Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Восстание. Документальный роман

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Лет через пять, говорил отец, деревня встрепенулась. В каждой избе ждали конца света, высчитывали, когда придет Антихрист и прольется огненный дождь, обсуждали колдунов, оборотней, искали знамений и молились, чтобы помазанник Божий за нас заступался. Многие притом распевали «Отречемся от старого мира». Во всем была виновата революция, а в капыревщинских волнениях – еще и фабрика, откуда исходили бунты, стачки и листовки, сначала стыдные, рассматриваемые вдали от чужих глаз, потом всё более легальные. В дубовой роще за Вопью гомонили маевки: сбрось помещика с шеи и иди, бери землю. Апухтины все реже выезжали из Петербурга, и на их землях уже захватывали покосы. Вскоре, впрочем, все улеглось, и даже без крови, и мужики опять запели «Спаси, Господи, люди твоя», однако кое-что новое появилось в их ухватках. В заступничество царя они уже не верили, и в Божье благословенье на его эполетах тоже. Отцу казалось, что это к лучшему: крестьяне перестали считать себя рабами и действовали хотя и нелепо, однако самостоятельно. Они уже вовсю продавали землю, кто-то переселялся, снимался с места, разбивал фруктовые сады. Появились и банды. Объезжая хозяйство, разбросанное по деревням, отец возил с собой ружье, якобы от волков.

Через несколько лет, когда уже шла война, отец явился в Ярцево, чтобы узнать, что изменилось в планах фабрики, и встретил в конторе мою мать. Та работала посуточно ватерщицей. Банкаброши разбирали чесаный лен на волокна, и его забирали на ватера, крутившие пряжу – мать снимала ее и несла в мотальную. Если пряжа уже была суха, ее везли упаковывать, а мокрую сушили на барабанах. Они с бабушкой жили здесь же, на окраине городка. Ей было двадцать четыре, и она поняла, что невысокий человек, чуть прихрамывающий, говорящий тихим, но очень внятным голосом и как бы выписывающий чувства руками (когда отец волновался, его кисти метались сами по себе, выдавая совсем не ту эмоцию или отношение, которые он хотел передать), – так вот она мгновенно уяснила, что этот человек нужен ей, чтобы родить меня, а потом Толю, Ольгу и Маргариточку, и совершила невообразимое: завела беседу с приезжим управляющим, выдумав какой-то предлог.

Их счастье длилось недолго. В год, когда я родился, кругом квартировали войсковые части, фабрика обшивала армию, война продолжалась, искали шпионов, а лето было жарким и Вопь пересохла так, что не искупаешься. Следующей осенью отец докладывал Апухтиным, что все идет к тому, что поместья будут грабить. Кругом листовки и агитация, в Гжатском уезде задушили княгиню Голицыну и сожгли господский дом. Он предложил хозяевам распродать все имущество, кроме заводского, но Апухтины отказались и, хотя к тому моменту царь и князья уже отреклись от престола, не могли поверить, что старый мир рухнул, полагали, что династия вернется, пройдут выборы и все устроится. Вскоре отцу доставили известия, что у власти большевики и в губернию едет ревтрибунал. Ему пришлось бежать без документов. Селяне тут же явились грабить имение – рысаков им тронуть не дал комиссар, а остальное имущество растащили.

Уж не знаю почему, но мать не сказала мне, что отец уехал стеречь виноградники куда-то на Азовское море. Спустя два года он вернулся в Москву, потому что там легче всего было затеряться, найти работу и существовать без документов. Отсутствующий отец, который и был, и не был, являлся нам как привидение, маячил в доме не дольше недели и исчезал. Он, конечно, возникал, когда рождались сестры и брат, тихо помогал матери, опасаясь выходить на улицу, и вновь пропадал. Мать ругала его и однажды не переставая прорыдала несколько дней, когда у Олечки случился ложный круп, та едва не задохнулась, и ее долго выхаживали. Остальные тоже болели, а ей приходилось управляться со всем одной. Мать злилась, что отец ее оставил одну, умом понимая, что, отсутствуя, он бережет семью от беды, а присылать больше денег не может, потому что работает задешево там, где не интересуются его прошлым, – и в конце концов отлепила отца от сердца и принимала его приезды как снег или дождь. Отец никогда не предупреждал.

Я запомнил его явление голодным летом, когда родилась Оля. До того как он появился на крыльце с мешком продуктов, мы пекли хлеб из жмыха, собирали желуди, чистили и перемалывали их. Все зерно, что было, забрали серые шинели, явившиеся однажды в дверях и ничего не объяснившие. Их главный, страшный, без глаза и со шрамом во все лицо, просипел что-то со словом «налог». Мать молча достала ключи от житни и вышла с ними. Она взяла на руки Олечку, но это нам не помогло. И никому в деревне не помогло. Виноградовы имели целый сад цветов, и, когда свадьбы проезжали мимо, молодые кланялись им, и они шли, рвали букеты и дарили жениху с невестой. Тем летом Виноградовы выдали дочь замуж и после венчания вернулись из церкви, сели за стол, накрытый в саду. Тут к ним, недоимщикам, и нагрянули. Утвари и икон не хватило – поэтому тот же безглазый, что забрал зерно у нас, схватил невесту за руку, сорвал фату и унес. Тогда в селе хоронили многих, особенно стариков, а тех, кто не мог умереть и мучился, везли в больницу. Оттуда не возвращались. Я запомнил, как выбежал за калитку, а там ковыляла телега и в ней покачивалась рябая костлявая рука.

Поэтому, слушая Воскобойника, я понимал, что все рассказываемое – правда. Во вранье не было нужды. Наоборот, сама жизнь выглядела как что-то неправдоподобное, нелепое, искривленное. В Вышегоре сразу поняли, кому досталась власть, но ничего не могли сделать. Продотрядовцы вынуждали продавать им лошадей за одну цену, в счетах у себя в конторе писали, будто купили за другую, более низкую, а разницу присваивали. Дольше всех верил в свою религию Тявса, фабричный, старый активист, но и он через два года впал в отчаяние. Тявса как-то раз заметил, что отец у нас, и зашел показать письмо в партию: «Вы большевиками были, пока были без власти в рваных брюках, а как только взяли власть, забыли, что пророчили. Вам эти строки пишет не какой-нибудь механический человек, а коммунист, который понимает, что есть и что нет, который отлично понимает, что марксизм не догмат, а руководство к действию, но так, как действуем в этом случае не преведи аллах делать еще так». Отец не стал даже исправлять ошибки и сказал, что такое письмо отправлять нельзя. Тявса прожег его взглядом, как кусок плесени, и выбежал. Его сочли правым уклонистом, выманили в Смоленск, и он сгинул.

