– А… моя мать?
По лицу отца, казалось, пробежала тень, но он не выпустил сына из объятий.
– Твоя мать покинет Россию, как только убедится, что ты и впредь будешь оставаться вдали от нее, – отвечал он на этот раз без всякой жесткости в голосе, но совершенно твердо. – Ты можешь писать ей; я позволяю переписку с известными ограничениями, но личные встречи я не могу и не должен допускать.
– Отец, подумай…
– Я не могу, Осип, это невозможно!
– Неужели ты до такой степени ненавидишь ее? – с укором спросил юноша. – Ты пожелал развод, а не она, – я узнал это от самой матери.
Губы Ивана Осиповича вздрогнули. Горькие слова у него были на языке. Он хотел возразить, что развод был восстановлением чести, но взглянул на темные вопросительные глаза сына, и слова замерли на его устах. Он не был в состоянии доказывать сыну виновность матери.
– Оставь этот вопрос, – мрачно ответил он. – Я не могу отвечать на него. Может быть, впоследствии ты сам поймешь и оценишь мотивы, руководившие мною; теперь я не могу избавить тебя от тяжелой необходимости сделать выбор – ты должен принадлежать кому-нибудь одному из нас, с другим надо расстаться. Покорись этому не рассуждая, как воле судьбы…
Юноша опустил голову. Он почувствовал, что в настоящую минуту он ничего более не добьется. Он, конечно, знал раньше, что встречи с матерью прекратятся с возвращением его в корпус. Отец дозволил переписку, это была милость, на которую он не смел даже надеяться.
XXI. Честное слово
– Я скажу это матери, – ответил Осип Лысенко убитым тоном. – Теперь, когда ты все знаешь, я, конечно, могу открыто идти к ней.
Иван Осипович остолбенел. Он совершенно не подумал о возможности такого вывода.
– Когда же ты хочешь видеться с нею?
– Сегодня же у пруда. Она, наверное, уже там.
Иван Осипович боролся сам с собою. Что-то в глубине души предостерегало его, убеждало не допускать этого свиданья, и в то же время он сознавал, что было бы жестоко запретить его.
– Вернешься ты через два часа? – спросил он после довольно продолжительной паузы.
– Конечно, отец, даже раньше, если ты потребуешь.
– Так иди, – сказал он с глубоким вздохом.
Очевидно, ему было очень трудно уступить чувству справедливости и дать согласие на свидание.
– Как только ты вернешься, мы поедем домой: ведь и без того твои каникулы приходят к концу.
Мальчик, уже собиравшийся идти, вдруг остановился. Слова отца снова напомнили ему то, о чем он было совсем забыл в последние полчаса, – гнет ненавистной службы, опять ожидавшей его. До сих пор он не смел открыто высказывать свое отвращение к ней, но этот час безвозвратно унес с собою всю его робость перед отцом, а с нею сорвалась и печать молчания с его уст. Следуя вдохновению минуты, он воскликнул и снова обвил руками шею отца.
– У меня к тебе просьба, – прошептал он, – большая, большая просьба, которую ты непременно должен исполнить; я знаю, ты согласишься, в доказательство того, что ты действительно любишь меня.
Между бровями Ивана Осиповича появилась складка. Он спросил с легким упреком:
– А, ты требуешь еще доказательств? Ну, посмотрим.
Сын еще крепче прижался к отцу. Его голос зазвучал той неотразимо-нежной лаской, благодаря которой отказать ему в просьбе было почти невозможно, а темные глаза выражали горячую мольбу.
– Позволь мне не быть военным, отец! Я не люблю дела, которому ты меня посвятил, и никогда не полюблю его. Если до сих пор я покорялся твоей воле, то лишь с отвращением, с затаенным гневом; я чувствовал себя безгранично несчастным, только не смел признаться тебе в этом.
Складка на лбу отца углубилась. Он медленно выпустил сына из объятий.
– Другими словами, ты не хочешь повиноваться! – произнес он жестким тоном. – А тебе это нужнее, чем кому бы то ни было.
