В 1751 году (при Селиверсте Гловатском) проживавший в городе Томске коллежский асессор Костюрин убил принадлежавшую ему крепостную девку, а потом велел ее одеть и «положить под святые» и позвать священника, чтобы отправить по ней панихиду. Пришел священник «градо-богоявленской церкви с причетом», и когда стали петь панихиду, то «причет усмотрел на покойнице боевые янаки и тотчас же, по выходе из дома Костюрина, подал о том ведение в воеводскую канцелярию». Воеводская канцелярия сразу же, «немедленно» послала своих полицейских, или, по-тогдашнему, «детей боярских», чтобы те освидетельствовали тело усопшей, и по этому осмотру оказалось, что «причет» не ошибся: «на теле умершей были найдены боевые знаки, которые и были признаны смертельными».
Воеводская канцелярия тотчас же начала следствие, но «по силе указа митрополита Арсения, от 22 июля 1742 года», не сочла себя вправе отобрать формальное показание от «причета». Надо было испросить на это разрешение у «закащика» (благочинного), а «закащик был в отлучке по своему заказу и скорого возвращения оного нечаятельно». Томская воеводская канцелярия, 28 ноября 1751 года, донесла о своем затруднении в губернскую канцелярию, а та, 8 апреля 1752 года (через пять месяцев после убийства), «заглушала» это донесение, а 19 августа (через девять месяцев) сообщила тобольской духовной консистории, которая «светским командиром» людей своей команды спрашивать не дала, а ровно через год после убийства, в ноябре 1752 года, послала в Томск указ своему «закащику», и этим указом[44 - Указ тоб<ольской> д<уховной> конс<истории> 22-го ноября 1752 г. (Прим. Лескова.)] «с резолюции митрополита Селиверста» предписано закащику «самому отобрать нужные по этому делу показания от причта градо-богоявленской церкви и доставить оные не в томскую воеводскую канцелярию», которая ожидала этих сведений, а «на архипастырское благоусмотрение его преосвященства».
При таких проволочках все следы совершенного убийства, разумеется, исчезли, и дело «предано воле Божией»; а в новом указе митрополита Селиверста (от 22 ноября 1752 г.) сибирское духовенство получило еще «наикрепчайшее подкрепление неподчиненности своей, узаконенное митрополитам Арсением в указе 22 июля 1742 года». Сибирское духовенство «подкреплялось» и заняло такую позицию, что общее правосудие для него ничего не значило.
Так и продолжалось до 1762 года, когда Екатерина II назначила в Сибирь губернатором бригадира Чичерина, которого одни с любовью величали «батюшкой», а другие с ужасом называли «бешеным конем».
Тут пошло другое.
XIX
Денис Иванович Чичерин был человек не злой и даже, может быть, добрый, но гордый, заносчивый и пылкий: спорить с ним было не легко, да и дух правительства в это время переменился и не давал более преферанса «духовным командирам над светскими».[45 - Денис Ив. Чичерин, капитан сем<еновского> полка; при восшествии им<ператора> Петра III «отставлен премьер-майором, но не долго находился в бездействии: имп<ератрица> Екатерина II, переименовав его в бригадиры, определила губернатором в Сибирь. Пользовался особенным доверием монархини» (Слов<арь> достоп<очтенных> люд<ей> р<азных> з<ваний>, т. V) (Прим. Лескова.)] Чичерин мог остановить дерзость и находил в этом свое удовольствие: он приехал в Тобольск «с превеликою пышностию», и застал здесь на митрополичьей кафедре Павла Конюскевича.[46 - Павел Конюскевич был митрополитом в Тобольске с 1758 по 1768 г. Вместе с Чичериным служил в Тобольске шесть лет (с 1762 по 1768). (Прим. Лескова.)]