Не помню, как эти годы переживала мать. Я выбрал нечувствительность – чего-то не понимал, а что-то не замечал. Во втором случае не я берег рассудок, а рассудок берег меня, выкидывая из памяти лишнее, чтобы я не сошел с ума. К тому же мать была молчалива и старалась не обсуждать, что происходит, и не показывать, как страдает. Лишь когда девочки подросли, они шептались вместе и иногда плакали. Мать подталкивала меня к тому, чтобы учить Толю работать, но, как я ни старался, он не овладел никаким инструментом, кроме молотка с пилой. Большую часть времени мы сидели и читали – развлечься было больше нечем. Из апухтинской библиотеки отец унес «Происхождение видов», Аристотеля с Платоном, историю войн и «Жизнь англичанина Робинзона Крузо». По детским книжкам я учил Толю, а сам перепрыгнул к томам, в которых, конечно, половину написанного не понимал. Мать чуть ожила, когда прибилась к активисткам женского движения. Активистки слушали лекции «Влияет ли цвет шерсти коровы на молоко» и «Когда не будет сельхозналога». С ними мать ходила на какую-то «коэтику», и только потом я сообразил, что «ко» значит «коммунистическая». После лекций они с активистками с особой свирепостью сплетничали.

Однажды утром в сенях я обнаружил сапоги отца, у подошвы пыльные, а в голенищах блестящие столичной мазью. В темной прохладе дома он вертел в руках чашку и рассматривал ее. «Все треснуло». Отец не уточнил, что случилось и кто виноват, но я почувствовал, что речь не о людях, не о том, что больше нет царя, не о продотрядах и их мелких жуликах, а о силах, которые кто-то выпустил из-под земли и которые устроены сложнее, чем мы думаем, и что они хотят лишить нас всего и в первую очередь друг друга. Я представлял эти силы как серых ангелов со вздыбленными волосами на иконах у бабушки Фроси. Бабушка откидывала занавеску и разрешала разглядывать иконы. На них сероликие обычно появлялись в сопровождении чудовищ: красного бородатого мужика с раздвоенной как раковина головой, сатаны, который обвесился флягами, выдолбленными из тыкв, верховного беса, пятнистого как леопард и семиглавого, и черного пса, украсившего башку как турок тюрбаном и влачившего колесницу с правителями в ад. Все они слились в темную лаву, волну, надвигающуюся с заревом из-за леса. Я просыпался ночью, брал за поводок свою плюшевую собаку, и мы шли к окну, чтобы встать там в караул. Вдруг уже катится волна багрового огня и несется к нам?

Тем летом я возненавидел сероликих за отца, которому пришлось опять покинуть нас, озираясь и хоронясь. Кто-то сказал, что едет проверка из губчека, и всем было известно, что чекисты не упустят шанс перевыполнить план борьбы с контрреволюцией, если можно поймать «бывшего». В августе я убежал с соседским мальчиком, на год младше, путешествовать. Мне хотелось найти отца в Москве и, с одной стороны, прижаться к нему, а с другой – бить, бить за все, что с нами происходило. Мы собрали пироги, тужурки, портянки, но все напрасно: на путях у ярцевского вокзала мы попытались спрятаться в угольном ящике под вагоном и были застигнуты.

Когда девочки и Толя подросли, я часто водил их в лес за малиной и подберезовиками. Сколь далеко бы мы ни забредали, я всегда знал, куда идти, и чувствовал себя внутри карты. Для меня всегда было понятно, где дом, где Вопь, в какой стороне тракт. А вот шуровать палкой под кустами и в траве меж берез я не мог из-за скуки и слепоты, включавшейся, когда следовало лишь внимательно посмотреть и взять, что нужно. Сестры быстро набирали корзины, и, когда я просил их отсыпать мне ягод, они разбегались в разные стороны, дразнясь, и требовали: «Спой Лазаря!» Я пел: «Как тута быщи два брата родные, два брата родные – оба Лазаря…» Они слушали и давали ягоды. Вернувшись домой, мы бросали в молоко малину и наслаждались.

Стих я узнал от Ефросинии, у которой мы часто гостили. Маргариточка звала бабушку Фосей. Она стояла на коленях перед двумя иконами, чьи недоуменно глядящие святые были прочерчены плавно, а серые ангелы выходили из пасти самого огромного великана с клыками, бородой и глазами навыкате. Это ад, объясняла Фося. Ни на каких иконах такого ада нет, только у нас ад – это человек. Ближайшая церковь, которая приняла бы ее как свою, была где-то на краю губернии, и выбралась она туда лишь раз, чтобы покрестить мать. Фося рассказывала, что дед ее был из липован – живших у Черного моря староверов – и протестовал против того, чтобы его дочь уехала с мужем и жила среди никониан. От той веры у Фоси остались книжечка с молитвами и стихами и почерневшие иконы. А еще у нее стояли кросна.

Кросна походили на большую прялку, только были устроены сложнее. На них можно было плести в восемь ниток, с узорами – кружками, волнами, елкой, гречишкой и рыбьей чешуей. Фося за работой не отвлекалась, потому что пойдет нитка не туда – и поминай как звали, дурной узор распутать нельзя. «Смотри, Варя, – говорила она матери. – Нитки кучерявятся, не косматы. Давай Господи, чтобы и в кроснах было спешно, и была охота их вытыкать». Фося подарила нам скатерть: в первом ряду гуляли павлины, во втором тоже павлины, а между ними пряник. В третьем она думала соткать гусыню напротив индюка, в четвертом курицу и утку, в пятом голубя с ястребом, в шестом журавля и тетерева – но не успела. Когда она умирала, нас с Марго послали в Издешково за крестной. Мы приехали, а у Фоси уже онемела правая сторона. Она указала левой рукой на печь, где хранила скатерть. Мы бросились туда, но ничего не обнаружили и, как ни искали, не нашли нигде: сотканное пропало. Из Фосиных глаз только слезинка выкатилась.

Я взял из ее комнаты книжку со стихами, мне очень нравился один, бабушка распевала его протяжно: «Как ходил же грешный человече он по белому свету. Приступили к грешну человеку к нему добрые люди. Чего тебе надо, грешный человече, ти злата, ти серебра, ти золотого одеяния? Ничего ж на свете мне не надо, ни злата, ни серебра, ни золотого одеяния – только надо грешну человеку один сажень земельки да четыре доски». В старших классах я пел это, когда ездил в ярцевскую школу, запрыгивая на проходящие поезда. Наверное поэтому мне много лет снились скругленные рельсы, будто путь все время поворачивает и мы должны были бы кружить, но круга не получалось и навстречу неслись всё новые пашни, птицы, мосты через безымянные речки, хмурые небеса и лишь изредка лес и избы вдалеке.

