как Христос по воде.
– Заговорённый! – стали шептаться за спиной. – Святослав! Что ж вы хотите? – велеречиво говорил Стародубцев. – Святая слава слышится в старинном этом славянском имени. И проплывают, граждане, у нас перед глазами – старгородский князь, великий князь киевский. И где-то там, за ними, возвышается глыба нашего старшины – тоже Святославом нарекли, на святую славу обрекли.
В таком примерно духе Солдатеич подтрунивал над старшиной. На фронте они подружились, побратались, и Купидоныч не обращал внимания на скалозубство друга. А все остальные в открытую шутить над старшиною не решались – зубоскалку может повредить.
В середине января 1943 года старшина Рукосталь – точно так же, как все другие старшины советской армии – получил новые погоны, которые тут же окрестили «погоны с молотком»; красно-малиновый, точно кровью обмазанный старшинский знак различия – если глянуть сверху – был похож на молоток с длинной ручкой.
– Ну, теперь я буду фрицев заколачивать, как гвозди! По самую шляпку! – угрюмо говорил старшина, пришивая новые погоны, едва не ломая иголку в своих заскорузлых железоподобных пальцах.
– Этот заколдованный, – ворчал кое-кто в окопе, – сам лезет в пекло, и нас туда…
Заслышав эти разговоры, старшина сказал:
– Кота и зайца я тянуть за собой не собираюсь. Но и сидеть в окопах, за спины прятаться – никому не позволю. Я любую гниду чую за версту. Запомните. Со мной бесполезно в бирюльки играть.
Многие это запомнили сразу, когда посмотрели в глаза старшины – мрачные, с диковато-синими огнями, полыхающими в глубине зрачков. А тем, кто не понял, пришлось объяснять. Кому-то зуботычины было достаточно, чтобы труса не праздновать, не мародерничать. А кое с кем приходилось даже разбираться при помощи оружия.
Одну такую «разборку» Степан Солдатеич запомнил на всю жизнь.
Это было в марте 1945 года неподалёку от Кёнигсберга. Артиллерия – бог войны – два часа долбила без передыху.
Вверх дном перевернули немецкий хутор, находящийся южнее Кёнигсберга. Бронетехнику из танково-гренадёрской дивизии «Великой Германии» раздербанили в пух и прах. И пошли советские солдаты через хутор, от которого осталось одно название. И вдруг – среди раздолбанной земли, среди дыма, огня и смрада – целёхонький домик стоит, словно игрушечный и словно заколдованный, ни царапки на нём.
Старшина, заприметив колодец, хотел напиться и вошёл на подворье – забор лежал в грязи. На пороге дома он увидел осколки разбитого зеркала – весеннее безоблачное небо кусками лежало, дрожало, отзываясь далёким раскатам орудий. Яблоневый сад, наполовину вырубленный осколками, виднелся около дома. Чудом уцелевшие деревья, почуяв приближение весны, уже вспухали почками, готовились белые цветы взметнуть, как белые флаги, чтобы сдаваться победителю на милость. Эта мысль промелькнула в мозгу и погасла в черном каком-то провале.
Память сохранила только обрывки, огненные вспышки. Всё началось с того, что где-то внутри «игрушечного домика» старшина услышал приглушенный крик и стон. Сапогами хрустя по ледышкам разбитого зеркала, он сделал несколько шагов по коридору – полутёмному, заставленному барахлом, приготовленным, как видно, для эвакуации. И покуда старшина делал эти несколько шагов, он уже понял, куда, к чему придёт.
В небольшой, весенним солнцем озарённой спальне он увидел зверя, сидящего верхом на полуголой, стонущей девчонке лет четырнадцати. Это был не зверь в буквальном смысле. Это был человек, офицер. Ощущение зверя возникло потому, что на стене возле кровати висел ковёр – роскошный германский ковёр, на котором зверюга взлохматился, разинув клыкастую полуведерную пасть. И вот эти две фигуры – человек и зверь – вдруг слились воедино в мозгу старшины. И в памяти внезапно вспыхнули кровавые воспоминания о том, что произошло на далёком Боровом Кордоне в Карелии. Там было что-то похожее. Там тоже были звери, над матерью глумились.
Рукосталь почти не помнил, как оружие выхватил, как перед глазами полыхнула красно-синяя молния, вслед за которой грянул гром и свинцовый град…
Он прочухался только тогда, когда рядом оказался Стародубцев.