– А ты спроси лучше, давно ли я что-нибудь ел.
– Ну-у!
– Четвертого дня вечером калач в Севске съел.
– В Севске?
Овцебык утвердительно махнул рукой.
– А ты чего был в Севске?
– Проходом шел.
– Да где же это тебя носило?
Овцебык остановил вилку, которою таскал в рот огромные куски зраз, опять пристально посмотрел на Челновского и, не отвечая на его вопрос, сказал:
– Аль ты нынче табак нюхал?
– Как табак нюхал?
Челновский и я расхохотались странному вопросу.
– Так.
– Да говори, милый зверь!
– Что язык-то у тебя свербит нынче.
– Да как же не спросить? Ведь целый месяц пропадал.
– Пропадал? – повторил Овцебык. – Я, брат, не пропаду, а пропаду, так не задаром.
– Проповедничество нас заело! – отозвался ко мне Челновский. – «Охота смертная, а участь горькая!» На торжищах и стогнах проповедовать в наш просвещенный век не дозволяется; в попы мы не можем идти, чтобы не прикоснуться жене, аки сосуду змеину, а в монахи идти тоже что-то мешает. Но уж что именно такое тут мешает – про то не знаю.
– И хорошо, что не знаешь.
– Отчего же хорошо? Чем больше знать, тем лучше.
– Поди сам в монахи, так и узнаешь.
– А ты не хочешь послужить человечеству своим опытом?
– Чужой опыт, брат, – пустое дело, – сказал оригинал, встав из-за стола и обтирая себе салфеткой целое лицо, покрывшееся потом от усердствования за обедом. Положив салфетку, он отправился в переднюю и достал там из своего пальто маленькую глиняную трубочку с черным обгрызанным чубучком и ситцевый кисетик; набил трубку, кисет положил в карман штанов и направился снова к передней.
– Кури здесь, – сказал ему Челновский.
– Расчихаетесь неравно. Головы заболят.
Овцебык стоял и улыбался. Я никогда не встречал человека, который бы так улыбался, как Богословский. Лицо его оставалось совершенно спокойным; ни одна черта не двигалась, и в глазах оставалось глубокое, грустное выражение, а между тем вы видели, что эти глаза смеются, и смеются самым добрым смехом, каким русский человек иногда потешается над самим собою и над своею недолею.
– Новый Диоген! – сказал Челновский вслед вышедшему Овцебыку, – все людей евангельских ищет.
Мы закурили сигары и, улегшись на своих кроватях, толковали о различных человеческих странностях, приходивших нам в голову по поводу странностей Василия Петровича. Через четверть часа вошел и Василий Петрович. Он поставил свою трубочку на пол у печки, сел в ногах у Челновского и, почесав правою рукою левое плечо, сказал вполголоса:
– Кондиций искал.
– Когда? – спросил его Челновский.
– Да вот теперь.
– У кого ж ты искал?
– По дороге.
Челновский опять засмеялся; но Овцебык не обращал на это никакого внимания.
– Ну, и что ж Бог дал? – спросил его Челновский.
– Нет ни шиша.
– Да шутина ты этакой! Кто же ищет кондиций по дороге?
– Я заходил в помещичьи дома, там спрашивал, – серьезно продолжал Овцебык.
– Ну и что же?
– Не берут.
– Да, разумеется, и не возьмут.
Овцебык посмотрел на Челновского своим пристальным взглядом и тем же ровным тоном спросил:
– Почему же это и не возьмут?
– Потому, что с ветру пришлого человека, без рекомендации, не берут в дом.
– Я аттестат показывал.
– А в нем написано: «поведения довольно изрядного»?
– Ну так что ж? Я, брат, скажу тебе, что это все не оттого, а оттого что…
– Ты – Овцебык, – подсказал Челновский.
– Да, Овцебык, пожалуй.
– Что ж ты теперь думаешь делать?