Когда мне было четырнадцать, нас выселили на край Вышегора, на болото. Пообещали осушенную землю, а на самом деле привезли к громадным лужам с грязью. В одну из них, споткнувшись, упала Маргариточка и не смогла встать, потому что засосало, и так лежала, крича, пока Толя не залез по колено в жижу и не дал ей руку. Мать хоть и не взяла иконы после смерти Фоси, но молилась на коленях, благодарила Бога, что успела намекнуть в письме отцу, чтобы тот спрятался. Нам-то повезло. Тех, кого приписали к зажиточным, да еще с мужчиной в семье, увозили в Ярцево и сажали под охрану.

Затем грузили в вагоны, давая зерна на несколько недель, и – стук-перестук, в путь. Куда?

Нас не трогали, хотя и грозили, как и всем хозяевам, кто жил хутором: не вступите в колхоз – вывезем. Сначала казалось, что просто пугают, а потом серые шинели нагрянули к Бухаревичам, чей дом стоял ближе всех к станции. Отобрали обувь и одежду, ходили туда-сюда, принюхиваясь, примериваясь к утвари. Бухаревичи надели на детей чистые рубахи и верхнюю одежду, сколько налезло, и раздали им в долгую дорогу подушечки. У телеги с мешками все просили у них прощения, не зная, чем помочь. Один с наганом склонился к другому и что-то приказал. Тот подошел к детям и забрал подушечки. Вскоре они навестили и Перфильевых. Привели их отца из Следнева, где тот прятался у свояка в овине. Сестру крестной Елизавету с хромым мужем, завмагом с полустанка, тоже увезли на конц-пункт. Через знакомого шофера мы переправили им записку и получили ответ: «Говорят, что всех под Томск».

Спустя месяц опять приехал уполномоченный с заданием от районной тройки. Он ходил по селу и выяснял, кто из оставшихся ведет себя по-кулацки, а затем созвал партком, ячейку той самой бедноты, что плакала с нами, провожая Бухаревичей, и они что-то решали. Нас зачислили в третью категорию, что значило – переселиться, но недалеко. Им понравился наш дом. Мы взяли корову, а свиней и отцовскую выездную лошадь отдали. Наступила голодная зима в чужой брошенной избе. Младшие спали на печи, но не из-за того, что теплее, а потому что там могли удержаться лишь самые легкие. Я залез туда в первую же ночь, и кладка провалилась – вместе с матрасом и мной. Она обветшала настолько, что верхние кирпичи расшатались, просели, и полетели искры, матрас задымил, и я еле успел спрыгнуть. Издешковский печник выругался и укрепил кладку, как мог, но предупредил, что она долго не протянет. Мы бы не пережили зиму, если бы не переводы отца, который стал больше зарабатывать на кирпичном заводике. К весне мать поняла, что все равно не протянем, и все по-тихому перебрались в Фосин дом на краю Ярцева, который так никто и не купил. Для отвода глаз мы по очереди ходили топить избу и ухаживать за коровой.

Вскоре приехал отец, и на этот раз надолго. Он устал скрываться, к тому же кирпичный заводик отобрали, сообщив хозяину, что нэп закончился. Отцу исполнилось пятьдесят шесть, он выправил себе какую-то справку и явился с нею в совхоз наниматься сторожем. Показал ободранные ладони и произнес заготовленную речь, что стер бывшую жизнь. Работников в совхозе никогда не хватало, и его приняли, разрешив остаться с семьей в Фосином доме. Отец стал сторожить участок рядом с нашей окраиной. Сначала мы боялись, что нас не бросят преследовать, но безумие вдруг понемногу стихло. Никто больше не агитировал вступать в колхоз. Отец расчистил Фосины сады – один на десятину, другой на треть десятины – и заросшую липовую аллею, ведущую к переезду. Срезал сухостой и больные деревца, ухаживал за грушами, сливами, вишней, красной, черной, белой смородиной, крыжовником, клубникой.

Мимо стучали и гудели поезда. Когда я ходил в школу, слушал их грохот и любил запах креозота, пропитавшего шпалы, и эти звуки и запахи стали мне домом. Чудовища спрятались, и теперь, когда уже без собаки вставал к окну ночью, над лесом не было зарева. Из-за разницы в годах отец мало говорил со мной, каких-то дельных советов я от него не дождался. Я привык быть старшим мужчиной, и под одной крышей нам стало тесно. С другой стороны, теперь я был свободен от многих забот, и родители решили, что мне лучше учиться. Отец настаивал на том, что я должен стать инженером: «Хозяев выдавливают с земли, то ружьем, то налогами, и конца этому не будет. Жизни на земле больше нет, а есть рабство». Институты для меня как сына «контры» были закрыты, поэтому отец навел справки и из близлежащих техникумов выбрал гидротехнический в орловском селе Брасово. Когда-то он ездил туда на конезавод смотреть рысаков. Наблюдая, сколько я читаю, он сказал, что Брасово – поместье великого князя Михаила Александровича, и библиотека там была могучая, и наверняка в ней осталось много книг. Но меня захватило не это, а новость, что в техникуме готовили топографов. Я мог часами разглядывать карты на форзацах книг и, конечно, чертил свои.

Перед моим отъездом отец разговорился в первый и единственный раз. «Сколько я ни управлял, неважно чем, собой, или работником, или заводом, я понял, что самое страшное – это обыкновенная, бытовая ложь, – сказал он. – Ладно, если люди врут тебе – со временем ты научаешься это распознавать; хуже, когда соврали себе, а потом пересказали тебе, и ты слушаешь и начинаешь верить. Сначала я стеснялся, а потом хватал людей за плечи, и сажал напротив себя, и просил рассказать по порядку, как все было или что он понял. По ходу перебивал и уточнял – и начинал понимать, где ложь, где лукавство, где самоубеждение. Так же и с собой: ты попал в какие-то неприятности, тебе уже долго отчего-нибудь горько, и оказывается, что тебе неудобно поступить так и этак – и даже если так поступить очень нужно, ты подчиняешься своему предубеждению и решаешь все делать по-другому. Это беда. Учись отделять свою ложь себе же». Он умолк ненадолго, а потом продолжил: «Да вот только ложь сейчас правит. Хоть ты от нее и не убережешься, но если будешь крепко стоять на земле и уважать себя, то не сломают. И пока не сломали, не бойся смотреть на все вокруг так, как будто ты чужеземец или вообще не человек, а какое-нибудь существо, неважно какое, но наделенное трезвым разумом». Я уже уяснил, что именно хочу наследовать от него, и, когда он задумался, чему еще меня научить, не удержался и обнял его.

