– Боюсь, что ты немного и добьешься при всей твоей строгости. Хотя ему всего восемь лет, но уже теперь видно, что для военной службы он не годится.
– Он должен годиться! Это единственное возможное поприще для такой разнузданной натуры, как его, которая не признает никакой узды и каждую обязанность считает тяжелым ярмом, которое старается сбросить. Сдержать его может только железная дисциплина, которой он волей-неволей должен будет подчиняться на службе.
– Едва ли она его сдержит. Не обманывай себя, к сожалению, все это – наследственные склонности, которые можно подавить, но не уничтожить. Осип и по внешности совершенный портрет матери, у него ее черты, ее глаза.
– Да, – мрачно произнес Лысенко, – ее темные, демонические, огненные глаза, которым все покорялось…
– И которые были твоим несчастьем, – докончил Сергей Семенович Зиновьев, – таково было имя, отчество и фамилия товарища и друга детства Ивана Осиповича Лысенко.
Последний продолжал молчать.
– Как я ни предостерегал тебя тогда, но ты ничего знать не хотел, страсть овладела всем твоим существом, точно горячка. Я никогда не мог этого понять.
На губах Лысенко промелькнула горькая улыбка.
– Верю… Ты холодный, рассудительный чиновник и придворный, старательно рассчитывающий каждый свой шаг, – ты застрахован от подобных чар…
– По крайней мере, я был бы осторожнее при выборе… Твой брак с самого начала носил в себе зародыш несчастья: женщина чуждого происхождения, чуждой религии, дикая, капризная, бешеная польская натура, без характера, без понятий о том, что мы называем долгом и нравственностью – и ты, со своими стойкими понятиями о чести, – мог ли ты иначе кончить подобный союз?.. А между тем, мне кажется, что ты, несмотря ни на что, продолжал любить ее до самого разрыва.
– Нет, – резко ответил Иван Осипович, – очарование улетучилось уже в первый год. Я слишком ясно видел все, но меня останавливала мысль, что, решившись на развод, я выставлю напоказ свой домашний ад; я терпел до тех пор, пока у меня не оставалось другого выхода, пока… Но довольно об этом.
Он быстро отвернулся и стал снова смотреть в окно, но в этой резко оборвавшейся речи слышались с трудом скрываемые муки.
– Да, немало нужного для того, чтобы вывести из себя человека, подобного тебе, – серьезно заметил Зиновьев. – Но ведь развод освободил тебя от железных цепей, и тебе следует уже теперь похоронить самое воспоминание о них…
Лысенко мрачно покачал головой.
– Подобных воспоминаний нельзя похоронить, они постоянно восстают из мнимой могилы… Да и развод еще не кончен, и сегодня…
Он вдруг замолчал.
– Сегодня, что сегодня?
– Ничего. Поговорим о чем-нибудь другом. Итак, ты уже три дня в Москве. Надолго ты приехал?
– Недели на две… У меня в распоряжении немного времени. В Петербурге перемена за переменой. Слышал?
– Слышал, но хочу подробностей…
Приятели уселись в кресла, и майор приказал подать трубки. Когда они задымились, Сергей Семенович подробно стал рассказывать о последних событиях в Петербурге, уже известных читателям. После окончания рассказа разговор как-то невольно перешел снова на больную тему – на жену Ивана Осиповича.
– Она уехала в Варшаву?
– Да, там у нее родные…
– Значит, она потеряла надежду выиграть дело?
– Какая же может быть у ней надежда?
– Но если она вернется и пожелает видеться с сыном?
Глаза майора блеснули зловещим огнем.
– Я никогда не допущу этого. Да и она не пожелает этого потребовать после того, что произошло. Она вполне узнала меня в тот час, когда мы расстались. Она побоится второй раз доводить меня до крайности.
– Но она может помимо тебя, тайно, достичь того, в чем ты отказываешь ей открыто…
– Это невозможно. Я зорко слежу за ним, у меня надежные слуги…
Зиновьев, казалось, не разделял эти убеждения; он сомнительно покачал головой.
– Признаться откровенно, я считаю ошибкой с твоей стороны упрямое желание скрыть от сына, что мать его жива. Хуже будет, если он узнает это от посторонних. И наконец, когда-нибудь да придется же тебе рассказать ему все…
– Может быть, когда он сделается юношей и самостоятельно вступит в жизнь. Теперь же он ребенок – он ничего не поймет из той драмы, которая разыгралась в доме его отца.
– Пожалуй, ты прав… Но будь, по крайней мере, настороже… Ты знаешь свою жену, знаешь, чего именно от нее ждать. Боюсь, что для этой женщины нет ничего невозможного.
– Да, я знаю ее, – с горечью сказал Иван Осипович, – потому-то я и хочу во что бы то ни стало оградить от нее моего сына. Он не должен дышать воздухом, отравленным ее близостью, хотя бы в продолжение часа! Не беспокойся, я нисколько не скрываю от себя опасности, которая грозит мне при возвращении Станиславы, но пока Осип подле меня, бояться нечего, ко мне она не приблизится, даю тебе слово.
– Будем надеяться, – отвечал Сергей Семенович, – но мне пора, есть еще несколько дел…
Он подал Ивану Осиповичу руку на прощанье.
– Но не забывай, что наибольшая опасность кроется в самом Осипе; он во всех отношениях сын своей матери… На днях ты уезжаешь с ним к Полторацким, я слышал…
– Да, на некоторое время… Рождение дочери, княжны Людмилы… Летом же он будет гостить у них, во время лагерей…
Зиновьев вышел. Иван Осипович снова направился к окну, но не для того, чтобы взглянуть на друга, который, проходя мимо, поднял голову и послал ему еще поклон. Взор Лысенко по-прежнему мрачно уставился на частую сетку моросящего дождя.
«Сын своей матери!» – припомнились ему слова Сергея Семеновича.
Правда, не было никакой надобности слышать их от другого – он сам хорошо знал это. Именно это сознание и провело такие глубокие морщины на его лбу и вызвало у него такой тяжелый вздох. Он был из таких людей, которые предпочитают стоять лицом к лицу с опасностью, – уже около года со всей энергией он боролся с злополучной наследственностью сына. Мысль о том, что мать может пожелать видеться с сыном, и раньше приходила ему в голову, но он старался отогнать ее. Сегодня он получил от нее даже письмо с этой просьбой.
– Мой сын не знает, что мать его еще жива, и пока не должен этого знать. Я не хочу, чтобы он видел ее, говорил с нею, и этого не будет; я, надеюсь, сумею помешать этому, чего бы мне это ни стоило.
Иван Осипович высказал эту мысль вслух и так ударил потухшей трубкой, которую продолжал держать в руке, об пол, что она разбилась на мелкие части. Вбежавший казачок бросился подбирать осколки.
– Свежую! – крикнул майор, бросая ему чубук.
VIII. Цесаревна
Почти такой же одинокой и забытой, в описываемое нами время, придворными сферами, как и Якобина Менгден, жила в своем дворце на Царицыном лугу, где в настоящее время помещаются Павловские казармы, цесаревна Елизавета Петровна.
9 ноября 1740 года мы застаем ее в опочивальне, в домашнем платье, только что выслушавшей доклад о происшедшем в минувшую ночь в Петербурге.
Двадцативосьмилетняя красавица, высокая ростом, стройная, прекрасно сложенная, с чудными голубыми глазами с поволокой, с прекрасными белокурыми волосами и ослепительно белым цветом лица, чрезвычайно веселая и живая, не способная, казалось, думать о чем-то серьезном – такова была в то время цесаревна Елизавета Петровна.
Между тем в описываемый нами день на ее лице лежала печать тяжелой серьезной думы. Она полулежала в кресле, то открывая, то снова закрывая свои прекрасные глаза. Картины прошлого неслись перед ней, годы ее детства и юности восстали перед ее духовным взором. Смутные дни, только что пережитые ею в Петербурге, напоминали ей вещий сон ее матери – императрицы Екатерины Алексеевны. Это и дало толчок воспоминаниям.