Старик Пахомыч был привязан к нему, и Горбун, – как звали его все, не исключая и старика-сожителя, так что его христианское имя было совершенно неизвестно и едва ли не забыто им самим, – платил своему хозяину чисто животной преданностью, что не мешало ему подчас огрызаться и смотреть на Пахомыча злобными взглядами, как это делают плохо выдрессированные псы.
В последнем случае Пахомыч как-то странно вдруг стихал и ласково отвечал на визгливые крики Горбуна, исполняя по возможности прихоти и капризы своего странного сожителя.
Какая тайна лежала в основе близких отношений этих двух совершенно противоположных и физически, и нравственно людей?
Вопрос этот оставался загадкой для окружавших их слуг Таврического дворца.
Высокий, коренастый, атлетически сложенный Пахомыч, идущий рядом с достигающим ему немного выше колена Горбуном, представлял разительную картину контраста.
Добродушный, слабохарактерный и мягкий в обращении, как все люди, обладающие большой физической силой, старик, живущий много лет под одной кровлей с злобным, мстительным, готовым на всякую подлость Горбуном, являл собою неразрешимую психологическую задачу.
Горбун усердно тачал сапоги, казалось, весь сосредоточенный в этой работе; только по чуть заметному движению торчащих, больших тонких ушей было видно, что он находится настороже, как бы чего-то каждую минуту ожидая.
Вдруг со стороны сада раздался неистовый, полный предсмертной боли крик, ворвавшийся в полуотворенное окно сторожки.
Горбун быстро поднял голову и как-то весь вытянулся.
Не прошло, казалось, и нескольких секунд, как в той же стороне сада, только как будто несколько далее, послышался продолжительный свист.
Горбун вскочил на ноги и, обошедши стол, начал тормошить за ногу заснувшего Пахомыча.
– А… Что!.. – забормотал спросонья старик.
– Вставай, пойдем… – визгливым голосом, но тоном приказания произнес Горбун.
– Куда? – приподнявшись на лавке, широко открытыми глазами посмотрел на Горбуна Пахомыч.
– В сад…
– На кой туда ляд идти, – недоумевал старик. – И с чего это ты, Горбун, закуролесил, каку ночь полунощничаешь… Петухи давно пропоют, а ему чем бы спать, работать приспичит… Чего теперь в саду делать. Кошек гонять, так и их, чай, нет; это не то что при вечной памяти Григории Александровиче… Царство ему небесное, место покойное!
Пахомыч истово перекрестился.
– Пойдем! – прервал разглагольствования старика Горбун хриплым визгом и злобно сверкнул своими маленькими глазками.
– Ну, пойдем, пойдем, – вдруг смягчился старик и, спустив на пол ноги, стал влезать в рукава шинели.
Медленно вышли они из сторожки.
Горбун шел впереди, а Пахомыч покорно следовал сзади.
В саду уже было почти светло и группы деревьев с ярко-зеленой листвой, покрытой каплями росы, блестели, освещенные каким-то чудным блеском перламутрового неба.
Кругом была невозмутимая тишина. Даже со стороны города не достигало ни малейшего звука.
Ни один листок не шелохнулся и ни одной зыби не появлялось на местами зеркальной поверхности запущенных прудов.
Горбун шел твердой походкой, как бы хорошо зная цель своего пути.
Наконец, они стали подходить к пруду, через который перекинут известный Кулибинский механический мост.
Русский самоучка Кулибин делал этот мост как модель на дворе Академии наук в продолжение четырех лет. На его постройку Потемкин дал ему тысячу рублей. Мост предназначался быть перекинутым через Неву, но это не состоялось, а модель украсила волшебный сад Таврического дворца.
Не доходя нескольких шагов до моста, Пахомыч и Горбун остановились.
II. Мертвая красавица
Молодая женщина лежала навзничь.
Это была в полном смысле слова русская красавица.
Темно-русая, с правильным овалом лица, белая, пушистая кожа которого оттенялась не успевшим еще исчезнуть румянцем. Соболиные брови окаймляли большие иссиня-серые глаза, широко открытые, с выражением предсмертного ужаса. Только их страшный взгляд напоминал о смерти этой полной жизни и редкой по красоте, в полную силу огневой русской страсти роскошно развившейся женщины.
На вид покойной нельзя было дать и двадцати лет.
Высокая, стройная, с высокой грудью, она лежала недвижимо, раскинув свои изящные белые руки.
По одежде она явно принадлежала к высшему аристократическому кругу.
На ней были надеты молдаван (род платья, любимого императрицей Екатериной II) из легкой светлой шелковой материи цвета заглушенного вздоха (soupir etcuffе), отделанный блондами, мантилья стального цвета и модная в то время шляпка; миниатюрные ножки были обуты в башмачки с роскошными шелковыми бантами.
Изящные руки были унизаны кольцами и браслетами с крупными бриллиантами, а на белоснежной шее блестели две нитки крупного жемчуга, или, как тогда его называли, «перло» с бриллиантовой застежкой.
От красавицы несся аромат «Душистой цедры», любимых духов высшего общества того времени.
Возле трупа валялись шелковые перчатки и длинная трость с золотым набалдашником, украшенным драгоценными каменьями.
Ни одного пятнышка крови не было на покойной, только белоснежная шея, повыше ожерелья, была насквозь проткнута длинной тонкой иглой.
И Пахомыч, и Горбун оба стояли несколько времени молча, созерцая эту страшную картину при фантастическом освещении белой ночи.
– Вот так находка… – притворно-удивленным тоном прервал молчание Горбун, между тем как чуть заметная змеиная улыбка злобного торжества скользнула по его отвратительным губам.
– Ты знал это, Горбун? – строго промолвил Пахомыч.
– Я!.. – взвизгнул тот. – С чего это ты взял, старый хрен?.. Может, сам этому греху причастен… старину вспомнил… а я, кажись, в смертоубойных делах не замечен…
– Ну, ну, пошел… я так, к слову, потому ты звал…
– Звал… – передразнил Горбун. – Потому и звал, что крикнула она в саду благим матом… На помощь спешил… опоздал…
В голосе его слышались ноты скрыто-злобного смеха.
– А… а… Так бы и сказал там, а то… я… – запинаясь, стал было оправдываться Пахомыч.
– А то ты… ворона… – перебил его снова Горбун. – Ишь, красота-то писаная… и богатейка, должно быть… Только чьих она будет?.. – с искусно деланным соболезнованием продолжал он, наклоняясь к покойной и своей грязной, костлявой рукой дотрагиваясь до ее нежного лица.
– Глянь-ко, может, отдохнет… – заметил Пахомыч со слезами в голосе.