В первые мои каникулы я видел, как он бросился проживать все не прожитое с семьей и тратил деньги, которые заработал за эти годы. Построил баню с печью и полками, которая топилась по-белому. Вышегорскую избу превратил в сарай, добавив овин с сушилкой. Купил пароконную косилку и двух лошадей, а также ручной пресс для сена, которым паковал тюки по полста килограмм. Появились свиньи, овцы и вторая корова. Мать поверила – впервые за много лет вокруг не было оскала сизых морд, деловито подгонявших к дому соседей подводы с торчащими как кости оглоблями. Если раньше люди ходили, будто пауки ползали, то теперь немного распрямились. Мы, все четверо, подросли, и мать устроилась на ту же суконную фабрику, только теперь перевязчицей. Прошло три года, и на третьем курсе я похвастался, что заменял преподавателя по черчению. Мать с отцом, сидя на полуразвалившемся крыльце, за которым зиял черный провал сеней, переглянулись и сказали: «Нарисуй нам новый дом, этот уже мал».

Получив пожелания, я изобразил дом с фасадом метров двадцати в ширину. Крыльцо помещалось слева, за ним начинались просторные сени, затем прихожая с вешалками и лавками, выходившая в столовую. Справа была кухня и печь с лежанкой, слева – маленькая спальня для тех, кто рано приходил или уходил и не хотел беспокоить других. Из столовой шел коридор в гостиную. К гостиной я решил пристроить еще одно крыльцо, со стороны, противоположной фасаду, чтобы можно было спускаться по ступенькам в сад. Мне это казалось слишком роскошным, но отец и мать стосковались по уюту и поддержали. Из гостиной я прорезал двери в зал и направо в большую спальню. Мать хотела обставить зал кадками с цветами, поэтому в плане появились четыре окна в сад и три с торца дома. Еще в зале были две двери в комнаты – нашу с Толей и сестринскую. Под окнами маленькой спальни и столовой я нарисовал кусты жасмина, а под окнами зала – сирень. Строить помогали сосед Беспалов с двоюродным братом и шурином. Они работали не мастерски, но быстро. Мать варила им суп, отец лазал по стропилам, бродил туда-сюда, записывал всё в тетрадь, следя, чтобы не забыли положить замок, где надо, и выравнивали лаги по ватерпасу, а не на глаз. Вечерами они выносили стол в сад и пили под яблонями кислое вино. Новый дом был огромен и долго пах смолой. С опушки рощи, где мы с Олей, Маргариточкой и Толей лежали с корзинами, набрав белых грибов, он казался кораблем. Дело было перед тем, как я уезжал начинать последний курс в Брасове. Стоял безветренный, затянувшийся жаркий август, но я вовсе не был спокоен.

Тем летом, сойдя в Ярцеве, я не пошел домой, а пересек пути и спустился вниз по пойменному лугу. Был серый мокрый день, и я рассматривал следы на тропе: где велосипед с широкой шиной проехал, где ребристый с рисунком след сапога, где спешили узкие безымянные ботинки. Вдали шумела вода под мостом через Вопь, а за ним взмывал обрыв и выглядывала из-за деревьев башня с круглыми часами. Обычно здесь я сворачивал вправо и брел вдоль Вопи к нашему переезду. И тут я заметил косцов. Косцы шли по полю, что-то грозно высматривая. Поле было огромно, и вот они поделили его на участки и шли. Взмах – упали мать-и-мачеха и полынь. Они косили не все подряд, а выбирая: то пару цветков, то кусок поля. Нескошенные травы не распрямлялись, как бы опасаясь посмотреть в их сторону. Ничего больше не происходило, но что-то заставило меня побрести не обычной дорогой, а без разбору по берегу реки вправо в поисках брода или моста. Пройдя немного, я встретил поворот Вопи, где она становилась узкой, мелководной, с быстрым течением, и вода была чистая, словно хрусталь. Я почувствовал ужас и стоял, не понимая, откуда он взялся. Кажется, косцы смотрели на меня. Дома ужас исчез, но я запомнил это чувство. А в конце лета началось странное.

Я мало с кем дружил в школе, но все-таки, приезжая из техникума, приходил в субботний полдень к башне повидаться с бывшими одноклассниками. Наверху били круглые часы и ревел гудок, а со стороны реки на склоне под фабричными стенами лежали в траве мы и грызли травинки. Издалека и нехотя зародился сам собою разговор, что у знакомых, у соседей, да даже у родственников стали исчезать в семье люди. Сначала один рассказал, что у него пропал дядька, уйдя на перерыв в столовую, затем другой вспомнил, как неделю назад сосед не вернулся с дежурства, его искали, а потом сказали, что срочная командировка, но лица родных его посерели. Игнатенков, все время смотревший в сторону и люто, до кашицы мочаливший травинку, просипел, что батя вчера шумел с сослуживцем, мол, план у них хоть и жиже, чем в других областях, но все равно не хватит арестов ни по первой, ни по второй категории, надо поднимать агентуру искать врагов. Что значат эти категории, он не понимал, но мне было достаточно услышанного, я ощутил, что страх на лугу накрыл меня не зря.

Покупая газеты несколько недель подряд, я перечитывал их по три раза, стараясь уловить, что скрывается за передовицами. Я быстро понял, что бессмысленно верить сказанному в статье – это может быстро отмениться, – а важен тон, которым она написана. Этот тон предназначался, чтобы донести какими-то звуковыми колебаниями, расстановкой слов то, что на самом деле скрывалось за новым законом или указанием. Надо сказать, не один я был таким чутким, а многие. Но все боялись обсуждать уловленное – разве что с теми, кто от них крепко зависит: муж с женой, мать со взрослым сыном. Наконец я встретил статью о необходимости очиститься, о врагах, которые затаились и ждут часа. Я побоялся заговорить с отцом об этом и положил статью ему на стол. Он отказался брать газету в руки: нет, нет, я не хочу, я живу другую жизнь, и все это знают, и когда я возвращался, ходил туда (кивок через левое плечо), и мне сказали: не шебуршись, ты смыл свои грешки. Они врут, крикнул я, они всегда врут, а ты учил меня ненавидеть ложь. Мы же видели, как нищают соседи, да вообще все вокруг, а они грабят, выскребают последнее. Отец посмотрел на меня, как на диковинное существо, перевел взгляд на буфет и произнес ровным голосом: «В магазинах есть хлеб. Ты учишься, и все твои знакомые тоже, а для меня сама возможность учиться была счастьем. Все поправилось. Нас сейчас никто не трогает». Его руки складывали и рвали газету, стопка становилась все толще, он кромсал уже крошечные клочки. Я ушел.

Тогда, в высокой траве, мы с Толей и сестрами возились целый час и потом обирали друг с друга муравьев. «Давайте поклянемся, – сказал я, почувствовав себя мальчиком в белой рубашке из журнала „Чиж" – Давайте поклянемся, что что бы с нами ни случилось, мы не потеряемся, а если потеряемся, будем искать друг друга до последнего». Дети молчали и смотрели на меня непонимающими глазами. Им не терпелось побежать к ужину. Только Оля всю дорогу держала меня за рукав. Шагая по разнотравью, мы шли впереди всех, споткнулись, провалившись ногами в старую борозду, и упали. Ольга положила мне голову на плечо и обняла. Земля была теплая, шуршали травы, звенела вечность. Пролежав минуту молча, мы встали. Все уже ушли. В саду отец срывал яблоки, стоя на лестнице, и бросал их вниз в мягкую длинную траву.

И вот не прошло полугода, как я сидел у светостола и вертел в руках обтрепанное, сложенное вчетверо письмо, которое вытащил из кармана. Скоро в чертежную должен был опять заглянуть Воскобойник, а у меня так и не находилось для него ответа. Измучившись, я приложил лоб к замерзшему стеклу. Эти кружки и подпольные ячейки – к чему они? Что мы изменим своей возней в крошечном сельце? И какой из меня заговорщик? Чего я вообще хочу? Я хочу изобретать станочки и копаться с приборами, вот и все. Еще хочу летать на шаре и снимать с воздуха, переводить фото в карты и скитаться в экспедициях, составлять планы – когда ты где-то далеко в горах и пустынях, легче уклоняться от взглядов чудовищ. Бросаться в подпольную борьбу, конечно, благородно, но я так не хотел. Желая выяснить, что с отцом, и найти его, я одновременно считал, что как-нибудь вывернусь, ускользну от оскалившейся головы того громадного бородача с иконы и смогу жить свою жизнь.

Я очнулся и произнес вслух: «Нет, я хочу найти отца». Воскобойник покачал головой. «Вот такая у меня идея», – добавил я и рассказал о разговоре с Игнатенковым под башней. Воскобойник вздохнул и молча протянул мне ладонь. Он даже не стал вытребовывать обещание хранить в тайне все, что я узнал; с другой стороны, если что, ему, наверное, было бы легко вывернуться, объявив меня, сына арестованного, лжецом, желающим очистить запятнанное имя. Разговор с Воскобойником заставил меня передумывать всю свою жизнь, и за это я был благодарен и пожал его руку рукой холодной, как у мертвеца. Хотя отец и был по-прежнему далек и сиял откуда-то сбоку, теперь я знал, что должен вернуть его, правдой или неправдой, подкупом, как угодно сделать так, чтобы он навсегда приехал в наш дом, в комнату с жасмином под окном, к липовой аллее, ведущей к переезду, и ко всем нам, ждущим его за вынесенным под яблони столом. Когда все эти картинки пролетели перед глазами и слезы были выплаканы, я понял, что обманываю себя, и обратной дороги из пасти красного великана нет, и отныне отцом придется быть мне.

Тем не менее, сдав последние экзамены, я сел в душный, тесный и пахнущий мокрым бельем вагон до Смоленска. Ударили морозы, и городские купола горели, как солнца над клубами пара, поднимающимися со дна города. В дыму шныряли подводы и редкие трамваи. Почему-то мне запомнился мальчик в картузе, подпоясанный бечевой, который вез повозку – довольно большой ящик, закрепленный на велосипедных колесах со спицами. Мальчик впрягся, встал под дугу как лошадь и так брел по улице. Я блуждал в пару и допытывался у интеллигентных горожан – то есть тех, кто носил очки, – как пройти к управлению НКВД. Наконец мне посоветовали, и я остановился у вытянутого пятиэтажного дома, каждое крыло которого завершалось башней. Слева от дверей сидел желтый как хина человек в фуражке со звездой. Я спросил: «Где мне справиться о пропавших без вести? Может, нашли уже». «За справками… сейчас», – пробормотал желтый и написал адрес на обороте мятой карточки.

Через пять минут я стоял перед деревянным домом без особых примет. Обойдя его, я нашел дверь и шагнул в полутьму бюро. Справа светилось крошечное окошко. Приглядевшись, я понял, что ничего кроме него в огромной комнате нет, и сунул туда свое лицо. Тут же ко мне сбоку, нос к носу, приблизилась женская физиономия: «Что вам надо?» Я отпрянул. Из комнаты в окошке была видна примерно треть женщины. Словно отвечая урок, я оттарабанил: «Соловьев Дмитрий Давыдович, тысяча восемьсот семьдесят пятого, Ярцево, Крестьянская, дом шесть. Нет ли таких среди пропавших?» – «Ш-ш, тише! Что вы! Нельзя! Ваши документы». Я положил студенческий билет. Рука взяла его. С минуту документ изучался. «Ваш отец пропал или что-то еще?» Я ответил: «Что-то еще». Окошко закрылось. Спустя двадцать минут послышался стук каблуков по линолеуму, оно распахнулось вновь, в нем опять мелькнула треть женщины, и я услышал, как она шепнула: «Выбыл». Пока до меня доходило, что это значит, она накинула крючок со своей стороны. Когда же я, оставшись в темноте, наконец сообразил и крикнул: «Куда?», – отозвалась: «Справок не даем», – и добавила: «Не интересуйтесь».

По дороге домой в голове крутились карусели вариантов и раскладов произошедшего, и я не мог ухватиться ни за одну и погрузился в горячечный сон. В Ярцеве, как и в прошлый приезд, я пошел не домой, а к фабрике. От моста через Вопь под нее вела свежая тропинка, и я почти бежал по ней, радуясь, что одноклассники не бросили собираться, несмотря на зиму. Но в ту субботу никто не пришел. Прождав под башней час и замерзнув, я спустился обратно к мосту и зашагал к переезду, перебирая ногами как можно чаще. Придется искать Игнатенкова в городе. Кроме него, у меня не было никаких связей с теми, кто арестовал отца. Дома все вышли обнимать меня к калитке. Девочки замотались в платки и глядели через плечо на ту сторону улицы, мать плакала. Толя пожал мне руку, и я почувствовал, что с ролью хозяина он справляется с трудом. Дом сгорбился, ветки деревьев обледенели. Ощущая, как прижимает меня к себе мать, я понял, что она узнала что-то новое.