О Чичерине в Сибири, разумеется, знали и чиновные люди, ожидали его «с притрепетом» и говорили, что он «ужасно себя покажет», но духовные «небрегли, уповая на законы Арсениевы». Знатоки жизни обращали внимание на то, что Чичерин перед этим был в немилости и «долго находился в бездействии», а между тем очень любил Властвовать, и потому, как бы взалкав, теперь «скоро себя вознаградит за все терпение». При этом уверяли, будто он получил от монархини безмерные полномочия и «волен на всех в жизни и смерти». Рассказывали также чудеса о его великом богатстве и царственной щедрости: «кто ему угодит, он того в дворяне произведет и золотом засыплет». А Денис Иванович знал, что ему предшествует такая выгодная молва, и сделал так, что превзошел все слухи, предшествовавшие его прибытию в Тобольск. Он поразил Сибирь своим вступлением в ее пределы. Одной прислуги с ним приехало полтораста человек, – в числе которых были гайдуки, скороходы, конюхи и повара. Сам он въехал в богатейшей карете, за которою следовал «штат», состоявший из лиц военных и гражданских, и, вступив в дом, никого из духовных особ к себе не позвал и сам к митрополиту не поехал и даже объявил, что «не желает иметь с ним знакомства». С первого же дня своего приезда Чичерин стал приглашать к своему столу «ежедневно не менее как по тридцати сторонних особ из разных сословии, а в нарочитые дни и более», но ни разу не позвал митрополита или кого-нибудь из духовенства. В обхождении со всеми он тоже был прост и обо всех участливо узнавал, кому как живется, но об одном митрополите ничего не хотел знать. Митрополит Павел почувствовал обиду от этого пренебрежения, но еще не сробел и надеялся дать Чичерину урок и заставить его понять, что духовное величие выше плотского: митрополит скрыл обиду на сердце своем, терпел до «торжественного именитого дня Александра Невского» и в тот день собрался служить с великою пышностью, чтобы напомянуть людям и о своем величии. Говорили, будто бы он намеревался даже чем-то «уловить Чичерина в несоблюдении» и хотел произнесть ему обличение; но все эти намерения митрополита остались невыполненными, а Чичерин страшно восторжествовал. Дело было в том, что это рассчитанное столкновение произошло в орденский день того самого ордена, которого Чичерин был кавалером и «имел его одеяние». А потому едва митрополит начал свое торжественное служение, незаметно чем превосходящее обыкновенное архиерейское служение, как на площади Тобольска открылось никогда еще здесь не виданное и поразительное зрелище: это было шествие, которое совершал сам Денис Иванович Чичерин, «облеченный в орденскую мантию» (которую простой народ называл «мантилией»). Он шествовал в собор в сем величественном и никем до сей поры не виданном одеянии, сопутствуемый военными и гражданскими чиновниками в расшитых мундирах, а за ними все множество людей, которые успели собраться и следовали за великолепным выходом Чичерина. В городе все побежали смотреть на губернатора, и смятение, сделавшееся по этому случаю, проникло даже в храм, где служил архиерей, и здесь, как заслышали, что по улице идет губернатор «в мантилье», все выскочили из церкви и гурьбою повалили встречать и сопровождать Чичерина в мантии… Митрополит остался в храме с одними своими сослужащими, да и из тех нашлись легкомысленники, которые бросились к окнам и все позабыли, смотря на Чичерина, который казался им «совсем как карточный король». Зрелище это имело какое-то ошеломляющее влияние на тобольцев. Говорят, что когда «Чичерин в мантилии» и со свитою из военных и гражданских чинов прошел уже весь путь от своего дома до собора и поднимался на всходы храма, то растерявшиеся звонари, не зная, как им поступать, подняли трезвон, а народ вопрошал: «неужели еще Соломон более сего был в славе своей»? И в храме люди будто уже «ни пения, ни молитв не слыхали, а единственно только великолепию вельможи дивились». По окончании же службы, когда Чичерин обратился к выходу, «не удостоив говорить со владыкою», то все люди опять и устремились за своим пестрым «карточным королем» и не ожидали владыческого благословения. Так всех пленило и увлекало показанное Чичериным великолепие, перед которым благочестие города Тобольска не устояло, и люди обнаружили всю свою суетность!
«Народ рукоплеща» проводил батюшку Дионисия Ивановича до его губернаторского дома или «дворца», и по пути многие «ловя лобызали его руки, кои он простирал им из мантии».[47 - Об этой «мантии», или «мантилии», в которой Чичерин сделал «орденское шествие», рассчитанное на то, чтобы импонировать тобольскому митрополиту Павлу Конюскевичу, упомянуто у Бантыша-Каменского, но указание, кажется, не обстоятельно и сбивчиво. Чичерин приехал в Сибирь в 1762 г., а в 1765 получил орден св. Анны, тогда еще голштинский; орден же Александра Невского дан ему в 1785. Митрополит же Павел «спасовал» перед Чичериным и «уволился в Киев по обещанию в 1768 году». Следовательно, демонстративное «шествие», в виде короля, Чичерин мог произвесть не ранее 1765 года и, вероятно, был при том в «орденской одеянии» или в мантии св. Анны, а не Александра Невского, красная бархатная мантия которого на белом подбое установлена только в 1797 г. имп<ератором> Павлом, при «улучшении одеяния» этого ордена. Чичерин тогда уже не жил (†1785). (Прим. Лескова.)] Потом же Чичерин «давал обед при громе музыки, орудий и неумолкаемой ружейной стрельбе».