– Но я не могу выносить принуждений, – страстно возразил мальчик, – а военная служба не что иное, как постоянное принуждение, каторга! Всем повинуйся, никогда не имей собственной воли, изо дня в день покоряйся дисциплине, неподвижно застывшей форме, которая убивает малейшее самостоятельное движение. Я не могу больше переносить этого! Все мое существо рвется к свободе, к свету и жизни. Отпусти меня, отец! Не держи меня больше на привязи: я задыхаюсь, я умираю.
Он не мог бы хуже защищать свое дело перед человеком, который был и душой и телом солдат. В последних неосторожных словах еще слышалась бурная, горячая просьба, рука Осипа еще обвивала шею отца, но тот вдруг выпрямился и оттолкнул его от себя.
– Я полагал, что военная служба вовсе не каторга, что быть военным – это честь! – резко ответил он. – Хорошо, нечего сказать, что мне приходится напоминать об этом родному сыну. Свобода, свет, жизнь! Уж не думаешь ли ты, что в шестнадцать лет имеешь право очертя голову броситься в водоворот жизни и упиваться всеми ее благами? Для тебя эта именно свобода была бы только распущенностью, твоей погибелью.
– А если бы так! – воскликнул юноша совершенно вне себя. – Лучше погибать на свободе, чем продолжать жизнь в такой неволе! Для меня служба – цепи, рабство…
– Молчать! Ни слова больше! – крикнул Иван Осипович так грозно, что мальчик замолчал, несмотря на свое странное возбуждение. – У тебя нет более выбора, потому что ты уже на службе и принял присягу; горе тебе, если ты забудешь это! Сначала ты должен получить офицерский чин и в качестве офицера исполнить свой долг, как и все твои товарищи, когда же ты достигнешь совершенных лет, я уже не буду иметь власти над тобой – выходи, если хочешь, в отставку, но для меня известие о том, что мой единственный сын уклонился от военной службы, будет смертельным ударом.
– Отец, неужели ты принимаешь меня за труса? – воскликнул юноша. – Если бы во время войны, в сражении…
– Тогда ты был бы безумно смел и слепо бросился бы в опасность; ты действовал бы на свой страх, который знать не хочет дисциплины, и своеволием погубил бы себя и всех своих подчиненных. Знаю я это дикое, безмерное стремление к свободе и жизни, которое знать не хочет никаких границ и ни во что не ставит долг, знаю я, от кого наследовал ты его и к чему оно ведет. А потому я буду держать тебя «на привязи», все равно, ненавидишь ли ты ее или нет. Ты должен научиться покоряться, пока еще не ушло время, и ты научишься – даю тебе слово!
Его голос звучал непреклонно и сурово. Ни малейшего следа нежности и мягкости не осталось в его лице, и сын хорошо знал своего отца, чтобы еще раз попробовать просить или настаивать. Он ничего не ответил, но в глазах его вспыхнула демоническая искра, отнимавшая у них всю красоту, а на крепко сжатых губах появилось лукавое, злое выражение. Он молча повернулся и направился к двери. Иван Осипович следил за ним глазами. В душе его вдруг шевельнулось снова как бы предчувствие какого-то несчастья. Он окликнул сына:
– Осип, ведь ты вернешься через два часа, ты даешь честное слово?
– Да, отец!
Ответ был произнесен сердито, но твердо.
– Хорошо, я смотрю на тебя как на взрослого и согласен отпустить тебя на честное слово. Будь же точен.
Через несколько минут после ухода молодого Лысенко в комнату вошел Сергей Семенович Зиновьев.
– Ты один? – удивленно спросил он. – Я не хотел мешать тебе, но только что увидел, как Осип быстро пробежал через сад. Куда это он отправился так поздно?
– К матери, проститься с нею.
Зиновьев остолбенел от удивления при таком известии.
– С твоего согласия? – быстро спросил он.
– Конечно, я позволил ему.
– Какая неосторожность! Ты только что по опыту узнал, как Станислава умеет поставить на своем, а теперь опять оставляешь сына на ее произвол.
– На какие-нибудь полтора часа. Я не мог отказать ему в этом прощальном свидании. И чего ты боишься? Уж не насилия ли с ее стороны? Осип не ребенок, которого можно отнести на руках в экипаж и увезти, несмотря на его сопротивление.
– А если он не будет сопротивляться?
– Он дал мне слово возвратиться через два часа… – выразительно сказал Иван Осипович.