Гвардейцы, которым было приказано беспощадно мятежников усмирять, пустили в ход щиты и короткие мечи. Тогда в гвардейцев полетели древки, хоругви, жезлы, отнятые у сановников, обувь. Озлобление с обеих сторон приняло такие размеры, что даже тех гвардейцев, которые стояли безучастно, убивали сзади. Толпа, рассеянная по ипподрому, металась туда и сюда, и так как везде были преграды, то абсолютное отчаяние ее и безрассудство казалось василевсу, сановникам и страже – грандиозным организованным бунтом. Ни уговорить, ни успокоить ее никакими мерами уже было нельзя. Никифор, привыкший за свою жизнь везде видеть происки врагов, сказал приближенным:
– Теперь вы видите наше упущение. Враждебные нам негодяи проникли сюда во множестве и ведь сорвали великое празднество, опорочили гвардию, очернили василевса, обесславили империю. Я думаю, что любезный нам логофет примет самые суровые меры к изловлению злодеев, нарушивших покой народа и опозоривших его василевса.
Логофет полиции в ответ на это всей своей фигурой выразил полную готовность ловить сейчас же воображаемых злодеев, подвергать сомнению слова василевса не было в его привычках.
Стража была снята с выходов, и недорезанный народ хлынул на улицу, разнося смятение и страх. До самого вечера убирали с ипподрома трупы, измятые, исковерканные, обезглавленные, раздавленные. Их развозили по домам, и плач оглашал всю ночь и улицы и площади столицы.
А логофет полиции приступил к неукоснительному исполнению царского приказа. Ночью застенки и тюрьмы империи стали опять переполняться городскими жителями. Беспощадная, централизованная власть василевсов выработала самые решительные и изощренные по жестокости меры расправы. Людей хватали голыми в банях, вытаскивали из постелей от жен, брали в алтарях церквей, куда прятались перепуганные иерархи. Многие тела, обезображенные после пыток, показывали родным и заставляли их хоронить при всеобщем обозрении. Чиновники при этом безумно наживались, грабя и конфискуя имущество мнимых мятежников.
Люди боялись встречаться с родственниками погибших, заподозренных в измене, опасались молиться за родных, попавших в беду. Родители доносили на детей, дети на родителей. Народное воображение раздувало картины этих бедствий до самых фантастических размеров, от которых стыла кровь. Говорили, что тела замученных бросают по ночам в Босфор, и рыбаки боятся выезжать на промысел в море. Рыбу перестали покупать. Будто видали собак, которые вытаскивают тела людей из рвов и волочат их по городу.
Тюрьмы столицы оказались слишком недостаточными для неимоверного количества узников. Паракимонен Василий распорядился перегородить камеры и в этих клетках, в которых нельзя улечься, держал узников сидя, особенно тех, что побогаче. Люди быстро умирали, паракимонен быстро обогащался. Зловредная изобретательность охранников не имела удержу. Некоторым горожанам водворили стражу прямо в дом, так что нельзя было выйти без спроса даже по естественной надобности. Многих заточили в монастырь или выслали с семьями, но без имущества. А сколько было таких, которые из одного только страха убегали из города, нарядившись нищими, или надевали монашескую одежду, никем не преследуемые, побросав на произвол судьбы имущество, семью и любимое дело. Их родственников в таком случае тут же заносили в списки «злонамеренных».
Перепуганные тем, что не сумели предупредить заговор, и сами боясь оказаться заподозренными в измене, чиновники Никифора стали руководствоваться правилом: из десятка наобум взятых всегда (они думали так) окажется один мятежник. А под пытками и весь десяток сознавался в преступлениях. Причем в своих отчетах и донесениях чиновники тюрем и дворцовой стражи усугубляли преступления людей и тем самым увеличивали и без того маниакальную подозрительность василевса, который требовал все новых и новых арестов и расследований.
Паракимонен Василий хорошо видел нелепость всего происходящего, но молчал, ибо он отлично знал, что установление истины еще не созрело, дело не пришло к концу, когда именно василевс так или иначе, помимо чиновников и всех остальных, должен будет сам убедиться в чрезмерности своей подозрительности и опомнится. Пока же паракимонену было выгоднее присоединяться к общему мнению и желаниям василевса, чем опережать события и рискованно ратовать за правду. Он знал по опыту прошлого, что это начало конца, еще более страшного. Придет время, василевс осознает ошибку, и тогда наступит новая полоса преследований, он начнет преследовать уже тех, которые до того сами преследовали, их-то он и заподозрит наконец в намеренном искажении фактов и в заведомо корыстном разжигании смуты в стране.