Митрополит Павел увидал, что ему с таким противником не справиться: он более на Чичерина и не пошел, а стал говорить о своем желании ехать в Киев на богомолье. Губернатор же забирал ретиво, и управление его многим нравилось; это было управление во вкусе Гарун-Аль-Рашида: Чичерин вставал с постели в четыре часа утра и допускал к себе всех просителей без доклада, и решал сам дела всякого рода без исключения. Такое судбище у нас до сих пор имеет своих приверженцев. Чичерин выслушивал жалобщика и сейчас же посылал за ответчиком, а иногда и прямо сразу определял: кто прав, а кто виноват, и «правым оказывал скорее удовлетворение, а ябедников наказывал в то же время». Наказания он часто производил «отечески», т. е. собственноручно, или через «ближайшую особу». Это тоже нравилось; говорили: «отца родного не надо как Дионис Иваныч: поучит, а несчастным не сделает». «Так поступал он и с подчиненными своими, впадавшими в проступки; но за гневом немедленно следовали милости, а если то было напрасно, то и извинения». «Вспыльчивость и горячность его не долго продолжались», и когда гнев с него сходил, он «старался оказывать каждому услуги» и слыл за человека «доброго сердца». «В занятиях был неутомим» и легко переходил от одного дела к другому. Он не только был высший правитель «обширнейшего края», но не пренебрегал и низшими обязанностями полициймейстера: вставал ночами, брал с собою гусаров и вдруг наезжал в такие места, где могли быть темные сборища и беспорядки, и сейчас же сам восстановлял здесь порядки… Даже самое увеселение собранных им к себе гостей не удаляло Чичерина от страсти к быстрой расправе. «Если до него доходили какие-либо происшествия во время съездов (т. е. при гостях), то он без малейшей перемены в лице переходил из гостиных покоев в канцелярию, допрашивал здесь прикосновенных и виновных наказывал, а потом возвращался к дамам с приятностью, не объявляя никому о том, чту делал». Только особенно близкие персоны знали, чту значит такое удаление. Получив во время бала известие о том, что у него показались пугачевские шайки, Чичерин вышел из залы, оставив гостей веселиться, а когда надлежало гостям разъезжаться, он роздал повеселевшим чиновникам запечатанные конверты и отдал приказ выступить двум ротам, «с тем, чтобы врученные бумаги были вскрыты не позже, как по прибытии их в назначенные места». От этого в Тобольске получился большой эффект; но там, куда выступившие пришли, их встретили неудачи, зависевшие от того, что скорое распоряжение, последовавшее под звуки бальной музыки, оказалось очень неудобным при встречах с разбойниками. Впрочем, к удовольствию Чичерина, посланные им «экспромту» войска хотя и пострадали и самых важных людей упустили, но все-таки изловили несколько «бунтовщиков, вспомоществовавших Пугачеву», и Чичерин сейчас же четверых из них повесил в Тобольске. Это почиталось достаточным, в смысле благоприятного впечатления…
Чичерин видел, конечно, и все дурные стороны местного церковного управления и не прочь был сделать что-нибудь лучшее; но, по его мнению, – ему «не с кем было об этом говорить»; митрополит Павел, которого он застал в Тобольске, был ему неугоден, а митрополит тоже говорил, что «не желает имати в нем тивуна или судью духовных дел, по примеру тивуна Маноилова, исправлявшего чин церковной оправы».[48 - Упоминается в Стоглаве, № 525. (Прим. Лескова.)] На этих их «контрах» застряли и сборы за «небытие», и беспрепятственно совершалось «донимание за скверноядство». Чтобы улучшить что-нибудь в церковном управлении, Чичерину казалось необходимым сбыть с рук Павла и посадить на его место другого человека, более с ним согласного. Но Павел просился на богомолье, а пока все-таки не уступал и старался платить Чичерину око за око и зуб за зуб. Наконец он до того рассердил Чичерина, что тот (как повествует «Тобольский Летописец») «во время гулянья на масленице приказал своим прислужникам нарядиться в монашеское платье и в таком виде заезжать в городские кабаки и развратные дома; а митрополит, в свою очередь, в отплату Чичерину, приказал (sic) в одной градской церкви на картине Страшного суда изобразить на первом плане Чичерина, которого тянут крюком за живот в пекло рогатые бесы».[49 - Выписано из «Тобольск<ого> Летописца». (Прим. Лескова.)]
Чичерин этого будто не устыдился, а только смеялся над этим. Он уже так «усилился», что стал «давать около Тобольска чиновникам заимки и производить их в сибирские дворяне», и митрополит, видя его усилие, опять начал проситься у Синода в Киев на богомолье, где и умер, а на его место в Сибирь был назначен Варлаам (Петров), «брат славного новгородского митрополита, с которым Чичерин находился в дружеских связях».[50 - Слов<арь> дост<опамятных> люд<ей>, т. V, стр. 279. (Прим. Лескова.)]
Варлаам делал все угодное губернатору: он назвал «сбор за небытие» «самонужнейшим государственным делом» и не мешал Чичерину «быть тивуном» на самом деле: при нем Денис Иванович ездил ревизовать духовенство и забрал к себе несколько попов в канцелярию, куда имел обычай заходить иногда по-домашнему – в бешмете и с арапником в руке.
Однако все это сокрушило только тех, которые попались «тивуну», а остальные продолжали все свои бесчинства и «гонялись за очищением скверноядства». С этой последней заботой здесь дошли до такого исступления, что в постоянных охотах «попы даже дни позабыли», чту и послужило этому делу как бы к закончанию.
XX
В 1780 году Чичерин, произведенный в чин генерал-поручика, оставил Сибирь. Духовенство приободрилось и повело дело по старине, в духе «Арсениевой независимости». «Народцы» терпели в молчании. Над Европой пронеслись величайшие события, именуемые французскою революциею; в Москве побывали дванадесять язык; облеченные доверием государя, сенаторы Лопухин и Нелединский, увидав расправу с молоканами в Харькове, делали представления в духе терпимости; и всем было известно желание императора «воздержать начальников в пределах их власти» («Русский Архив», стр. 104), а в сибирских тундрах с крещеными «народцами» делали все, чту хотели, и это необузданное бесчинство дошло до того, что наконец сами просветители потеряли память и разучились различать дни в неделе.
В 1819 году поехал по Сибири какой-то «именитый путешественник». Прибыв на реку Таз, он пожелал присутствовать при богослужении в тамошней церкви, «в чем, однако, не мог получить себе удовлетворения».[51 - Предложение министра духовн<ых> дел, получ<енное> архиеписк<опом> тобольским Амвросием Келембетом 16-го апреля 1820 г. (Прим. Лескова.)] Почему именно богомольный путешественник «не получил удовлетворения» – из материалов, дошедших ко мне от генерала Асташева, не видно; видно одно, что «сие было в четверток, но местный священник доказывал путешественнику, что день тот был пяток, и таким образом (выходит, что) вместо воскресного дня священник отправлял службу в субботу, а воскресный день оставлял без литургий».
Путешественник написал об этом в Петербург князю Александру Николаевичу Голицыну. Князь Голицын тогда имел обширную власть: он был министром духовных дел и народного просвещения,[52 - С 16-го ноября 1817 г. (Прим. Лескова.)] а сверх того[53 - В 1819 г. (Прим. Лескова.)] управлял еще министерством внутренних дел и именовался главноначальствующим над почтовым департаментом. Он мог сделать очень много и вообще «эту эпоху деятельной жизни своей ознаменовал подвигами, достойными перейти в потомство».[54 - Слов<арь> достопамятн<ых> людей, т. I, стр. 418 (Прим. Лескова.)] Его уже называли: «друг царя и человечества»,[55 - Ibidem.] и он действительно нередко успевал быть «доступен голосу обидимых несправедливостью» и «не любил нетерпимости, а уважал чистое христианское благочестие».
Письмо, написанное путешественником с Таза, пришло к князю Голицыну одновременно с «известием из Туруханска, что священники тамошнего края заражены корыстолюбием и сильно притесняют ясашных инородцев».
