– Оставьте укорять дитя. Мне решительно его поза рожи очень нравится, и я полюбил его за его невинность; а вы мне скажите лучше: куда вы его думаете предопределить?
Отец отвечал:
– Э! куда спешить! Пусть он еще подрастет, а потом я покорюсь Дмитрию Афанасьевичу и попрошу у него письма, чтобы приняли хлопца в порубежную стражу: там, нажить можно.
Но архиерей отвечал:
– Укрый тебя господи! Еще что за удовольствие определять сына в ловитчики! Почитай-ка, что о них в книге Enoxa написано: «Се стражи адовные, стоящие яко аспиды: очеса их яко свещи потухлы, и зубы их обнаженны». Неужели ты хочешь дать сию славу племени своему! Нет, да не будет так. А дабы не напрасно было мое сожаление, то опять повторю: мне его поза рожи нравится, и я предлагаю вам взять сего вашего сына к себе для пополнения певчего хора. Чего вам еще лучше?
А причем еще он обещал одевать меня, и обувать, и содержать, и обучить всем наукам на особый сокращенный манер, «как принца», ибо на такой же сокращенный манер тогда с малолетними певчими проходил особый инспектор. Маменька этого не поняли, но отец понял, и когда матери истолковал, то и ей понравилось, а главное к тому еще ее прельстило, что архиерей пообещал посвятить меня в стихари, после чего я непременно буду участвовать в церемониях. Это уже столь весьма обольстительно сделалось в фантазии маменьки, что оне даже заплакали от счастия видеть меня в облачении в парчовом стихаре, наверно воображая меня уже малым чем умаленного от ангел и в приближении к наивысшему небу, откуда уже буду мочь кое-что и сродственникам своим скопнуть на землю. И потому, когда отец еще думал, мать первая уже согласилась отдать меня в посвящение, но отец и тогда еще колебался. И тогда архиерей сказал ему:
– Поверь мне, что духовная часть всех лучше, и нет на свете счастливейших, как те, что заняли духовные должности, потому что, находятся ли люди в горе или в радости, духовные всё себе от них кое-что собирают. Будь умен, не избегай сего для сына, ибо Россия еще такова, что долго из сего круговращения не: выступит. – Но отец все-таки и тут хотел на своем поставить и сказал:
– А где же возьмется поколение стражей?
Архиерей отвечал:
– Тебе что за дело! – И проговорил опять от Еноха: «Видех аз стражи стоящие яко аспиды, и очеса их яко свещи потухлы, и зубы их обнаженны». Сравни же теперь, то ли дело житие духовнее, где исполняется всякое животное благоволение… А я ж твое дитя на то и поведу мирно от чести в честь, и какие хотишь, те я ему и дам должности! Я его сделаю и книгоносцем, сделаю его и свещником, и за посошника его поставлю, и будет он светить на виду у всех особ, среди храма, а не то что порубежный или пограничный сторож!
Тут уже и отец не выдержал, а матушка вскинула вверх руки и воскликнула:
– Ой, боже мiй! Боже мiй милiй! И откуда мне cie, и доживу ль я до этого! Не говорите уже ничего больше, ваше преосвященство, бо я и так уже чувствую, какая я изо всех матерей богоизбранная и превознесенная. Берите моего сына: я желаю, щобы було так, как вы говорите, – щобы он перед всеми посередь дни свечою стоял и светил! Да пусть подержит уже и ту книгу, которую вы читаете! Що вам!.. Ведь можно?
Архиерей улыбнулся и сказал:
– Можно!
А мати поддержала:
– Я знаю, – говорит, – что на сем свете все можно, и сейчас пойду и ему белье соберу, чтобы он с богом pазом с вами ехал. – А потом погнулась до отца, и чуба ему поправила, и сказала: – А вы уже, душко мое, не спорьтеся.
Отец отвечал:
– Да ладно!
И с тiм она скопилась и побiгла снаряжать меня, а отец вслед ей сказал:
– Ишь, яке в жинках огромное самолюбие обретается! Того она и не спытала, що, може бы, дитя схотело лучше идти в судовые панычи, и бог даст, может быть, когда-нибудь еще вышло б на станового.