Поэтому, пока логофетом полиции и его приспешниками велись энергичные поиски все новых и новых мятежников и стоны не утихали под сводами тюрем, людям выворачивали на пытках руки, выкалывали глаза, вырывали языки, а чиновники упивались успехами сыска и набивали сундуки чужим добром, – паракимонен Василий тщательно, тайно собирал о чиновниках сведения и готовился к тому, чтобы этих главарей сыска, самых усердных и влиятельных при дворе, отдать в руки василевса как козлов отпущения за его собственные ошибки, когда тот, вынужденный логикой событий и силой обстоятельств, круто повернет в другую сторону. И василевс вскоре сделал это, когда тюрьмы сказались непригодными, чтобы вместить всех заподозренных, когда количество их все прибывало, когда в изменники попали самые добропорядочные и благочестивые люди, лично которых сам василевс знал, когда наглость и бесстыдство, шантаж и вымогательство осатаневшей полиции стали такими вызывающими, что порождали у граждан уже не страх, а отчаянную решимость, презирая смерть, идти толпами к самому василевсу и бросать ему в лицо слова презрения, после того, как ему стали поступать смелые протесты до того крайне робкого патриарха, бесчисленные письма, жалобы, послания от семей замученных горожан… Тогда василевс сам принялся судить и нашел несправедливость более попранной и униженной, чем дозволяло его воображение.
Только тут он узнал самые обыкновенные вещи, известные в городе каждому: что чиновники губили людей, исходя только из того, выгодно им это или нет, что они доводили людей до смерти лишь потому, чтобы скрыть свои преступления, что только страх и пытки вынуждали людей оговаривать себя. И тогда он понял, что действительными насадителями мятежа были сами чиновники, сеявшие произвол, страх, обман, разоряя горожан, давая простор той жажде денег, которая процветала только в этом сказочно богатом городе. Он убедился, что преданностью василевсу и словословием прикрывались низменные и грязные дела.
И вот тогда Никифор вызвал паракимонена Василия и спросил, знает ли он об истинных возмутителях спокойствия. Паракимонен, который до сих пор считал единственно верной тактику говорить василевсу ничего не высказывая, на этот раз пришел, чтобы все высказать. И принес целый ворох бумаг с именами подлинных преступников.
Вынужденный всю свою жизнь применяться ко вкусам василевсов, считаться с их желаниями, утверждать обратное тому, в чем был крепко убежден, а поступать вопреки совести и своему желанию, всю жизнь оглядываться и угадывать намерения своих повелителей, паракимонен выработал то особое свойство ума, которое называется проницательностью. Он умел различать малейшие оттенки в тоне, в котором произносил слова василевс, и по ним угадывал его мысли. Он безошибочно понимал жест василевса, читал по его глазам, что ему следует предпринять, по обмолвкам своего повелителя судил о его самых затаенных намерениях.
– Автократор Вселенной, – почтительно склоняясь, произнес Василий, убежденный в том, что на этот раз он говорит абсолютно откровенно истинную правду, которая первый раз ему выгодна. – О, мудрейший и храбрейший из всех полководцев мира, которых я знаю или о которых читал у древних сочинителей… Еще они говорили, что в государственных делах одна маленькая ошибка становится матерью сотни катастроф. Поэтому, видя все разгорающуюся запальчивость корыстолюбивых чиновников, я стал проверять их работу. И я нашел, святой мой владыка василевс, что создатели мятежа – они сами. Трудно иначе объяснить весь тот ужас несправедливости и грязи, которая посеяна в умах наших горожан, благочестивых и послушных. Обогащение – вот та единственная цель, которую корыстолюбцы преследовали и которой они омрачали все величие твоего царствования. Вот списки тех скромных чиновников, которые сперва питались одной рыбой и хлебом и которые, создав смуту, через две недели стали самыми богатыми людьми в столице, обладателями вилл, земель и роскошных домов.
Василевс был очень доволен деятельностью паракимонена и его докладом. Во-первых, мятежники были все-таки найдены. Во-вторых, не все еще умерли от пыток, и Никифор, отпустив их на волю, выказал великодушие и мудрость: он наградил их тем имуществом, которое награбили чиновники сыска. В-третьих, приятно было сознавать, что количество недовольных не было так велико, как это изображалось в бумагах, в доносах и в судах. Паракимонен снял с должностей весь состав полиции и неугодных себе синклитиков. Имущество их было конфисковано, половина пошла Василию, другую половину он отдал пострадавшим. Сами представители сыска были публично казнены на площади. У самых больших чиновников отрубали головы, сажали их головы на пики и носили по городу. У чиновников поменьше отрубали левую руку.
Назначен был новый логофет и новый состав сыска. А так как должности в империи продавались, то паракимонен на этом деле чудовищно обогатился. Новый логофет начал раздувать вину своего предшественника и арестовывать неугодных себе лиц и наживаться на арестах. Но вынужден был умерить свои аппетиты. Василевс, учитывая опыт, косо взглянул на эту прыть нового логофета. Да и Василий не давал ходу логофету. Император и паракимонен были рады наступившему умиротворению. К тому же целиком были поглощены заботами о происках арабов на Востоке.
IX. Иоанн Цимисхий
В это чрезвычайно тревожное время в Константинополе только один Иоанн Цимисхий чувствовал себя превосходно, вне всякого страха и подозрений в полную меру предаваясь всем удовольствиям, доступным аристократу. Это был властный доместик Востока, военачальник всех вооруженных сил страны, одно упоминание имени которого приводило врагов в трепет. Прославленный Иоанн Цимисхий был другом и сподвижником сурового Никифора Фоки по громким азиатским завоеваниям. Недавно овдовевший и вырвавшийся из-под бремени неустанных военных забот, доместик разрешил себе в столице всю полноту жизненных наслаждений, которых лишен был в походах. К этому времени ему исполнилось сорок пять лет, и он находился в зените славы, сил и успехов. Ромейки считали его на редкость великолепным, обаятельным, обворожительным. Имел он лицо белое и румяное, золотистую бороду и такие же волосы, они придавали ему юношеский вид; голубые глаза его излучали изощренный ум, боевой дух. Взгляд его был смел, прямодушен, заразительно весел. Тонкий, прекрасной формы нос и нежная кожа – все в нем привлекало и поражало благородством и изяществом. Он был ловок, вынослив неимоверно. Цимисхий не знал соперника в метании дротика, в стрельбе из лука, в беге, в прыганье и во всех прочих телесных упражнениях. Он перепрыгивал сразу через четыре лошади, поставленные рядом. Во всем он был самонадеян, храбр до безрассудства. И вместе с тем привлекал к себе необыкновенной обходительностью, мягкостью в обращении, спокойствием, выдержкой. Любил оказывать помощь знакомым и был сказочно щедр. Для него ничего не стоило отдать назад огромный выигрыш, что он и делал не раз с жадным до денег и страстным игроком куропалатом Львом, братом василевса. Куропалат не был щепетилен в делах чести и с удовольствием принимал проигрыш, не будучи в состоянии сам отважиться на подобный поступок. Свое внутреннее презрение к высокопоставленному партнеру Цимисхий скрывал под покровом легкой шутливой усмешки. Он одарял слуг с царской щедростью, в веселую минуту разбрасывал деньги по площадям и улицам, потешаясь тем, как прохожие кидаются за ними. Ему очень льстило, что об этом говорили. К его особенностям и слабостям относились две: он не мог жить без окружения женщин, много уделял им внимания и был чрезвычайно капризен и взыскателен в отношении стола. Он по праву считался образованнейшим человеком своего времени, уважал ученость, не расставался со свитками рукописей даже в походах. Отлично знал великих античных авторов, любил их цитировать и вел дружбу с поэтами и историками. Лев Диакон, популярный историограф, сочинявший историю своего времени, был у него завсегдатаем. Ученая молодежь толпилась в его палатах в столице и за городом. И до зари стоял там немолчный гомон, велись литературные споры. То было полной противоположностью тому, чему был предан неприхотливый мрачный и мнительный Никифор. Иоанн знал это, но свои взгляды, привычки, вкусы в пику дяде выставлял везде на вид. В то время как на площадях отрубали носы и уши мнимым мятежникам, а по церквам служили литургию и дребезжащий звон церковного била проплывал над водами Золотого Рога, призывая людей к молитве, Цимисхий, окруженный друзьями, молодыми щеголями, гарцевал на арабском коне по берегам залива, а ночи проводил в загородном замке, где его потешали толпы шутов и мимов, клоунов, цирковых акробатов и полуобнаженных гетер. Один он не скрывал своего мнения в эти дни всеобщего испуга. Он беззлобно вышучивал подозрительность василевса, его изуверскую набожность, а над куропалатом Львом надсмехался и называл его «разиней». Лев Фока никому не позволял себя вышучивать (все же он был брат василевса), но с властным доместиком, дружбой с которым он дорожил, ничего поделать не мог и втайне завидовал его славе, независимости, богатству и тому, наконец, что Цимисхий всех очаровывал, не стремясь к этому. Когда на ипподроме в панике люда передавили друг друга, Иоанн Цимисхий, отпустив в адрес растерявшейся дворцовой гвардии злую шутку, уехал домой и больше в царские палаты не появлялся, хотя знал, что василевс ждал его утешения, а Феофано несколько раз присылала рабынь, снедаемая жаждой желанных встреч. Наконец сам Никифор послал за ним.
