– Потому что для них выгоднее быть мне не преданными, таковы здесь Ропшин и Кюлевейн.
– Что это за птицы? – спросил Горданов, поправив назад рукава: это была его привычка, когда он терял спокойствие.
От Бодростиной не укрылось это движение.
– Ропшин… это белокурый чухонец, юноша доброго сердца и небольшой головы, он служит у моего мужа секретарем и находится у всех благотворительных дам в амишках.
– И у тебя?
– Быть может; а Кюлевейн, это… кавалерист, родной племянник моего мужа, – оратор, агроном и мот, приехавший сюда подсиживать дядюшкину кончину; и вот тебе мое положение: или я все могу потерять так, или я все могу потерять иначе.
– Это в том случае, если твой муж заживется, – проговорил Горданов, рассматривая внимательно пробку.
Бодростина отвечала ему пристальным взглядом и молчанием.
– Да, – решил он через минуту, – ты должна получить все… все, что должно по закону, и все, что можно в обход закону. Тут надо действовать.
– Ты сюда и призван совсем не для того, чтобы спать или развивать в висленевской Гефсимании твои примирительные теории.
Горданов удивился.
– Ты почему это знаешь, что я там был? – спросил он.
– Господи! какое удивленье!
– Тебя там тоже ждали, но я, конечно, знал, что ты не будешь.
– Еще бы! Ты лучше расскажи-ка мне теперь, на чем ты сам здесь думал зацепиться? Я что-то слышала; ты мужикам землю, что ли, какую-то подарил?
– Какое там «какую-то»? Я просто подарил им весь надел.
– Плохо.
– Плохо, да не очень: я за это был на виду, обо мне говорили, писали, я имел место…
– Имел и средства?
– Да, имел.
– И все потерял.
– Что ж повторять напрасно.
– И в Петербурге тебе было пришпилили хвостик на гвоздик?
Горданов покраснел и, заставив себя улыбнуться через силу, отвечал:
– Почему это тебе все известно?
– Ах, Боже мой, какая непоследовательность! час тому назад ты сомневался в том, что ты мне чужой, а теперь уж удивляешься, что ты мне дорог и что я тобой интересуюсь!
– Интересуешься как обер-полицеймейстер.
– Почему же не как любимая женщина… по старой привычке?
Она окинула его двусмысленным взглядом и произнесла другим тоном:
– Вы, Павел Николаевич, просто странны.
Горданов рассмеялся, встал и, заложив большие пальцы обеих рук в жилетные карманы, прошел два раза по комнате.
Бодростина, не трогаясь с места, продолжала расспрос.
– Ты что же, верно, хотел поразменяться с мужиками?
– Да, взять себе берег…
– И построить завод?
– Да.
– На что же строить, на какие средства?.. Ах да: Лариса заложит для брата дом?
– Я никогда об этом не думал, – отвечал Горданов.
Бодростина ударила его шутя пальцем по губам и продолжала:
– Это все что-то старо: застроить, недостроить, застраховать, заложить, сжечь и взять страховые… Я не люблю таких стереотипных ходов.
– Покажи другие, мы поучимся.
– Да, надо поучиться. Ты начал хорошо: квартира эта у тебя для приезжего хороша, – одобрила она, оглянув комнату.
– Лучшей не было.
– Ну да; я знаю. Это по-здешнему считается хорошо. Экипаж, лошадей, прислугу… все это чтоб было… Необходимо, чтобы твое положение било на эффект, понимаешь ты: это мне нужно! План мой таков, что… общего плана нет. В общем плане только одно: что мы оба с тобой хотим быть богаты. Не правда ли?
– Молчу, – отвечал, улыбаясь, Горданов.
– Молчишь, но очень дурное думаешь. – Она прищурила глаза, и после минутной паузы положила свои руки на плечи Горданову и прошептала, – ты очень ошибся, я вовсе не хочу никого посыпать персидским порошком.
– Чего же ты хочешь?
– Прежде всего здесь стар и млад должны быть уверены, что ты богач и делец, что твоя деревнишка… это так, одна кроха с твоей трапезы.
– Твоими устами пить бы мед.
– Потом… потом мне нужно полное с твоей стороны невнимание.