Оба известия, кажется, последовали из одного и того же источника, т. е. от путешественника, который увидал беспорядки и злоупотребления сибирского духовенства и находил себя в благоприятных условиях для того, чтобы обратить на это непосредственное внимание «высокомощного друга человечества».[56 - Такой образ действий тогда не считался за дерзкое вмешательство «непризванного самозванства», и все знали, что откровенные мнения сенатора Лопухина о русской набожности были приняты государем как умное и правдивое слово, а Лопухин смотрел так, что «хотя у нас в школах и на кафедрах твердят: „люби Бога, люби ближнего“, но не воспитывают той натуры, коей любовь свойственна; а это все равно как бы расслабленного больного, не вылечив и не укрепив, заставить ходить» («Р<усский> Арх<ив»> 84 г., стр. 17). (Прим. Лескова.)]
Голицын немедленно же дал ход этому делу, направя его «по ведомству духовных дел». Архиепископ тобольский Амвросий (1-й) Келембет,[57 - Еп<икскоп> тоб<ольский> с 1806 по 1822 г. (уволен 21-го дек<абря> 1822 г.). См. Юр. Толстой. (Прим. Лескова.)] 16-го апреля 1820 г., получил от князя Голицына «строжайшее предписание произвесть немедленное и самострожайшее следствие», как о священниках «сильно притесняющих ясашных инородцев», так и о тазовском священнике, который помешал дни.
Дела эти, показавшиеся Голицыну за что-то необычайное, в Тобольске никого не удивили: здесь все знали, что ясак собирается с дикарей духовными искони и постоянно и всегда в произвольном размере; священники же, странствуя в отдаленных местах, «путают дни», а потому за это даже нельзя было строго и взыскивать, так как у священников «часов численных не было и в разъездах их дни у них нередко приходили в забвение».
Архиепископ Амвросий доставил объяснение, что «на притеснения ясашных священниками» жалобы действительно иногда бывали, но что дела эти были несерьезны и «или прекращались сами собою, за давностию времени, или оканчивались взаимным примирением; а если дикари могли представить несомненные доказательства, что их „обирают“, тогда причту „был выговор“.
Князю Голицыну, однако, рассказали, что в Сибири все исследования о разорительных поборах духовенства производит обыкновенно „один соседний священник над другим таковым же“, и потому они друг друга покрывают и лгут, и на их исследования полагаться нельзя. Голицын поблагодарил за указание и принял против сибирской поповской взаимщины такие меры, которые, по мнению этого высокопоставленного вельможи, должны были положить конец злоупотреблению следователей, а вместо того сделали невозможным даже самое начало следствия.
XXI
Министр духовных дел и народного просвещения назначил следствие над „тазовским забвенником“ и над притеснителями диких скверноядцев, предписав, чтобы следствие это производилось „с прикомандированием депутата со светской стороны“. Депутат с светской стороны еще мог быть допущен по уголовному делу, в котором вмешаны миряне и клирики, но по делу чисто церковному, каково есть по своему существу недоразумение между прихожанами и духовником, – депутат с светской стороны представлялся лицом неуместным, излишним и крайне нежелательным. А потому в Тобольске думали, что архиерей Амвросий Келембет „не подчинится“ и не допустит светского депутата к следствию между прихожанами и их духовником, но Амвросий не только подчинился, а даже засуетился и заспешил. Он призвал к себе секретаря консистории и „повелел ему в два дня сделать все как указано“. Тобольская консистория рассудила, что уж если спешить, так спешить, и действительно в два дня провели все: доклад, журнал, особый протокол и исполнение, – и все в том духе, как угодно было „другу людей“. По предложению или предписанию, полученному тобольским архиереем только 16-го апреля, 19-го апреля уже был послан „самонужнейший указ“ консистории в туруханское духовное правление „о самонаистрожайшем производстве следствия, по пунктам, указанным в предписании министра“.
Указ этот скакал до Туруханска два месяца, – и зато, как только духовное правление его распечатало, так сейчас же отнеслось в тамошний земский суд о „самонемедленнейшем командировании депутата“.
Тут Голицынское строгое предписание и стерли в порошок.
Весь личный состав туруханского земского суда состоял в эту пору из одного секретаря, который сам себя командировать не мог. Исправник же дворянский и заседатель (в Туруханске!!) были „в отлучках по обширному краю, и суд не мог дать сведений: где они в данное время находятся“.