Перед царем на столе лежало раскрытое Евангелие. Цимисхий увидел царя очень постаревшим, уставшим и озабоченным. По привычке былых лет, узаконивших их дружеские отношения, Цимисхий попытался обнять дядю-царя, но тот угрюмо отстранился. Держаться иначе доместик не мог, и это его связывало. Он старался побороть свою неловкость легкой шуткой, но царь произнес хмуро:
– Я солдат, мне не до риторики, не до комедиантства. Поэтому буду говорить с тобой откровенно…
Цимисхий насторожился. Голос Никифора прозвучал резко, неприятно:
– Я думаю, что ты у нас в столице вдоволь навоевался с блудливыми женщинами и тебе пора уехать на Восток, чтобы не разучиться владеть настоящим оружием.
– Я другого мнения, василевс, – смело ответил племянник, следя, как дергается веко повелителя. – Воевать с красивыми женщинами, пожалуй, потруднее, чем избивать безоружных мужчин.
Царь проглотил эту пилюлю. Дерзкий племянник неугоден был ему в столице, но незаменим на границе бесконечных войн с арабами в Азии.
– Не надо давать этим наглым сарацинам ни одной, даже маленькой, надежды, дорогой племянник, на то, чтобы осмелиться на нас напасть, – говорил Никифор уже ласково, но в голосе прорывался гнев. – Поэтому тебе следует постоянно об этом думать и жить там. Об остальном я позабочусь…
– И тебе, дядюшка, надо бы больше думать о северной границе и пожить там, вблизи от нее.
Это был злой намек на неудачный поход царя в Болгарию и на бесславное из нее возвращение.
Царь поморщился. Но переборол себя и сказал надменно:
– Север не страшен нашей державе. Глупые и дерзкие мисяне будут наказаны Святославом, этим отважным варваром, падким до добычи. Святославу мы послали золото и подарки, против которых он не устоит. Приманка уловляет рыбу, а людей – подарки и блеск золота. Святослав истощит силы болгар и, обессилев сам, найдет себе могилу на берегах Дуная. Так восторжествует исконная наша мудрость побеждать врага врагом же.
Святослав молод, горяч, неучен, неосмотрителен, упоен своими победами над презренными войсками восточных орд, похожих больше на пугливых женщин, чем на воинов. Привычка к легким победам над осетинами и черкесами приучила его к легкомыслию и похвальбе. Следует выдрать корень этот, пока он не созрел, чтобы не взрастить крепкое зелье у себя под боком. Святослав должен во что бы то ни стало погибнуть и гибелью своей попутно погубить и наших врагов на севере. Даже если он побьет болгар, ограбит их, ослабит, то и сам ослабнет, и в таком случае мы не в малом выигрыше.
А вот что меня огорчает больше всего: этот зловредный Оттон… Он узурпировал права, принадлежащие лишь нам – ро-мейским самодержцам. Мерзавец! Заставил папу короновать… Он присвоил звание императора Священной Римской империи, тогда как единственными наследниками и преемниками Константина Великого являемся только мы, мы – василевсы. Невыносимо, оскорбительно слышать о существовании второго василевса на земле – этого дикого презренного тевтона, варварского князька, присвоившего наш титул.
Епископы-самозванцы у него в полном подчинении, весь двор кишит ими, готовыми в безмерном угодничестве своем продать и душу, лишь бы сцапать чины и подарки. Паскудники! Сам Папа, еретический честолюбец, не перестает претендовать на первенство перед патриархом нашим. Лизоблюд! Терпение мое истощается! Я взбешен, в гневе, даже могу наделать глупостей. Словом, о бабах, дорогой доместик, некогда нам с тобой и думать. Сказано до нас мудрыми: вождь, избегай удовольствий, чтобы не угодить, как рыба, в сети. Заруби на носу, дорогой племянник.
Раньше, когда они воевали вместе и были на товарищеской ноге, солдатская грубость и непререкаемость суждений Никифора нравились Цимисхию. Но сейчас они вызывали у него раздражение и злобу. Цимисхий все время ловил себя на мысли, что ему, проложившему дяде путь к короне, теперь приходится только покорно выслушивать его и соглашаться. Он не привык к этому, не мог принудить себя к покорности и поэтому мрачно молчал.