На отца донес сосед Беспалов. Отца взяли утром, когда он собирался идти в совхоз по выпавшему недавно снегу. А на следующее утро арестовали самого Беспалова и его брата. Шурину, который жил с ними, повезло – отлучился в город. Перед тем как исчезнуть из Ярцева навсегда, он поймал мать у магазина, взял под локоть и, пока они шли под липами, рассказал ей все. Оказалось, строя нашу усадьбу, винными вечерами Беспалов слушал, что рассказывал отец. А отец не был совсем уж аккуратен: иногда критиковал, иногда сомневался. Шурин запомнил, как он удивлялся, что коммунисты вроде бы сообразили, что Европа им не рада и своих красных почти везде задавила – так зачем же, если советские люди умирают с голоду, поддерживать деньгами полудохлых камрадов. Беспалов слушал не просто так, а потому что ему надоело жить двумя семьями под одной крышей. Знакомый хвастался, как быстро отошли ему комнаты контры, на которую он написал куда следует. Беспалов был осторожен и сначала пришел на прием в чека, и там, конечно, сидели не идиоты. Они сразу всё поняли и подтвердили, что, мол, да, возможна и благодарность, товарищ. Доносчик откланялся, вернулся домой и изложил все, что запомнил, на двух листочках, проявив честность и ничего не выдумав. В чека, прочитав его бумагу, хмыкнули: «Потянет на каэртэдэ». Это случилось еще осенью, и Беспалов хоть и не знал, что такое каэртэдэ, но днями глядел из окна на наш дом, не едут ли к калитке автомобили. Потом решил, что проверка ничего не выявила, и занервничал. Но как только наступила зима, маруси приехали, и Беспалов увидел, как выводят отца. Он накинул зипун и побежал к родственникам хвастаться, а через день постучались к нему самому. Проковыляв по снежным колдобинам нашей Крестьянской, автомобиль свернул на Садовую и высадил Беспалова у дома двоюродного брата. Чуть поодаль притаилась вторая маруся. Арестованному велели позвать брата, Беспалов подчинился и выкликнул его.

Когда мы учились в седьмом классе, Игнатенков придумал игру. Взяв свечки, мы подкрадывались после захода солнца к усадьбам, где жили люди, казавшиеся нам пугливыми, и расходились, каждый под свое окно. По сигналу мы зажигали свечи, прикрыв огонь ладонями; затем подносили их к лицу, и по второй команде приоткрывали пламя и корчили страшные рожи, и тут же закрывали, чтобы сидящие в доме увидели в окне промельки багровых бесовских харь и завизжали. В общем, я направился к Игнатенкову со свечой. Днем он грузил тюки и кипы на фабрике, а вечерами его можно было застать до прихода отца. Я спрятался за углом избы с той стороны, где был их вход. Свет не горел даже у соседей, но я решил перестраховаться. После того как стемнело, Игнатенков появился. Чиркнув спичкой, я высунулся со свечой и перекосил над огнем лицо. Он не удивился и знаком показал, чтобы я следовал за ним. Спустившись через городской парк и дубовую аллею, мы прошли мимо фабричных стен и слабо освещенных корпусов, напоминавших мавзолеи, и остановились на Шумке, прямо посередине моста, над не оледеневшим еще потоком.

Перекрикивая воду, Игнатенков рассказал мне всё, что знал. После нашего последнего свидания у его отца начался переполох – всей конторой они не вылезали из-за столов, шерстя архив агентуры. Им спустили норму, сколько предателей надо найти и сколько из них расстрелять, а сколько послать трудиться на благо родины, – и с самого начала они поняли, что текущей разработки не хватает. Подняли остатки священников, выбрали всех с иностранными фамилиями, отчеркнули карандашом тех, кого уже брали за контру и кто приехал обратно. То же проделали с вернувшимися выселенными. Взяли доносы, самые глупые, по организациям – чтобы легче было объединить разные дела в одну террористическую ячейку, ведь если есть ячейка, можно расширять круг подозреваемых докуда хочешь. Начались аресты. К ноябрю они взяли всех, кого могли, но по второй категории – тех, кого в трудлагеря, – нужной цифры все равно не достигли. Тогда они подняли вообще всю разработку за двадцать лет, придумав найти бывших, связанных меж собой, и оформить их как сговорившихся террористов.

Отца до поры до времени хранило то, что у него не осталось знакомых из прежней жизни. Игнатенков согласился, что трудно объяснить иначе, почему при наличии доноса его взяли только в предпоследний день охоты. Припоминаю, сказал он, что в последние дни перед отчетом, в начале декабря, врагов гребли уже мелкой сетью, так что понятно, почему ваш сосед с братом тоже загремели. «Что происходит?» – спросил я. «Как что, – ответил он деловито, – война. Чтобы точно выловить всех врагов, лучше ошибиться, чем сминдальничать. Ты думаешь, шпионов мало? Твоего отца я не видел, но ты-то сам знаешь, где он все то время разъезжал, пока ты был маленький?» Я с трудом удержался, чтобы не врезать ему и не заорать, что мой отец не виноват, а его отец не верит ни в какую войну и вообще ни во что, и просто, как и все они, держится за тысячу двести рублей оклада и премии, путевки, санатории, и пьет не потому, что перерабатывает или совестится, а потому что до смерти боится, что сдадут и сгноят его самого. Гнев жег меня, как йод рану, но я справился и покивал и попросил узнать, куда могли направить отца: вдруг все-таки ошибка?

Спустя неделю на том же мосту Игнатенков передал, что ему удалось узнать: всех увозили в смоленскую тюрьму, а оттуда кого куда неизвестно. Пожилых вроде бы старались посылать в ближайшие области. В предновогодние дни ярцевскую контору торопили из центра, чтобы побыстрее отправили им этап, так как не хватало контингента для переброски на строительство какой-то гидроэлектростанции. Едва дождавшись понедельника, я явился в библиотеку, повесил пальто и сел в читальном зале. Сначала я взял подшивки «Правды» за последние три года. Потом отложил в сторону и отыскал замусоленную книжку Уголовного кодекса. В уме отпечатались цифры пятьдесят восемь и десять. Я жадно долистал до первой и прочитал: «Контрреволюционным признается всякое действие, направленное к свержению, подрыву или ослаблению власти рабоче-крестьянских советов и избранных ими, на основании Конституции Союза ССР и конституций союзных республик, рабоче-крестьянских правительств Союза ССР, союзных и автономных республик или к подрыву или ослаблению внешней безопасности Союза ССР и основных хозяйственных, политических и национальных завоеваний пролетарской революции».

Это не разъясняло решительно ничего, и я стал искать десятый пункт. Измена родине, вооруженные восстания, сношения с иностранцами, оказание помощи международной буржуазии, склонение иных стран к вмешательству в дела… Утомившись, я долистал до нужной страницы и прочитал, останавливаясь на каждом слове: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти или к совершению отдельных контрреволюционных преступлений, а равно распространение, или изготовление, или хранение литературы того же содержания». Переписав формулировку в тетрадь, я взял подшивки и листал их до вечера. Выписав планы электрификации и сдачи новых гидроэлектростанций, убедился, что, если верить Игнатенкову, отца могли увезти либо на Мету, либо под Углич. Тут же замелькали и выстроились в стройный план мысли. Можно поступить так: сдать экстерном экзамены и распределиться в контору, работающую на стройках в качестве мелиораторской или землемерной. Но в какой области? Бросившись к полке с атласами, я открыл карты и увидел, что стройка мстинской электростанции находится в Ленинградской области, а угличской – в Ярославской. Придется выбирать.