Их ждали до октября месяца, а в это время духовное правление, чтобы показать свою деятельность, „еженедельно писало в земский суд повторения о командировании депутата, а секретарь земского суда тоже еженедельно отвечал, что командировать некого, ибо все члены в расходе“.
Наконец, секретарю земского суда надоело, что духовное правление так щеголяет своею исполнительностью и настояниями, и он, перейдя из оборонительного положения в наступательное, сам „запросил правление: на какие средства должен отправиться депутат по обширному краю“, так как Сперанский сделал распоряжение, чтобы и „чиновники даром не ездили, а тоже платили бы прогоны“.
Правление не нашлось, чту отвечать, и сделало представление в консисторию, а консистория отнеслась в губернское правление, а губернское правление потребовало справок от туруханского земского суда (вероятно, о расстояниях), и прошел год, а следователи из Туруханска еще не выехали и справы от „небытии“ и о „скверноядстве“ все шли по-старому, своим удивительным порядком.
Но вот в декабре 1820 года в Туруханск возвратился из долгого объезда исправник Воскобойников, и ему сейчас же объяснили, что он опять должен немедленно ехать по важному делу, указанному министром.
Воскобойников не стал ждать разрешения вопроса о прогонах и готов был сейчас выехать, но в это самое время приехал заседатель Минголев и сообщил, что „ясачные по рекам Тазу и Турухану все разъехались по своим промыслам и собрать их для следствия теперь нельзя“.
Надо было ждать весны 1821 года. Дождались. Депутат был готов и должен был выехать вместе с следователем, а следователем был назначен второй член туруханского духовного правления священник Александр Верещагин, – родной брат того „тазовского забвенника“, который перебил дни» и над которым надо было производить строжайшее следствие. Каково бы ни вышло это следствие, производимое братом над братом, но и оно, однако, не состоялось, потому что священник Александр Верещагин перед выездом из Туруханска умер. Во всем городе теперь оставался только один священник, протоиерей Куртуков, но он не мог командировать самого себя, да и не мог оставить город без требоисправителя.
Все как будто издевалось над «другом людей».
Когда донесли об этом, весною 1820 года, консистории, она уже не приняла дела с прежнею горячностью и сама протянула с ответом до осени, а осенью послала в Туруханск такое предписание, которое «„дивило всех, как духовных также и светских“. А именно: тобольская духовная консистория, как будто на смех над предписанием министра, назначила следователем „содержавшегося в туруханском монастыре штрафного попа Чемесова“, который был прислан в туруханский монастырь из Томска „за безмерное пьянство и убийство и за неудобь-описуемые поступки“».
Назначбние это так смутило туруханского исправника Воскобойникова, что он отменил свое намерение – самому ехать депутатом с светской стороны, и послал к Чемесову вместо себя смотрителя поселенцев Данилова.
Но пока и эти неавантажные следователи собрались выезжать, кочевники их не стали дожидаться и рассеялись по своим промыслам.
Опять начинаются ожидания до весны 1822 года, и на этот раз «штрафной поп» Чемесов выехал «для всчатия дела» и въехавши, сделал для начала кое-что так хорошо, как нельзя от него было и надеяться.
XXII
Прежде всего Чемесов принялся за «тазовского забвенника», как за лицо, допустившее «анекдот», оскорбивший особу именитого путешественника.
Забвенник повинился, что он действительно «помешался в счете дней» и что случилось это, вероятно, в ноябре или в декабре, когда в их местах солнце почти не показывается и весь край освещается одними северными сияниями, а потому не разберешь иногда: когда надо ложиться и когда вставать, и в это темное время не с ним одним бывает, что днями ошибаются и путаются.
– «Вэтом каюсь».
Следователь донес как дело было, а сам отправился «съискивать», как обижают «небытейщиков и скверноядцев», и опять' кажется, имел намерение показать правду, – по крайней мере то, о чем донес Чемесов, было не против обидимых, а за них, и против обидчиков; но тут бедный Чемесов спутался и встретил множество препятствий для окончания следствия.
Между тем открытия Чемесова все-таки драгоценны: он отыскал таких небытейцев, которым нельзя было и явиться «бытейцами», так как это были люди, которые совсем не считали себя христианами. Они откровенно и прямо говорили, что не знают, отчего их называют крещеными, и что они никогда не бывали у исповеди, да и родители их и деды тоже никогда не бывали, а платить штраф за небытие они согласны, потому что пусть это так идет, как издавна повелось, лишь бы их «не гоняли», но отчего так повелось – они тоже не знают. Об обидах, какие потерпели «скверноядцы», дознавать было очень трудно, так как со времени заявления об этом путешественником уже прошло два года, в течение которых кочевники не раз переменились местами, а те, которые не изменили мест, все-таки не искали случая свидеться со следователем, а напротив, «удалялись за реки». Чемесов, однако, все-таки кое-кого из этих людишек настиг и дознал от них, что поборы за скверноядство были большие и никогда не кончались. Приходы ясашные были велики, – верст на тысячу и даже на полторы,[58 - Например, тазовский приход – 900 верст, хантайский – 1.200 и хатаганский – 1.350 верст. (Прим. Лескова.)] и прихожане тут оседло не живут, но Чемесов кое-кого достигал, и в Имбацком приходе узнал, что действительно ихний священник, по фамилии Кайдалов, «наложил на них ясак за скверноядство» и брал за прочтение разрешительной молитвы от скверноядения за каждого человека в большой семье по 20 белок, а в малом семействе по 30 белок с души, и что платеж этот очень тягостен, так как «скверно есть» дикарям приходится постоянно и постоянно же надо за это платить духовенству, а «хорошей еды» достать негде. Кроме того, Чемесов расследовал, что ясашные Имбацкого прихода платили священнику Кайдалову по 20 белок в год за скверноядство, да по 30 белок за житье с невенчанною женою, и по 20 белок «за детеныша», а кто «отбегал» от этого ясака, с тех Кайдалов «донимал еще дороже: так, например, остяки Серков и Тайков не являлись два года очищаться от скверноядения», и Кайдалов, проследив это, требовал с них по два соболя, а когда они не признавались на исповеди, то он тут же в церкви таскал их за волосы и ругал всячески, а как Серков еще не знал наизусть молитв, то Кайдалов запер его в холодной церкви и морил там в холоде двое суток голодом, но тот все-таки молитвы не выучил, а «подал ему двух соболей». С остяка Ивана Ортюгина, который питался одною медвежьей говядиной, священник «взял ясака за молитву два соболя да тридцать белок». И таких случаев, где священник Кайдалов ясно уличался в злоупотреблениях указанного рода, Чемесов ввел в дело «больше сотни».
Тогда увидали, что на смех назначенный в следователи «штрафной поп» и пропойца Чемесов ведет дело как энергический и справедливый человек, и поп Чемесов исчезает и о нем больше не упоминается, а небезуспешно начатое им дело тянулось многие годы и, дошедши опять до тобольской консистории, получило себе там очень умиротворяющее заглавие, а именно, его наименовали здесь: «Туруханское дело о злоупотреблении природною простотою жителей».
Более удачного тона для смягчения некрасивой сущности этого дела, кажется, трудно было придумать; но однако священник Кайдалов и этим еще остался недоволен и, когда ему дали «вопросные пункты», – между прочим, не употреблял и он во зло простоту местных природных жителей? – то он обиделся и отвечал: «я никакой простоты в ясашных не знаю, и даже никогда не подозревал, что они просты».
Такие наглые ответы Кайдалов давал в 1824 году, зная, что князь А. Н. Голицын уже охладел к письму именитого путешественника и не следил за этим грубым делом, так как вниманием его после пользовались иные дела, на которые «смотрела Европа»: в 1820 г. «в Одессе и Кишиневе появилось до десяти тысяч греческих выходцев, удалившихся из Константинополя, и многие из сих несчастных единоверцев наших были ввержены в нищету». Голицын старался «на них обратить внимание императора Александра 1-го и исходатайствовал позволение открыть в их пользу подписку, которою и собрал 900.000 рублей», а потом сейчас же «приступил к сбору для хиосцев и критян, и умел и на этот предмет собрать до 750.000», а в 1824 г., когда Кайдалов нахальничал, давая ответы, Голицын был уже уволен от звания министра духовных дел, и опасаться его было нечего. Так это дело и протянули; а затем наступил 1825 год, – год кончины императора Александра I и других, последовавших за тем, событий, изменивших дух и направление в управлении всеми делами.
Это же повлияло и на судьбу всех дел о «небытии» и о «скверноядстве», соединенных в одно дело, получившее общее заглавие: «о туруханской простоте».