Никифор сверлил племянника колючим взглядом своих крысиных глаз.
– У нашей державы много недругов, доместик, ой много! И болгары, и арабы, и германцы… Да не только они. Притом же держи ухо востро и в отношении внутренних врагов. Многочисленные завистники Фокам… Еретики-мятежники… Вельможи и духовенство, которых я ущемил… Да мало ли других… А круг друзей наших суживается. Корыстолюбцы-сановники, думающие только о том, как бы поскорее обогатиться, увеличивают свои поместья и набивают подвалы золотом. Иереи им во всем подражают, пекутся не о Божьем, а о земном… А в народе ропот, и столица меня страшит. А новые войны на носу, они потребуют новых жертв, того не избегнуть. Единственная моя опора и утешение – ты и мощное войско на Востоке, находящееся под твоей верной рукой. И я тому радуюсь.
Василевс взглянул на него с явным расположением, даже в голосе послышались дружеские нотки.
– Но… – продолжал василевс и тяжело вздохнул, – печалит меня твоя беспечность и беспорядочные знакомства… рискованные… и, кроме того, эти блудливые женщины…
– Верный Богу василевс, – ответил Цимисхий, употребив в разговоре с дядей этот официальный титул византийского императора впервые, – я давно вырос из того возраста, когда мне требовались наставники. Поэтому мне нет надобности обзаводиться ими и сейчас. Мое уважение к тебе искренно, но твою мелочную и оскорбительную опеку едва ли смогу снести.
Никто в империи не позволял себе с царем так разговаривать. Рука василевса, лежащая на Евангелии, дрогнула, и Цимисхий услышал, как глухо звякнули вериги на теле дяди. Наступило тягостное молчание.
– Подумай, – сказал василевс сухо. – Всё взвесь и мне вскоре доложи о своих истинных намерениях…
В голосе его Цимисхий услышал что-то вроде угрозы. О! Кому-кому, а племяннику была известна непреклонная решимость Никифора. Племянник молча поклонился и пошел к выходу. Василевс остановил его у двери:
– Постой! Моя родственная обязанность предупредить тебя. Крайне неприлично тебе, воину, который весь смысл жизни и отрады находит на поле боя, шататься по гостям, как заурядному сапожнику, и сражаться с вонючими бабами и одерживать над ними легкие и омерзительные победы. А империя в кольце врагов… Да и трон тоже в опасности… (голос изменил василевсу, и, заикаясь от волнения, он продолжал). Трон… он шатается… Признаюсь тебе по-родственному… Дай поцелую…
Василевс поцеловал его в лоб и перекрестил. Цимисхий ушел, удивляясь выходке дяди.
В одном из полутемных коридоров, вынырнув из ниши, взяла его под руку рабыня и сказала:
– Царица велела тебе прийти на ее половину.
Рабыня повела его в гинекей.
Цимисхий оказался в спальне, украшенной коврами, золотыми безделушками и иконами. Мраморный пол точно усыпанная цветами лужайка, стены выложены порфиром; тут было такое редкое сочетание цветов, что комната получила название «Зала гармонии». Привлекало внимание великолепие дверей из серебра и слоновой кости, пурпуровые занавеси на серебряных прутах, золототканые обои на стенах с фигурами фантастических животных. С потолка свешивались большие золотые люстры. Мебель – драгоценнейший дар халифов Востока и продукт ремесленников Константинополя – с тонкой инкрустацией из перламутра, золота и слоновой кости – отвечала утонченному вкусу патрикия.
Царица Феофано сидела на резном деревянном кресле, опустив ноги на пурпурную подушечку. Лицо ее с мечтательной застенчивостью было обращено книзу и напоминало облик мадонны. Лампада освещала ее с одной стороны и придавала лицу выражение неземной страсти. А свет дробился и искрился в зеленых, оранжевых, голубых стеклах гинекея. Ангел с золотою трубой, летящий по своду над головой царицы, казалось, предохранял ее даже от окружающих. В полумраке ниши тяжелые шелковые занавеси скрывали собою пышное ложе царицы.
С благоговением опустился Цимисхий на колени перед Феофано и поцеловал край ее одежды.
– Поднимись, доместик, – сказала она тихо и застенчиво, – и будь немножко смелее в речах, которые, как слышала я, привольно расточаются для красавиц нашей столицы. И в то же время ты старательно избегаешь гинекея Священных палат… Чем мы провинились?..