«А хороша Ксения, очень хороша!»
Он решился молчать.
Но вот приходит раз мужик Архар, он был в хуторе вроде старосты, и говорит:
– Барин, а барин!
– Что тебе? – отвечал Дон-Кихот.
– А девка-то Аксютка баяла, что ты с нею баловал…
– Ну еще что скажи!
– А почто же ты с другими, кои ходят, ничего не балакаешь?
– А тебе что за дело?
– Такое дело, что она из моего двора, так если она тебе против других больше по обычаю, так чего на нее смотреть-то! мы одну к тебе посылать станем сидеть: пускай она, дурища, тебе угождает.
– Это ты про свою родную дочь так-то?
– Какая она мне дочь!
– Ну так падчерица: все равно, зачем ее дурой называть?
– Она мне и не падчерица.
– Ну племянница, что ли… Это все равно.
– И того совсем не было.
– Кто же она?.. так… чужая… приемыш, что ли? А?.. что?.. приемыш?
Сердце дворянина то замирало, то учащенно билось от необыкновенного предчувствия, а староста Архар отвечал:
– Аксютка-та?.. да она и не приемыш, а так… позабытая… богданка.
– Богданка?
– Да; она не нашенская, сирота будет… безродная.
– Где же ты ее взял?
– Чего взял, сами родители к нам на село привезли… О французовой поре можайские дворянчики всё через наши края бегивали, и тут тоже пара их бегла, да споткнулись оба у нас и померли, а сиротинку бросили.
– Дворянка!.. Так как же ты говоришь, что она безродная! Продолжай! не останавливайся… продолжай!
– Она была тогды махонькая, и глазки у нее болели: рассказать ничего не умела!..
– Ну!
– Мы ее хотели к заседателю, а заседатель от страсти сам бежал. Мужики и говорят: «Нам, Архар Иваныч, ее куда же? такую лядащенькую; а ты, брат, промеж нас набольший, ты староста – ты и бери».
– Ты и взял?
– Да ведь что с лихом поделаешь: не в колодец ее было сунуть, – взял.
– И это она и есть?
– Она самая.
– Можайская дворянка?
– Да так у нее в бумагах писано.
– Кто читал?
– Поп читал, когда ее родителев хоронил.
– Покажи мне сейчас эти бумаги!
Архар отправился к попу, а Рогожин, сверх всякого ожидания, в одну минуту оделся и, войдя шатающимися от слабости ногами в избу Архара, прямо, держась рукою стены, прошел в угол, где сидела за своею прялкой его Дульцинея, и, поддержанный ее рукою, сел возле нее и проговорил:
– Мы будем вместе ждать решения нашей судьбы!
Та ничего не поняла, но Архар принес бумаги, и Рогожин, взглянув в них, зарделся радостью и воскликнул:
– Ксения Матвевна, вы дворянка! Вы дворянка, и пред лицом земли и неба клянусь, что я вас люблю и прошу вас быть моею женой.
Девушка смутилась и, заслонясь рукавом, ничего не отвечала. Дон-Кихот принял это за скромность и обратился к крестьянам:
– С этих пор, – сказал он, – я под всяким страхом запрещаю звать ее Аксюткой. Через день она будет моя жена, а ваша госпожа Аксиния Матвевна.
Мужики почесались и отвечали:
– Ну Аксинья, так и Аксинья.
Глава двадцатая
Рогожин свертел скоропостижную свадьбу и справлял необыкновенный медовый месяц. Женясь по живости своей и благородству восторженной фантазии безо всякого обстоятельного осведомления о характере и других свойствах своей жены, он даже не заметил, что не имел от нее определенного ответа: любит ли она его, или по крайней мере не любит ли кого-нибудь другого? Он прямо женился – исторг закинутую в грубую крестьянскую семью родовую дворянку, реставрировал ее в своем звании и тем исполнил долг совести и потребности пылавшего в нем чувства к красавице. Остальное его не касалось, да и что там еще могло быть остальное? Какие-нибудь совершенные пустяки. Он все это исчерпал менее чем в один свой медовый месяц.
Весна любви Дон-Кихота шла об руку с весною жизни природы, и потому в соломенном дворце было тепло, и светло, и для двух просторно. Когда молодая жена Рогожина утром убирала жилье, он выходил на крыльцо и, сев на порог, читал один из своих фолиантов; затем он сам ставил ей самовар; сам наливал для нее чай и непременно требовал, чтоб она сидела, а он подносил ей налитую чашку на широкой книге, заменявшей ему в этой церемонии поднос. Потом счастливые супруги вместе варили обед и, наконец, выходили вдвоем испить блаженство мечты в садике, где Рогожин среди двух берез и рябины своими руками устроил на низкой лужайке скамью из дощечек. Здесь он садился сам и, усадив рядом с собою жену, обнимал рукою ее стан и начинал ей с восторгом и декламацией говорить о боге, о просвещении и о святой независимости доброй совести и доброй воли.
Он совершенно забывал, что жена его не знает грамоте, что она выросла в крестьянской избе и ей доступен из трех известных ему регистров только самый низший, вседневный.
– Как я увидел тебя и как полюбил, – говорил он, держа одною рукой ее руку, а другою обвивая ее сильный, роскошнейший стан, – ты слушай, как я тебя увидел, в моем сердце сейчас же послышался голос, что я с тобою буду счастлив.
Та, заслышав эти всякий день повторявшиеся признания, тихо зевала и жалась виском к плечу мужа, а он в своем бреде влюбленном шептал: