На вид ему было не больше сорока.
– Надо полагать, ваше высокоблагородие, в Сибири недавно?
– Отчего ты так думаешь?
– Да нашим братом антиресуетесь. Поживите, присмотритесь; тут нас много.
– По дороге буду встречать?
– Никак нет-с. Наши тут все сторонами пробираются, маршлут свой имеют. До самой Бирюсы, то есть до иркутской границы, по большой дороге не ходим. Ну, а там если б ехали весною, то как бараны идут. Теперь, к осени, становится меньше, а все будут попадаться. Только теперь настоящих старых бродяг мало; в тех местах по осени идут больше перваки. Настоящие мастера проходят раннею весною.
– Ты же из каких?
– Да я что, всего по второму. А есть молодцы: кругом шестнадцать, или кругом Иван Иваныч, значит весь в клеймах. По десятому и больше. Раза по два на приковку к тачке осужден.
Скляров видимо одушевился.
– Ну, а встретишься с этаким, ничего?
– Я, ваше высокоблагородие, докладывал – бараны, бараны и есть. Мухи не обидят, не то что человека. Христа ради попросят: дали – спаси господь; нет – на здоровье.
– Ну, кое-когда и забижают, – заметил хозяин.
– С голоду разве, да и то не всегда. А что вот этим калужским, что под Омутинским живут, об тех толковать нечего. Когда-нибудь припомнят.
Мне объяснили, что живущие в Омутинской волости новоселы-калужане очень часто ловят бродяг и представляют по начальству. Скляров был задержан ими же.
– Послушай, Скляров, ты человек бывалый, скажи, где лучше: в арестантских ротах или на заводах?
– Это, ваше высокоблагородие, как кому. Для человека слободного, например для мужика, для мещанина, для приказного звания, для господ, в заводах много лучше, сравнения нет, а вот для человека казарменного, как наш брат, – беда просто…
– Отчего же это?
– Да как же, с малолетства тебя одевали, кормили, вот привычки и нет, как с собою обойтись. В заводах дадут тебе паек, жалованье, – распоряжайся, как знаешь. А наш брат, известно, жалованье – в кабак, с пайком тоже обойтись не умеет: привык к готовому. А в арестантской роте я сыт, обут, одет; сидеть под замком привык сызмала, а работа не бог знает какая. Общество большое, все свои. А вот слободным, так тем в арестантских ротах шибко круто приходится, особенно которые с Капказа, а на заводах – ничего, скоро обживаются.
Расспросы и наблюдения, сделанные мною после, привели к убеждению, что эти слова Склярова положительно верны.
Лошади были уже давно готовы, и нужно было ехать.
– Счастливо оставаться, ваше высокоблагородие! – крикнул по-солдатски Скляров.
Я ему подал целковый, он не взял.
– Много даете, ваше вскабродие: вам дорога дальняя, – пожалуйте гривенник, больше не нужно».
Вот и вся сцена, но какая глубокая, потрясающая и характерная сцена. Этот Скляров стоит перед вами как живой, и стоит не оболганный и облаянный, а 1а Глеб Успенский, а очищенный и омытый своею безропотною скорбию, которую передает с такою сердечною простотою г. Турбин.
Теперь образец сцен другого рода.
Автору начинают встречаться ссыльные поляки, из которых ни один не хочет сознаться, за что он сослан, и все объявляют себя политичными. Настоящие политические поляки их терпеть не могут и чуждаются, но тем не менее те все-таки отыгрывают свои политические роли. Лиц этого сорта очень много; но мы возьмем одно наиболее приятное исключение, – это поляк Z…, сосланный за продажу своей лошади, – единственный ссыльный поляк, не объявляющий себя политическим.
Вот что рассказывает о нем г. Турбин:
«На почтовой станции ко мне явился человек, показавшийся по наружности отставным солдатом, но прежде чем я успел предложить ему вопрос: где он служил? – я услыхал от него такую рекомендацию: «Z…, byty czlachcic z Wielienskiego, pozbawiony wszelkich praw» (то есть бывший виленский шляхтич, лишенный всех прав).
На мой вопрос: за что же он посбавлен прав? – я ожидал ответа – за что-нибудь в политическом роде, но услышал: «Za sprzedaz wlasnego konia».[1 - За продажу собственной лошади (польск.)] За этим последовал длинный и, как видно, много раз повторенный рассказ, что Z… продавал собственную лошадь, в которую вклепался «пся вяра жид», и продавца судили и осудили как вора. В рассказе часто упоминались пани матка и пан брат, последний не иначе, как с прибавлением «бестия». Не последнее место занимал также пан исправник, с прибавлением «галган» и «лайдак». О пане городничем тоже было сказано, что когда Z… с лошадью был приведен в полицию и ему там сделали импертиненцию (дерзость), то он «сдубельтовал», то есть отвечал тем же, с удвоением. Z… был единственный встреченный мною в Сибири поляк (а я их встречал много) без примеси политики. Не знаю, насколько справедлив рассказ шляхтича, но в литовских местечках не раз мне случалось видеть, как у бедняков крестьян и мелких шляхтичей отбирали их собственный скот по жидовским претензиям. А тут еще присоединилось ответное дубельтованье сделанной импертиненции.
Подъезжая к селу Осмутинскому, со мною встретилось десятка два подвод, возвращавшихся порожняками. Лица, одежда и самая упряжь показались знакомыми. Громко сказанные слова: ен (он) и яны (они) сразу объяснили мне, что это за люди и почему показались знакомыми.
– Здравствуйте, братцы! Вы курские?
– А курскаи, усе (все) как есть курскаи. А твоя милость откелича? С наших сторон, что ли-ча? – посыпались вопросы.
– Нет, братцы, я орловской, только долго жил в Курске.
– Орловской, ето значит сусед, усе едино. – Ребята, снявши шапки, побросали телеги и обступили повозку. Молодые парни, по курскому обычаю, молча разинули рты (признак особого внимания). Душою я невольно перенесся на родину.
– Давно вы переселились?
– Дамно. Годов тридцать есть; ети усе понародились здесева; я мальчонкой пришел, – отозвался мужик постарше. – Стариков много примерло, а кое-какие ешшо есть.
– Где же вы живете?
– А тут поблизости, версты четыре.
– И где четыре! ня буде четырех, – три.
– Я табе говорю, четыре.
– А я табе говорю, три. Спор поднялся».
Полковник Турбин заинтересовался земляками и велел свернуть в их деревню, которую они назвали «Плетнево», потому что выселены из села этого наименования в Курской губернии. Описав весьма живо, кратко и картинно свой въезд в село и изменение в костюме курян в Сибири, автор так описывает их тоску по родине.
«Поместившись в большой и довольно чистой горнице, я стал расспрашивать о житье-бытье, и мне рассказали вот что:
– Таперича ничего, как будто попривыкли, а попервоначалу – беда. Пуще всего бабы голосом голосили. У нас они, сам знаешь, привыкши два раза в год к Владычице, Знаменью Коренской божьей матери ходить, а здесь етаго заведения нетути – ну и тосковали. Другое, опять наша сторона садовая, а здесева нет табе ни яблочка, нет табе ни дульки, – етим скучали. Веришь ли, отселева баб пять, должно быть, у Коренную, к девятой пятнице ходили. Что ж, бог привел, поворотились. Пробовали мы и яблони садить, семечками, стало быть; взойдеть, растеть, а там пропадеть. Что будешь делать. Климант такой, что ли-ча? А вот насчет хлебушка – ничего, земля уродимая. Пашаница растеть, рожь, только настоящей аржи тут самая малость, больше ярица. Скус тот же, а силы нет. Насчет скотинки тоже слободно, а чтоб лошадей крат, как по нашим местам, здесева че слыхать.
– А каковы соседи?
– Всякие есть: и худые и добрые… Насчет сибирских, мы их чалдонами дразним, больше чаями занимаются, а работать не охочи. Иные живут справно, а есть и нищета. А то вот недалеко новоселы калуцкие: к пахоте непривычны, народ лесной, то бедуют, то есть так бедуют, что боже мой!..
Подали самовар, и, нечего греха таить, кажется, не чищенный со дня покупки.
– Э, да вы чай пьете?
– Нет, мы к нему непривычны; молодые стали баловаться. Его мы больше про чалдонов держим: яны без етаго не могут.
– А чалдоны у вас часто бывают?