Он не обратил внимание даже на это ее замечание или же, быть может, не слыхал его.
– Это наша Надежда иной раз и сама сунет, – продолжал он. – Добрая, неча говорить… А ей не сдобровать! Шабаш, брат.
Он даже подмигнул углубившейся в вязание супруге.
– Белобрысая Дюшарша отобьет. Придет, так около барина по французскому и юлить. Да и дарит то то, то другое. Глянь-ка, в кабинет подушки какие навышивала. Но уж и барин наш хорош, неча сказать. Ветрогон такой! Страсть! И как его хватает, и чего его мечет, – не разберу. Диво, право, диво. Деньгам один перевод, да и просвистится с бабьем. Горе!.. Но и то правда, место такое на виду, бабье и лезет. – Вот уж я тебя ни с кем не сменяю, ни в жисть. Ино выпьешь, ведь ты меня башмаком лупишь, а я все люблю. Ты бьешь, а я как у принцессы у тебя руки целую. Потому знаю, что любя бьешь.
В передней послышался звонок.
– Иди, седая сорока, отворяй, – оборвала любовные излияния мужа Марья Сильверстовна.
Звонок повторился опять.
– Ну, ну! Опять поехали… – заворчал Аким, направляясь к двери.
Нетерпеливой посетительницей оказалась очень полная, высокого роста пожилая дама с раскрашенным лицом, подведенными бровями, одетая в потертую суконную шубку с плюшевым воротником и в такой же шапке, покрытой шелковым белым платком сомнительной чистоты. В руках она держала большой радикюль.
Несмотря на заявление Акима, что барина нет дома, она силой вошла в переднюю, прошла приемную и достигла кабинета.
– Да говорят вам, дома нет, что вы лезете. Фу, ты. Господи, так и прет… Экая корпусная какая! – увещевал посетительницу Аким, стараясь заградить ей дорогу, но безуспешно.
Она как буря неслась далее.
– Врешь, врешь… вы всегда господам не докладываете, – раздражительно заговорила она на ходу.
Вошедши в кабинет, она оглянулась кругом.
– Должно быть, и в самом деле дома нет! – заметила она упавшим голосом.
– Ведь я же вам сказал, а вы все свое. Говорят, так нет, неймется! Приходите в другой раз, а теперь неча вам здесь делать. Отправляйтесь туда, откуда пришли… – с досадой отвечал Аким.
– Я и то уж на двух днях четыре раза была… Как же мне теперь быть?.. Что значит женщина без протекции… – всхлипывала она.
Аким молча продолжал указывать ей на дверь.
Она, между тем, как ни в чем не бывало внимательно осматривала комнату.
– Вот он где поживает-то, хоть на комнату председательскую погляжу… А вы у них лакеем, голубчик? – заискивающим голосом обратилась она к Акиму.
– Видите, чего же спрашиваете?
– А как вас зовут, голубчик?
– А вам на что?
– Да все лучше, в другой раз, по крайности, приду и буду знать.
– Акимом, – с досадой отвечал он, – только отвяжитесь. Да уходите теперь-то!
– Я немножко только отдохну, голубчик, – уселась она совершенно неожиданно для Акима в кресло, – позвольте, Акимушка, уж отдохнуть, а то пешком шла – устала. Я женщина одинокая, без протекции, лишнего на извозчика тратить не могу…
Аким посмотрел на нее высокомерно.
– Ну, пожалуй, отдохните, коли уж так устали. Позволяю, – с важностью разрешил он ей, усаживаясь в другое кресло.
Наступило молчание.
– Вы кто будете, – прервал ее Аким.
– Я-то? Я – артистка Анфиса Львовна Дудкина. Была из любительниц. Всех драматических любовниц играю; и Маргариту Готье в «Как живешь, так и прослывешь» играю, и Марьицу в «Каширской старине». Но могу и другие роли. Очень полезна быть могу на всех ролях. Как кого нет, так я всегда и заменю, голубчик, все роли играю.
– И мужчинские тоже? – усмехнулся Аким.
– Ах, нет, – обиделась Дудкина, – при моей-то комплекции. Хотя женщина я бедная, но до этого не доходила. В молодости разве пажей и мальчиков играла. А теперь нет. Вы надо мной не смейтесь. Ведь я еще и теперь молода и желаю почетное место в труппе занять. И заняла бы, да вот лет пять как протекции лишилась, а прежде за мной многие ухаживали.
– А какое жалованье получаете?
– Прежде и триста и двести получала, а теперь на семьдесят пять и пятьдесят в месяц даже пойду, лишь бы приняли, без места давно и за пятьдесят пойду, – заспешила она.
– Я бы и этого не дал, потому вид страшенный, больно толсты, – серьезно заметил Аким.
Дудкина заплакала.
– Почему это вы меня так низко цените? Обиду хотите сказать. Вот везде со мной так. Участь моя горькая такая. В людях сердца нет. Не все же тоненьким девчонкам да красавицам на сцене быть. Да мне со сцены больше двадцати лет никто и не дает, как корсет надену. Я играть гожусь. Еще как играю… Всей залой принимают, как иногда плакать начну… Чувство на сцене главное. Заплачешь – всех тронешь…
– Ну, на это, может, и годитесь, – глубокомысленно решил Аким, – вот и теперь, чего разрюнились?
– Да как же! Как вы обижаете. Чем бы помочь бедной женщине, а вы вот насмешки строите, – сквозь слезы продолжала она.
– Фу! ты… Барыня какая, уже и обиделась, – развел он руками. – Сказать ничего нельзя. Чего ревете то, чем я вам могу помочь. Ничем.
– Нет, можете, – встрепенулась Дудкина, отирая слезы. – Попросите барина хорошенько за меня. Окажите протекцию. Вы всегда при них состоите. Значит, знаете, в какую минуту сказать. А я бы вас, голубчик, за это уж поблагодарила.
– Это можно, отчего не сказать, сказать можно, – заметил Аким, важно разваливаясь в кресле и презрительно осматривая с головы до ног Анфису Львовну.
Та с мольбою смотрела на него.
– Да чего с вас взять? Какую благодарность? Чай, у самих ничего нет, – с расстановкой продолжал он.
– Нет, я могу, – снова заспешила она. – У меня есть. Голубчик, уж скажите только, а я вам за протекцию очень буду благодарна! Поблагодарю, будьте благодетель… Да вот!
Дудкина быстро встала, вынула из радикюля старый портмоне, а из него рублевую бумажку и подала ее Акиму.
– Возьмите себе за хлопоты, голубчик! А как устроите меня, то полумесячное жалованье вам отдам, честное слово! Только устройте. Сын у меня есть – плод любви несчастной, а кормить нечем. Подумайте, голубчик, об нас. Ведь без протекции теперь…
Аким взял рублевку и встал перед Анфисой Львовной.
– Постараемся… Отчего для доброго человека не постараться. Ну, что с вами делать! Хоша и трудновато к нему приступиться, да жалеючи вас, улучу его в духе и дам вам знать. Вы где живете-то?