– Запалю и шабаш, чтобы следа не осталось от него.
Яков Потапович кивнул головою, как бы одобряя этот план, и поехал быстрою рысью.
Григорий Семенов вернулся в жилище Бомелия, высек огня и поджег все могущее быстро воспламениться, выждал, пока огненная стихия начала пожирать внутренность избы, и затем вышел на двор, вскочил на коня и ускакал.
– Пожар, пожар! – вскоре раздались крики по всей прибрежной части Замоскворечья, и толпы народа сбежались со всех сторон на пустырь, среди которого стояла объятая пламенем изба «басурмана и чародея». Черные густые клубы дыма то и дело прорезывались широкими языками красного пламени, с жадностью лизавшими сухое дерево избы.
Никто, однако, не думал о спасении горевшего жилища или хотя находившегося в нем имущества. Все стояли безучастными зрителями пожара этого «нечистого капища». Время от времени из внутренности горевшей избы раздавался страшный треск.
– Ишь, нечисть-то расходилась! – слышались замечания.
– «Сам», «он» запалил! Видно, осерчал на слугу своего верного, что ушел отсюда в слободу, – догадывались некоторые, благочестиво избегая произнести «черное» слово.
К довершению ужаса окружавших место пожара, верхний накат избы рухнул, и около обнажившегося остова печи показался прислоненный обуглившийся человеческий скелет. Стоявшие в переднем ряду зрители отшатнулись; произошел страшный переполох, там и сям слышался женский визг и детский плач. Пожар между тем продолжался. Толпа успокоилась, тем более, что скелет рухнул и скрылся за горящими бревнами.
Не только жители Замоскворечья, но почти вся Москва перебывала на пожаре Бомелиева жилища, окончившемся лишь позднею ночью, когда от большой просторной избы осталась одна груда дымящихся головней и торчащая посредине обуглившаяся печка с длинною трубою.
Несколько дней это пожарище продолжало привлекать любопытных, делавшихся все смелее. Окончилось тем, что через неделю печь и труба оказались разобранными и разнесенными по кирпичу соседями для своих хозяйственных надобностей. Выпавший вскоре обильный снег покрыл весь пустырь ровною, белою пеленою. Желание Григория Семеновича, таким образом, исполнилось: от «проклятого логовища», действительно, не осталось и следа.
XIX. Гробы не пустуют
Бесчувственная княжна Евпраксия лежала недвижимо поперек седла, не подавая ни малейших признаков жизни. Яков Потапович, отъехав довольно далеко от избы Бомелия, попридержал лошадь и поехал шажком по дороге, ведущей к кладбищу и лесному шалашу, единственному в настоящее время безопасному для него приюту. Вскоре сзади него раздался конский топот.
– Уж и запалил я это бесово капище! – заметил, поравнявшись с ним, Григорий Семенович.
Его конь тяжело дышал и был весь в мыле.
– Как бы не перекинуло на другие избы! – задумчиво произнес Яков Потапович.
– Где перекинуть, кругом пустырь, ветра нет, сгорит, как свеча; часу не пройдет – одни головешки останутся.
Всадники ехали некоторое время молча.
– Куда же нам теперь с княжной укрыться? – первый снова заговорил Григорий Семенович.
Этот, казалось бы, совершенно простой, неизбежный в их положении вопрос положительно поразил Якова Потаповича: он даже приостановил коня.
– Как куда? – удивленно оглянул он Григория Семеновича.
Явившись как раз вовремя для спасения любимой им девушки, вырвав ее из рук врагов, он мчался с дорогою ему ношею, не задавая себе никаких вопросов: зачем? куда? Она была спасена – и это все, что было нужно! О чем он мог еще думать?
– Куда, спрашиваю я, мы с ней денемся? – кивнул Григорий Семенович головою на лежавшую княжну. – Вишь, обмерла, совсем не шелохнется, надо в чувство привести, а это не мужское дело. В ее хоромы везти – не ладно будет, попадешь как раз из огня да в полымя, опричники наши там, чай, до сей поры распоряжаются; в шалаш – тоже несподручно, в одеяле-то, неровен час, ознобится, да опять же, повторяю, не мужское это дело.
По мере того, как он говорил, Яков Потапович делался все бледнее и бледнее: выражение отчаяния появилось на его лице. Он понял весь ужас их положения, грозящего опасностью для самой жизни спасенной им девушки.
Вдруг в голове его, видимо, блеснула внезапная мысль: он радостно улыбнулся.
– В монастырь! – почти вскрикнул он.
– В какой?
– В Новодевичий; у меня есть там знакомая монахиня – мать Досифея.
– Это вот дело, там она будет в безопасности, – решил Григорий Семенович. – Надо повернуть назад, да берегом и пробраться, где не ладно, а то на объезд натолкнешься: что, да куда? – и не отвяжешься.
Всадники повернули коней. У ворот монастыря Григорий Семенович бережно снял с седла княжну Евпраксию и передал ее на руки соскочившему с лошади Якову Потаповичу.
Привратница пропустила его без труда с его своеобразною ношею в монастырские ворота, как только он упомянул имя матери Досифеи. Григорий Семенович остался стеречь лошадей. Яков Потапович направился к знакомой ему келье. Мать Досифея была поражена его появлением, так как поминала его уже за упокой в своих молитвах, но для расспросов не было времени: княжна все еще находилась в глубоком обмороке.