«И чего ты хочешь добиться?» – спросила мать, когда мы сели ужинать. Из темноты на меня смотрели глаза Оли – так, что хотелось отвернуться, – непонимающие очи Маргариточки и тревожный взгляд Анатолия, который надеялся, что я вернусь надолго и разделю с ним дела. «Хотя бы увижу его, – ответил я, обжегшись об ложку с гороховым супом, который мать заставляла есть горячим. – А кроме того, я слышал, что кроме лагерей есть еще поселения, и, раз он считается пожилым, ему могут разрешить жить в таком поселке. Я бы тогда устроился рядом и помогал».

На самом деле ни в чем таком я не был уверен. Игнатенков сболтнул мне о поселениях рядом с лагерями, там жили вольнонаемные, однако они не могли уехать до конца срока, – но вообще-то после известия об отце я ощутил ненависть к месту, где жил, мне хотелось поехать прочь, отправиться в странствие, только бы убраться отсюда. Трудно сказать, чего было больше, страсти увидеть мир или найти отца, потому что мы все же не были близки настолько, чтобы я ощущал его отсутствие как отсечение важной части тела или утерю куска души. Мне было стыдно признаться в этом сейчас, за столом, поэтому вслух я повторил, что, конечно, такие выпускники, как я, могут много заработать только на стройках, а в Ярцеве мне заняться нечем. Это было правдой: в округе ничего не возводили, не копали и не осушали, и передо мной не маячил даже скучный труд топографа. Все выслушали меня и согласились с моими доводами, потому что надеялись, что с отцом случилось недоразумение и мы сможем его вернуть, и, если я начну наводить справки на местах, что-то может обнаружиться. Мать повторяла: «Нет, за что? С кем ему контрреволюцию творить? Со стариками? Со Степаном?» Я объяснял как мог, что происходит, и твердил, чтобы все молчали обо всем. «Думаешь, я не понимаю?»

Они стояли передо мной в теплых сенях, пахло смолой и сырой одеждой. Часом раньше Оля прорыдала: «У меня был старший брат, и я знала, что, если что, он поможет, а теперь его нет», – и вытерла мокрые ресницы об мое плечо. Я пытался лепетать что-то утешительное, мол, буду недалеко и, если что, за сутки доберусь, но Оля обо всем догадалась и вцепилась мне в руку ногтями: «Тебе дороже то! Все, что там! А мы – нет. Папе уже не поможешь…» Она осталась в комнате, а с другими мы обнялись в сенях, слепившись в ком из голов, плечей и рук.

На прощание я посмотрел на дом, походил по саду, проваливаясь в сырые сугробы, и заглянул в небо. Когда отца увозили, начинался снегопад, он был в сапогах, сивой дерюге, которую ему дали для дежурств, в ватных брюках, в треухе, и чем дальше я представлял все – как он догадался, как сам направился к ждущим его васильковым околышам, довольным, что не придется бегать по сугробам, как ежился под падающими сверху клочьями снега, идучи к автомобилю, как знал, что больше не увидит тех, к кому стремился все эти годы, – тем острее я хотел убить их, жестоко замучить, и тем ближе становился отец, который достался нам такими осколками, обломками. И тем сильнее я понимал его, чувствовал то, что чувствовал он: что жизнь кончилась и дальше одни только унижения и муки, – и понял, что вряд ли найду его, но попытаться обязан.

Брасовская весна зияла проталинами и серыми ледяными лужами, пахла тающей целиной и обнажала влажную землю. Последние занятия сорвали скворцы. Их многотысячная стая то опускалась на поле, то срывалась в полет и кружила, сворачиваясь в диковинные фигуры и колеблясь в воздухе как волна. Завороженные, все высыпали из классов и наблюдали. В тот день мне разрешили сдать экзамены, не дожидаясь июня, и я был принят Космылиным. К нему явно наведывался Воскобойник, так как директор стал уговаривать: вижу вас как преподавателя, вас уважают младшие курсы, педтехникум окончите заочно, у вас будет время на эксперименты, я слышал об идее по изучению аэрофотосъемки, многообещающее направление, сколько трудовых ресурсов оно высвободит советской республике, которой это так необходимо сейчас, подумайте еще раз. Я слушал, и как-то сгущался, и наконец оборвал его, сказав просто «нет». Тут же, впрочем, я спохватился и объяснил, что без опыта ничего не стою как учитель, а как специалист аэросъемки не существую вовсе, поэтому сначала хочу приобрести опыт на стройке будущего, куда меня должны взять с нашим гидрологическим и геодезическим образованием. За мной младшие сестры и братья, так что далеко от дома уезжать не хотелось бы. Понимаю, что в трудное время капризничать стыдно, но прошу вас распределить меня на стройку электростанции, например, Мстинской или Угличской. Космылин поглядел с любопытством, но, помня мое личное дело, решил, что лучше не вникать в подробности.

Спустя месяц ему ответили из водных контор Ленинградской и Ярославской области, что взять меня не могут. Однако кто-то упомянул, и Космылин за это зацепился, что строить гидроэлектростанции обычно привлекают специалистов из соседних областей. В Калинине у него служил знакомый, и он, воодушевившись, подскочил на своих костылях к телефону и позвонил ему. Тот, к счастью, оказался рядом с аппаратом и ответил: гидротехникам нужен прораб прямо сейчас, но он ничего не обещает, тем более если сотрудник неопытный. Космылин знал, что на практике с подчиненными наблюдатором, записатором и реечниками я всегда опережал других бригадиров, и, обернувшись ко мне, сказал в трубку, что Соловьев не обманет надежд.

Когда я притащил в калининскую контору Мелиоводстроя свой чемодан, меня, конечно, никто не ждал. Все были заняты, а знакомый директор куда-то уехал. Я прогулялся по набережной и спустился к Волге. По мосту ползли за реку машины, а на дальнем берегу рабочие разбирали леса у побеленного здания из трех застекленных ротонд, поставленных друг на друга, с колоннами и шпилем. За ним мерцали чешуйчатым рыбьим блеском купола церквей. Калинин напоминал Смоленск дребезжащими трамваями и грязью, но в прочем отличался – здесь сплеталось несколько рек, дымили фабрики, а кварталы городских домов, изб и бараков наползали друг на друга так, что невозможно было понять, где кончается один и начинается другой.

