Зачем иначе он взял именно в проповедники или поставил именно кухонного мужика? Другие искатели правды в лицах простонародного происхождения брали для этого старушек нянюшек, старых дворецких, преданных крепостных камердинеров (один А. П. Милюков все избирал извозчиков), а тут прямо – кухонный мужик, не связанный с семьею Ивана Ильича ни крепостною преданностью, ни благодарностью, а так… просто потому, что он мужик – самый подручный в господском доме «кухонный мужик», который может появляться в господских комнатах.
О Тургеневе говорили, что, прежде чем что-либо задумать и писать, он приглядывался и прислушивался к тому, что говорят и чем сильнее занимаются в обществе. Оттого будто бы, когда появлялось его произведение, где описывался известный тип и характер, в обществе чувствовали, что это что-то знакомое, что об этом именно думали, говорили и художник в своем произведении только осветил и разъяснил то, что мелькало в умах, но представлялось смутно и неясно.
Случайно или нет, но то же самое вышло и с кухонным мужиком. Даже тут вышло нечто более наглядное и поразительное, и это, мне кажется, достойно быть отмеченным.
После кончины поэта графа Алексея Константиновича Толстого (автора «Смерти Грозного») в Петербурге проживала зимою его вдова. Дом графини Толстой был одним из приятнейших и посещался очень интересными людьми. Из литераторов у графини бывали запросто и не запросто виконт Вогюэ, Достоевский, Болеслав Маркевич, Вл. Соловьев и я. Раз был проездом Тургенев. Иногда в этом доме читали, но более беседовали и иногда спорили – небесстрастно и интересно.
Вообще это была очень памятная зима, в которую в петербургском обществе получил особенный интерес и особенное значение «куфельный мужик».
Ф. М. Достоевский тогда был на самой высоте своих успехов, по мере возрастания которых он становился все серьезнее и иногда сидел неприступно и тягостно молчал или «вещал». О нем так выражались, будто он не говорит, а «вещает». И он-то в ту зиму тут, в доме графини Толстой, впервые и провещал нам о «куфельном мужике», о котором до той поры в светских салонах не упоминалось. Потом в так называемом «свете» об этом мужике говорили много, долго, страстно и не переставали поминать его даже до той самой поры, как в печати появился рассказ графа Льва Николаевича о смерти Ивана Ильича. Вообще в свете «кухонный мужик» представлял нам давно знакомое лицо, которое задолго до его пришествия предвещано было Достоевским и только ожидалось, и ожидалось не без страха. Для многих это затрапезное лицо было полно сначала непонятного, но обидного или по крайней мере укоризненного значения, а потом для иных оно стало даже признаком угрожающего характера.
Это так сделал или приуготовил Достоевский.
Происшествие было так. Ф. М. Достоевский зашел раз сумерками к недавно умершей в Париже Юлии Денисовне Засецкой, урожденной Давыдовой, дочери известного партизана Дениса Давыдова. Ф. М. застал хозяйку за выборками каких-то мест из сочинений Джона Буниана и начал дружески укорять ее за протестантизм и наставлять в православии. Юлия Денисовна была заведомая протестантка, и она одна из всех лиц известного великосветского религиозного кружка не скрывала, что она с православием покончила и присоединилась к лютеранству. Это у нас для русских не дозволено и составляет наказуемое преступление, а потому признание в таком поступке требует известного мужества. Достоевский говорил, что он именно «уважает» в этой даме «ее мужество и ее искренность», но самый факт уклонения от православия в чужую веру его огорчал. Он говорил то, что говорят и многие другие, то есть что православие есть вера самая истинная и самая лучшая и что, не исповедуя православия, «нельзя быть русским». Засецкая, разумеется, держалась совсем других мнений и по характеру своему, поразительно напоминавшему горячий характер отца ее, «пылкого Дениса», была как нельзя более русская. В ней были и русские привычки и русский нрав, и притом в ней жило такое живое сострадание к бедствиям чернорабочего народа, что сна готова была помочь каждому и много помогала. Она первая с значительным пожертвованием основала в Петербурге первый удобный ночлежный приют и сама им занималась, перенося бездну неприятностей. Вообще, она была очень доступна всем добрым чувствам и отзывалась живым содействием на всякое человеческое горе. Притом все, что она делала для других, – это делалось ею не по-купечески, а очень деликатно. Словом, она была очень добрая и хорошо воспитанная женщина и даже набожная христианка, но только не православная. И переход из православия в протестантизм она сделала, как Достоевский правильно понимал, потому, что была искренна и не могла сносить в себе никакой фальши. Но через это-то Достоевскому и было особенно жалко, что такая «горячая душа» «ушла от своих и пристала к немцам». И он ей пенял и наставлял, но никак не мог возвратить заблудшую в православие. Споры у них бывали жаркие и ожесточенные, Достоевский из них ни разу не выходил победителем. В его боевом арсенале немножко недоставало оружия. Засецкая превосходно знала библию, и ей были знакомы многие лучшие библейские исследования английских и немецких теологов, Достоевский же знал священное писание далеко не в такой степени, а исследованиями его пренебрегал и в религиозных беседах обнаруживал более страстности, чем сведущности. Поэтому, будучи умен и оригинален, он старался ставить «загвоздочки», а от уяснений и от доказательств он уклонялся: загвоздит загвоздку и умолкнет, а люди потом все думают: что сие есть? Порою все это выходило очень замысловато и забавно. Так-то, по этому способу, он здесь и загвоздил раз «куфельного мужика», с которым с этих пор в свете и возились чуть не десять лет и никак не могли справиться с этой загвоздкой.
Тою зимою, о которой я вспоминаю, в Петербург ожидался Редсток, и Ф. М. Достоевский по этому случаю имел большое попечение о душе Засецкой. Он пробовал в это именно время остановить ее религиозное своенравие и «воцерковить» ее. С этой целью он налегал на нее гораздо потверже и старался беседовать с нею наедине, чтобы при ней не было ее великосветских друзей, от которых (ему казалось) она имела поддержку в своих антипатиях ко всему русскому. Он заходил к ней более ранним вечером, когда еще великосветские люди друг к другу не ездят. Но и тут дело не удавалось: иногда им мешали, да и Засецкая не воцерковлялась и все твердила, что она не понимает, почему русский человек всех лучше, а вера его всех истиннее? Никак не понимала… и Достоевский этого ее недостатка не исправил. Засецкая говорила, будто она имела уже об этом ранее беседы с такими-то и с такими-то авторитетными людьми, но что ни один из них не был в этом случае счастливее Достоевского.
Это сделалось любимою темою Засецкой для отпора Достоевскому. Она думала, что если «со всеми» говорила, то и Достоевский ее воцерковлять не станет, а его это только раздражало, и раз, когда Засецкая при двух дамах сказала, что она не знает: «что именно в России лучше, чем в чужих странах?», то Достоевский ей коротко отвечал: «все лучше». А когда она возразила, что «не видит этого», – он отвечал, что «никто ее не научил видеть иначе».
– Так научите!
Достоевский промолчал, а Засецкая, обратясь к дамам, продолжала:
– Да, в самом деле, я не вижу, к кому здесь даже идти за научением.
А присутствовавшие дамы ее еще поддержали. Тогда раздраженный Достоевский в гневе воскликнул:
– Не видите, к кому идти за научением! Хорошо! Ступайте же к вашему куфельному мужику – он вас научит!
(Вероятно, желая подражать произношению прислуги, Достоевский именно выговорил «куфельному», а не кухонному.)
Дамы не выдержали, и одна из них, сестра Засецкой, графиня В<исконти>, неудержимо расхохоталась…
– Comment![1 - Как! (франц.)] Я должна идти к моему кухонному мужику! Вы бог знает какой вздор говорите!