– Матушка, спаси ее, приюти; я зайду к вечеру узнать, жива ли? – дрожащим от волнения голосом обратился к ней Яков Потапович, положив, по ее указанию, княжну на постель и рассказав матери Досифее в коротких словах эпизод в доме Бомелия.
– Хорошо, иди, иди, я раздену ее, уложу как следует, а потом к матушке игуменье пойду поклониться, благословение попросить; привратнице надо сказать, чтобы зря по монастырю не болтала. Уж укроем, не тревожься. Пресвятая Богородица охранит ее в своей обители, не даст в обиду ворогам. Иди с Богом…
Он не стал дожидаться повторения этого приказания и вышел.
– Теперь нам лошадей-то не надобно, пешком доберемся, – заметил Григорий Семенович, выслушав рассказ Якова Потаповича о посещении им кельи матери Досифеи.
– Конечно, пешком, оно и безопасливей, – согласился тот.
Григорий Семенович распряг лошадей и пустил их по полю на произвол судьбы.
– А я все же думаю к себе домой понаведаться, посмотреть, что в хоромах княжеских деется… Тебе-то несподручно – со своими встретишься, а я с берега через забор перелезу и погляжу, – заговорил Яков Потапович.
Григорий Семенович ответил не сразу; он, казалось, что-то обдумывал.
– Что ж, иди, понаведайся; только к вечеру на кладбище приходи; дело есть…
– Вестимо, приду в шалаш ночевать, где же мне еще? В доме погляжу, сюда понаведаюсь и приду.
– Не в шалаш, а на кладбище, к могиле, место-то помнишь?
– Помнить-то помню, только зачем же к могиле? – вскинул он на Григория Семеновича удивленный взгляд.
– Говорю, надо… Я там фонарь поставлю, на огонек иди… Не пустовать же гробу, не годится…
– Как не пустовать?.. Что ты говоришь?.. Мне невдомек что-то… – тревожно спросил Яков Потапов.
Григорий Семенович вместо ответа только махнул рукою и пошел к берегу реки, в сторону, противоположную той, куда лежал путь Якову Потаповичу.
– Так приходи! – крикнул он ему издали.
– Приду… – откликнулся тот и проводил его недоумевающим взглядом.
Якову Потаповичу не пришлось перелезать через забор сада князя Василия Прозоровского, так как калитка оказалась отворенною настежь. Он вошел в сад и прошел его. На дворе, так же как и в саду, царила положительно мертвая тишина: не было видно ни одной живой души. У Якова Потаповича инстинктивно упало сердце. Открытые настежь двери людских изб, погребов и сараев, разбитые там и сям бочки и бочонки указывали на то, что дворня разбежалась и что опричники вдосталь похозяйничали во владениях опального боярина. Он понял, что участь князя Василия была решена бесповоротно, что если теперь он еще жив, заключенный в одну из страшных тюрем Александровской слободы, то эта жизнь есть лишь продолжительная и мучительная агония перед неизбежною смертью; только дома безусловно и заранее осужденных бояр отдавались на разграбление опричников ранее, чем совершится казнь несчастных владельцев. Двери дома также не были закрыты. С тяжелым чувством вступил Яков Потапович под кров этого жилища своего благодетеля, где он провел свое детство и юность, где его несчастная сиротская доля освещалась тем светлым чувством любви к той, которая, быть может, теперь, несмотря на старания его несчастной матери, не очнулась от своего глубокого обморока и заснула тем вечным, могильным сном, которым веет и от стен ее родового жилища. Во всех горницах княжеского дома видно было бесцеремонное хозяйничанье непрошеных гостей, вся драгоценная посуда исчезла, черепки разбитых глиняных кувшинов красноречиво говорили о происшедшей пьяной оргии.
Яков Потапович вбежал наверх, на женскую половину. При входе в опочивальню княжны он остановился как вкопанный: у порога лежал обезображенный труп Панкратьевны. Старуха пала под ударами извергов, видимо, охраняя от осквернения и поругания это святилище непорочных девичьих грез и мечтаний своей ненаглядной питомицы – «касаточки-княжны». Он истово осенил себя крестным знамением и даже сам не решился перешагнуть через труп этого верного стража. Не посмели проникнуть туда и опричники, ограничившись убийством старухи, что было видно по господствовавшему, никем не нарушенному порядку в этой комнате княжеского дома. Поклонившись еще раз праху несчастной Панкратьевны, Яков Потапович сошел вниз, осмотрел все комнаты, вышел на двор и обошел вокруг дома, в надежде встретить кого-нибудь из княжеских слуг, но, увы! кроме буквально легшей костьми верной своему долгу Панкратьевны в доме и во дворе не было никого. Дворня, вероятно, разбежалась, судьба же сенных девушек могла быть еще более печальною. Судя по следам произведенного разгрома, можно было догадываться, какие ужасные, потрясающие драмы могли произойти в этих стенах родового жилища опального боярина, и догадки эти едва ли преувеличивали действительность. Яков Потапович вернулся в сад, прошел к круглой беседке, соединявшей в себе для него столько воспоминаний: отрадных – беззаботного детства и свежих, недавних, мучительно-жгучих – безотрадной юности. Затем он вышел на берег реки и поспешил в монастырь.
«Что с ней? Жива ли она?» – до невыносимой, чисто физической боли ныли в его мозгу роковые вопросы.