Вечером директор все-таки приехал в контору, пожал потной рукой мою руку и вызвал кадровика. Тот, глядя в сторону, прогундосил, что в общежитии мест нет уже давно, и вы это знаете, квартиру до конца года контора оплачивать не может, и он лично способен разве что пошуршать у несемейных служащих, кто хочет подселить к себе молодца. Директор выругался, позвонил начальнику хлопчатобумажного треста и попросил его пустить меня на два месяца на какой-то двор. Я уже вообразил, как сплю на траве, накрывшись куском картона, но получил листок с адресом и прочитал еще более странное: «Париж номер семьдесят, к Кузовлеву, второй трамвай». Воспользовавшись случаем, кадровик вцепился в директора по поводу взносов, и они ушли, закрыв кабинет и продолжая по дороге спорить.

Остановка трамвая была пустынна. Вскоре показался второй номер из центра, я вволок по ступенькам чемодан и через полчаса сошел у кованого забора и ворот с толстыми, словно раздувшимися столбами. Вокруг темнели пыльные кирпичные склады. Ворота никто не охранял, и я вошел внутрь. Косой переулок вел мимо совершенно нездешних, казавшихся европейскими, домов с узкими высокими окнами, панно из плитки и кирпичным декором. Вокруг разметалась непролазная грязь. Я повлек чемодан к мосту с табличкой «р. Тьмака». Узкая река пахла тиной, а ее берега были обшиты досками. Солнце еще не зашло, день стоял жаркий, и дети прыгали с моста в Тьмаку. Пролетев несколько метров, они уходили с головой под воду, выныривали, совершали несколько гребков, цеплялись за доски и вылезали. За ними приглядывал старик. «Мне нужен Париж, – неловко сказал я ему, поздоровавшись. – Номер семьдесят». Он махнул рукой через площадь за угол высокого корпуса и пообещал, что там начинается улица, которая приведет прямо к Парижу. За углом я увидел дорогу, вдоль которой уходили на километр вперед ряды таких же виденных лишь в книжке по истории архитектуры кирпичных домов, хотя и чуть более угловатых и без панно, а по левой стороне размещались склады. Улица заканчивалась замком с тремя башнями, увенчанными коронами. Все это совсем напоминало бы ту книжку, если бы я не заметил сада. Там зеленели шиповник и жасмин, на аллеях и скамейках шумели компании, а в некоторых кустах лежали люди. Всюду валялись осколки, бутылки, обертки, и среди этого хлама высились пилоны замка, стремились к небу контрфорсы. Это и был Париж.

Мимо промчался самосвал, дал по тормозам и начал сдавать прямо на меня. Я отошел чуть в сторону и увидел распахнутое настежь окно подвала. Водительская дверь открылась, в нее выглянуло курносое лицо и рявкнуло: «Уйди от ямы!» Я попятился. Грузовик придвинулся к дому, поднял кузов и стал ссыпать брикеты торфа прямо в подвал. Я заглянул туда и увидел голого человека, прикрытого какой-то ветошью, – он метался как бешеный и швырял брикеты в зев печи. Водитель высунулся еще раз и предложил подвезти, куда надо. Это было ни к чему, до Парижа оставались сотни метров, но я залез в кабину. Оказалось, тепло от печи шло по трубам снизу до верху дома, имея на каждом этаже выход в общей кухне. Причем не один выход, а десять разных заслонок – каждая хозяйка ставила чугунок в свою печную нишу и доставала его после возвращения с фабрики теплым. Рядом с заслонками общежитцы малевали мелом угрозы тем, кто залезет в чужую нишу. Своих кухонь на Пролетарке не было ни у кого, кроме инженеров и начальников, которые жили как раз в тех первых домах у трамвая. Шофер сообщил, что городок текстильщиков построил миллионер Морозов при царях. Кто такой Кузовлев из моей записки, он тоже знал – это был комендант. А Парижем замок называли за то, что его архитектор выиграл приз на Всемирной выставке в Париже. Здание оказалось такой же казармой, но очень длинной, украшенной навершиями-цветками и витражами на фасаде.

Комендант прочитал записку, выслушал меня и просипел: «Камора твоя будет в глагольчике». – «Где?» – «Сейчас увидишь».

Мы поднялись в казематы – сырые коридоры без окон с дверями, ведущими в общие комнаты. Перед нами выкатился клубок сцепившихся чумазых подростков. Они втянули бы нас в свою драку, но разглядели в полутьме коменданта и закричали: «Хожалый! Хожалый!» Так здесь называли взрослого, которому надлежало утихомиривать детей тех, кто в это время еще не явился со смены. Во всем Париже пахло супом. Наконец мы достигли коридора, шедшего вдоль окон всего здания. Глагольчиками называли его ответвления. Меня подселили в комнату, где размещали командированных. Соседи, льнозаводчики, ждали, пока калининцы оценят их сырье, и репетировали ругань с приемщиками. В коридоре-проспекте едва ли не каждый вечер кто-то играл на гармошке, начинались пляски, и из комнат вываливал сонм женщин, обвитых какими-то тряпками, и присоединялся к танцу при тусклой лампочке на засаленном полу. Меня тошнило даже не от запаха, а от непоправимости и сходства всего этого со сценами на Фосиных иконах. Жильцы отучились делать что-либо отдельно: они вместе ходили есть в столовую, в клуб, и, если кто-то один наказывал детей, тотчас сбегались другие и обступали жертву и мучителя, громко костеря обоих. Так же сообща били воров и тех, кто уклонялся от принятых привычек. Одна переселившаяся семья поставила на свой стол в кухне новогоднюю елку, не придав значения тому, что жильцы водрузили общую елку у печи. Сначала у семьи отступников исподтишка оборвали игрушки, а когда они стали возмущаться и искать обидчика, на кухню вышли вразвалочку мужики и избили родителей. Их дети еще месяц не могли пройти без зуботычины от соседских. Правда, потом они сошлись с обидчиками, и я слышал, как их мать говорила, что они ошиблись и что их правильно встряхнули, поставили на коллективные рельсы.

В Париже я прожил год. Сначала директор мне не доверял и дал бригаду из стариков. Потом я понял, что на доверие ему наплевать – молодой прораб понадобился ему, чтобы встряхнуть пожилых монтажников, так как план не выполнялся, а работать сосредоточенно не умел почти никто. Ни о каких стройках электростанций речь не шла: мы затаскивали баки на колокольни и подключали их к насосам. Водонапорных башен тогда было мало, и новые ставили лишь в больших колхозах. Познакомившись с подчиненными, я быстро все понял про каждого и вычислил интригана Кузьмина, чей племянник сидел в финотделе. Кузьмин записывал себе лишнюю работу и оставался без наказаний, пока я однажды не поймал его за попыткой продать пятнадцать метров шланга. После этого он стал отзывчив и иногда интересовался у племянника о запросе на кадры и планах конторы. Знакомый Космылина, видимо, приврал, потому что на Мстинскую электростанцию никого из гидротехников не отправляли.

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4