Достоевский обиделся и. заговорил еще раздраженнее:
– Да, идите, все, все идите к вашему куфельному мужику!
И, встав с места, он еще по одному разу повторил это каждой из трех дам в особину:
– И вы идите к вашему куфельному мужику, и вы…
Но когда это дошло до живой, веселой и чрезвычайно смешливой гр. В<исконти>, то эта еще неудержимее расхохоталась, замахала на Достоевского руками и убежала к племянницам.
Одна Засецкая проводила мрачного Ф. М – ча в переднюю, и зато он, прощаясь с нею, здесь опять сказал ей:
– Идите теперь не к ним, а к вашему куфельному мужику!
Та старалась сгладить впечатление и тихо отвечала:
– Но чему же он меня в самом деле научит?
– Всему!
– Как всему?
– Всему, всему, всему… и тому, чему учит Редсток, и тому, чему учит Мэккэнзи Уоллес и Деруа Болье, и еще гораздо больше, чем этому.
Хозяйка возвратилась в свой кабинет и рассказала дамам свое прощание с Достоевским, и те еще более смеялись над данною им командировкою «идти к куфельному мужику», который «научит всему».
При недостатке легких тем для разговоров «куфельный мужик» с этого же вечера пошел в ход и в этот же вечер вихрем пролетел по нескольким гостиным, а в одну из них был принесен самим Ф<едором> М<ихайловичем>.
В этот же вечер одна из дам, бывших час тому назад у Засецкой, появилась в гостиной графини Толстой и рассказала, что Достоевский на них «накричал» и «гнал их к куфельному мужику».
– Как к куфельному мужику? К какому куфельному мужику?
– К настоящему, обыкновенному кухонному мужику, у кого какой есть на кухне.
– Зачем?
– Он нас будет учить.
– Чему?
– Всему,
– Как всему?!
– Всему, – так говорит Достоевский, – куфельный мужик вас научит всему!
– И истории?
– Не знаю.
– И географии?
– Не знаю… «Всему».[2 - В «Историческом вестнике» теперь печатаются воспоминания Соллогуба, который рассказывает, что Ф. М. Достоевский в начале своей писательской карьеры был очень застенчив. В последние годы жизни его он в этом отношении сильно изменился: застенчивость его оставила – особенно после поездки в Москву на пушкинский праздник. Ф. М. не стеснялся входить в великосветские дома и держал себя там не столько применяясь к тамошним обычаям, сколько следуя обычаям своего собственного нрава. Задумчивую серьезность его не все умели отличать от дерзости, с которою, впрочем, она иногда очень близко соприкасалась. (Прим. автора.)]
В числе посторонних тут были г. Вогюэ и Болеслав Маркевич, а в числе дам – супруга генерал-адъютанта К<ушеле>ва и ее племянница, молодая девушка, г-жа У<шако>ва,
Большинство этих лиц теперь, благодаря бога, здравствует, так же как и сама хозяйка дома, гр. Толстая, а потому читатель может верить, что я буду передавать только правду, для которой живы свидетели.
И вдруг такое течение обстоятельств: час спустя сюда же входит Достоевский. Он был мрачен и нарочито угрюм, и даже скупо награждал вниманием всегда заискивавшего перед ним Маркевича. В общие разговоры, какие тут шли, он долго не вмешивался. Беседу более всех оживляла упомянутая выше дама г-жа К<ушеле>ва, состоящая в фамильном родстве с супругою г-на Вогюэ (русскою, урожденною Анненковою). Говорили о каких-то своих и чужих порядках, причем г-жа К<ушеле>ва, делая сравнения русской и европейской жизни, обмолвилась в том же роде, в каком говорила Засецкая, а именно, что она решительно не понимает, чем русский человек лучше всякого другого и почему для него все нужно иное?
Достоевский в нее воззрился, раскрыл уста и произнес:
– Если не знаете, то подите к вашему куфельному мужику, и он вас научит.