– А ты разве не знаешь? Он ведь от Кикимора… – Емельян Прокопович смутился. – От отца твоего… он ведь сам вернулся. Тетя твой собирался отдать, только ещё неизвестно, когда бы отдал. А топорик ждать не стал – сам ко мне вернулся.
Женщина смотрела – поверить не могла.
– Это как же – сам?
– А вот погоди, узнаешь. – Чистяков улыбнулся. – На ярмарку поеду, променяю на муку, а через день-другой серебряный топорик снова будет здесь.
Злата задумалась.
– Обман получается. Нехорошо.
– Так я ж не нарочно. Я честно говорю, что так-то, мол, и так… отдаю вам топорик в руки, но только помните, что он с ногами – может уйти из дому. Держите на привязи. А не удержите, так не взыщите.
Грустно посмеявшись, Злата сказала:
– Делай, как знаешь. Ты – муж. Голова. Тебе думать, решать.
– А что тут думать? – Емельян Прокопович достал серебряный топорик из кожаного специально шитого чехла. – Жалко, но что поделаешь, как-то надо кормить семью.
3
На утренней зорьке упали первые стылые снеги: сверкали и похрустывали яичной скорлупою под копытами, а сзади, в конских рытвинах, оставленных посреди двора, – дрожал солнечный свет, кажущийся мокрыми размятыми желтками.
Напоследок, проверяя упряжь, сани, Емельян Прокопович обошёл кругом коней, стоявших за воротами.
Петюня Чистоплюйцев мимо брел. Остановился рядом и неожиданно посоветовал:
– Верни топорик сыну и никуда не дергайся! Зря ты, Прокопыч, в город навострился. Я так своим скудным умишком сужу: тебе обратного пути не будет.
– А что ты мне прикажешь: суп из топора варить? Зима на носу, – занервничал хозяин. – У меня, Петюня, фамильных самородков нет за пазухой, не прокормишься на авось.
– Лучше быть голодным, да живым, чем сытым, да мёртвым. Я так своим скудным умишком сужу, – резонно ответил чудак и лаптями захрустел – вдаль по снежной дороге.
«Вот проныра какой! Откуда же он про топорик узнал? Даже сын ещё не спохватился, а этот босяк – тут как тут!» – удивился Емельян Прокопович, тревожась и не зная, как лучше поступить: остаться или только волшебный топорик оставить и всё-таки ехать?
Злата вышла за ворота – проводить.
В простых нарядах Златы, во всей ее фигуре чувствовалось что-то королевское: крестьянки так не ходят; с таким небрежным шиком ни одна из деревенских женщин не умеет носить ни узорный платок, ни жакетку. Емельян Прокопович не раз об этом думал. Тайна, большая тайна сокрыта в каждой женщине. Но Злата среди них – тайна и загадка, не измеримая большая… Неужели правду люди говорят о её королевской крови? Или – царской, точнее сказать.
Емельян залюбовался вдруг женою – точно в последний раз глядел…
«А всё Петюня чертов! – спохватился он. – Смутил меня своею болтовней!»
Бабье чуткое сердце ещё с ночи беспокойством переполнилось. А теперь и вовсе – места не найдет себе в груди.
– Ты поосторожней там, – просила тихо, слезно. – В горах-то поди скользко…
– Не первый раз! Ты что, мать? Бледная какая-то. Не выспалась?
– Ох, не знаю… Боязно мне что-то отпускать тебя в далекую дорогу!
– Тю-ю!.. Ты брось дурить, – одёрнул он помягче и нахмурился, глядя на удаляющегося Петюню Чистоплюйцева. – Так что? Давай останусь? А что мы будем есть? Детвору чем кормить?
Злата покорно вздохнула.
– Да я понимаю… А может быть, завтра уехал бы?
– Спокойно! Мастер знает, где поставить золотую точку!.. Сегодня? Завтра? Какая разница?.. – Чистяков заволновался, сердцем чувствуя правоту в словах женщины: задержаться надо бы немного и тогда… А что тогда? Чему быть, того не миновать. – Очередь на ярмарке с каждым днём растет, так что надо поспешать, моя хорошая!
– А Петюня чего здесь топтался?
– Подвезти просил… – Он отмахнулся раздраженно. – Да нам не по пути. Ну, все, мать, не горюй! Я ненадолго!
Как-то очень порывисто, крепко Злата обняла его, поцеловала.
И осталась одна-одинешенька на дороге; дети спали, батя с ними вечером подосвиданькался.
Взбодряя не столько упряжку, сколько себя, Емельян Прокопович сильно встряхнул поводья и отчаянно-весело свистнул. Кони, грудью распирая хомуты, свежо и в охотку слетели под гору и, радостно копытя чистый путь, выпугивая снежные искры из-под ног, скрылись за первою скалой на повороте.
И сразу – точно свету поубавилось на улице: в глазах у Златы помутилось. Женщина руки прижала к груди и заплакала, последним слухом слушая заливистый переплеск поддужного колокольчика, летящего с горы на горку – в немыслимую и необъяснимо-пугающую даль.
Злата шагнула вперед и застыла… Сердце под рукою громко и тревожно билось, вторя колокольчику. Сердце готово было рвануться из груди – бежать за своим ненаглядным, своим невозвратным.
Она с трудом заставила себя отвернуться, пойти домой.
Ребятишки уже просыпались. Старшие ходили по ограде, дрова носили в избу, воду, с коровой в сарайке управлялись и между делом наблюдали в сизой синеве над крышами перелет каких-то запоздалых журавлей. Ещё никто не знал, а только с болью чувствовалось каждому: эти печальные птицы навсегда будут связаны в памяти с последним отъездом отца. Эти печальные крики журавушек – точно сбитые с дерева листья – широко и плавно слетали с поднебесья, просились в душу и навечно прятались на самое глубокое сокровенное донышко.
Младший мальчик подошел, подёргал за материнский подол.
– Мамка, Артём говорит: кто-то наш серебряный топорик своровал!
– Никто не воровал. Найдётся.
И снова младший приставал, дергал за рукав:
– Мам, ну ты чего? Ну, ты послухай, мам! А когда наш папка возвернётся?
– Скоро, скоро, сыночек… – рассеяно отвечала Злата. – Скоро найдется топор, не волнуйся. Ночь настанет – топорик засветится – и найдем. Он, может быть, под снегом где-нибудь… Айда в избу, а то мне что-то зябко.
В доме после отъезда отца как-то тихо, пусто. И хорошо, что детвора всё время колготится, с вопросами лезет.
– А кого нам папка с ярманки привезёт домой?
– Да уж привезет, конечно! Гостинцы будут каждому – один другого краше. За тем наш папка и поехал в город…
– А какие они, эти ярманки? Мам! Чо там? Как там?
– О, ребятишки! – Она улыбнулась, глядя куда-то вдаль. – Ярмарки у нас богатые. Их лучше один раз увидеть, чем сто раз про них слышать. Вот подрастете – увидите.