– Недалече, да уморилась. Тяжко больно ходить-то стало.
– Ты гляди, бабочка, не тяжела ли сама-то стала? – спросила Домна, пристально глядя на Настю.
– И, Бог с тобой! Что только вздумаешь! – проговорила, покраснев, Настя.
– Что вздумаю! Это, девушка, неш долго?
– Бог с ними.
– Дети-то?
– Да.
– Ну, ведь там хочешь не хочешь, а уж на то ты баба теперь.
– Помилуй Господи!
– Аль рожать боишься?
– Что рожать! Люди рожают, да живы. А хоть бы умереть, так в ту ж бы пору.
– Так что ж: с деткой-то лучше, веселей-ча.
Настя молчала и смотрела в огонь печи.
– Чего ты не раздеваешься? Жарко в свите-то, да еще подпоясамшись.
– Сичас, – ответила Настя, а сама, не трогаясь с места, все продолжала смотреть в огонь.
– Нет, ты, касатка, этого не говори. Это грех перед Богом даже. Дети – Божье благословение. Дети есть – значить Божье благословение над тобой есть, – рассказывала Домна, передвигая в печи горшки. – Опять муж, – продолжала она. – Теперь как муж ни люби жену, а как родит она ему детку, так вдвое та любовь у него к жене вырастает. Вот хоть бы тот же Савелий: ведь уж какую нужду терпят, а как родится у него дитя, уж он и радости своей не сложит. То любит бабу, а то так и припадает к ней, так за нею и гибнет.
– Любит, – тихо промолвила Настя.
– Известно, любит. Ну и она его жалеет; нечего сказать, добрая баба.
– И она любит, – опять проговорила Настя.
– Ну иной и не то чтобы уж очень друг с дружкой любилися, а как пойдут ребятки, так тоже как сживутся: любо-два. Эх! не всем, бабочка, все любовь-то эта приназначена.
– С чего же не всем?
– Да ишь вот не всем.
– Это все люди делают.
– Известно, люди, либо опять, так сказать, нужда то же делает.
– Нет, все люди.
Обе невестки замолчали.
– Вот только что у тебя муж-то не такой, как у добрых людей, – продолжала Домна.
Настя покраснела, как будто ее поймали на каком-нибудь преступлении или отгадали ее сокровенную мысль.
– И чудно как это, – продолжала Домна.
– О-ох! – болезненно произнесла Настя.
– Что тебе?
– Ничего.
– Чудно это, я говорю, как если любишь мужа-то, да зайдешь в тяжесть и трепыхнется в тебе ребенок. Боже ты мой, Господи! Такою тут мертвой любовью-то схватит к мужу: умерла б, кажется, за него; что не знать бы, кажется, что сделала. Право.
А Настя ни словечка не отвечает; брови сдвинула и все смотрела, смотрела в огонь, да как крикнет не своим голосом:
– Ой! ой!
– Что ты? что ты, Настя? – бросилась к ней Домна.
– Ой! сосет, сосет меня!
– Кто сосет? где?
– За сердце, за сердце. Ой! ой!
– Что ты, Бог с тобой! Испей водицы.
– Нет, сосет! сосет! Пусти, пусти меня. Ай! ай! отгони, отгони!
– Да кого отогнать? – спросила перепуганная Домна.
– Змей, змей огненный, ай! ай! За сердце… за сердце меня взял… ох! – тихо докончила Настя и покатилась на лавку.
У нее началась жестокая истерика. Она хохотала, плакала, смеялась, рвала на себе волосы и, упав с лавки, каталась по полу.
IX
Часто с Настею стали повторяться с этого раза такие припадки. Толковали сначала, что «это брюхом», что она беременна; позвали бабку, бабка сказала, что неправда, не беременна Настя. Стали все в один голос говорить, что Настя испорчена, что в ней бес сидит. Привезли из Аплечеева отставного солдата-знахаря. Тот приехал, расспросил обо всем домашних и в особенности Домну, посмотрел Насте в лицо; посмотрел на воду и объявил, что Настя действительно испорчена.
– И испорчена она, судари вы мои, – сказал знахарь, – злою рукою и большим знахарем, так что помочь этому делу мудрено: потому как напущен на нее бес, называемый рабин-батька. Есть это что самый наизлющий бес, и выгнать его больно мудрено.
Прокудин, к чести его сказать, заботился о невестке и усердно просил знахаря, обещая ему дать, что он ни потребует; а Петровна в ногах у него валялась.
Поломался знахарь, взял десять рублей на лекарства и сказал, что попробует.
Стал он над Настей что вечер шептать, да руками махать, да слова непонятные выкрикивать; а ей стало все хуже да хуже. То в неделю раз, два бывали припадки, а то стали случаться в сутки по два раза. На семью даже оторопь нашла, и стали все Насти чуждаться.