Станового же должность отцу моему нравилась, потому что, знаете, он и сечет и с саблюкой ездит, и все у него как бы подобно до полкового.
А архиерей отвечал:
– Что ж такого: если твой сын захочет быть светским, то и это мне не будет трудно: я попрошу вице-губернатора, и его запишут в приказные, а потом он может и на станового выйти. Так он даже может быть и стражем и далее может сам произвести поколение стражей, а все не то, что пограничники, ибо становой злодиев и конокрадов преследует. Это необходимость.
Это помирило все недоумения моего отца, который все-таки не ожидал такого обширного доброжелательства со стороны владыки и, не зная, что ему на это ответить, вдруг бросился ему на перси, а той простер свои богоучрежденные руки, и они обнялись и смешали друг с другом свои радостные слезы, а я же, злосчастный, о котором всё условили, прокрался тихо из дверей и, изшед в сени, спрятался в темном угле и, обняв любимого пса Горилку, целовал его в морду, а сам плакался горько.
X
Но, как говорится – Москва слезам не верит, то и я со своими слезами не помог себе, и по сем враз же мне повелено было принять благословение у родителей и ехать в город вместе с самим владыкою, или, наипаче сказать, не с ним, а с его посошником, сидевшим в подвесной будке за архиерейской каретой.
Так-то налим отвязался и ушел или был скраден злыми соседями, а я вместо него попался на шворку, и затем о преподобном попе Маркеле и о его процентных операциях никакого разговора, сдается мне, у отца моего с архиереем совсем не было, а для меня с сей поры кончилось время счастливого и беззаботного детства, и началось новое житье при архиерейском доме, где я получил воспитание и образование по сокращенному методу, на манер принца, и участвовал в наипышнейших священнодействиях, занимая самые привлекающие внимание должности. И на сем месте обозначается естественный перелом в моем житии, ибо до сей поры я созревал в домашнем своем положении, какое получил по рождению своему в моем семействе, а отсюда уже начинается умственное и нравственное мое развитие, составляющее как бы вторую часть моей биографии, впоследствии еще подразделяемую и на третие.
XI
Архиерей как вначале показал себя очень простым и добрым человеком, так вообще и далее таков, же оставался и очень немалой любви заслуживал. Правда, что иные находили в нем как бы не весьма много духовности, но зато он был превеликий любитель миролюбия и хозяйства и столько был в это вникателен и опытен, что с приходящими просителями всего охотнее говорил о произрастениях из полей и о скотоводстве, и многие советы его были удивительны. Так, например, жителям местности, где воспитывают свиней, он подал совет: как можно в точности узнавать толщу сала, покалывая живую свинку в спину шилом, от чего она только мало визжать будет; а в другой раз рассказал всем страдавшим от покражи птицы, какое удивительно хитрое средство употребляют цыганы, ворующие гусей так, чтобы птицы не кричали, и чего вообще от цыган остерегаться должно. Знал он также и многие другие вещи, о которых невежды сочиняют суетная и ложная к поддержанию языческих суеверий. Итак, когда купили для него. корову, чтобы он мог иметь к чаю свои сливки, и та корова почала громко рычать, то эконом и иже с ним бывшие полагали, что надо корову переменить, ибо она цветом шерсти не ко двору; но владыка улыбнулся и сначала сказал по-латыни:
– Tu deorum hominunque tyranne, Amore! то есть: О ты, Амур, тиран богов и людей! – А после продолжил по-русски – Не стыдно ли вам верить в такие пустяки! Или вы, обязанные другим людям изъяснять темноты их непонимания, сами еще не разумеете, что когда рогатая скотина рычит, то вернее всего для того, что мечтает иметь свидание с быком? – И для удостоверения в этом приказал послать корову к дьякону, содержавшему у себя племенного быка, и как корова оттуда возвратилась вполне жизнью довольная, то оказалось, что владыка был против всех суеверов прозорливее. Но это иначе и быть не могло, потому что был это человек огромных дарований и престрашней учености до того, что даже с Сковородою во мнениях сходился и на все замечения о тех або иних улучшениях по его части говорил: «Верти не верти, а треба пролагать путь посреде высыпанных курганов буйного неверия и подлых болоть рабострастного суеверия», а сие, если помните, изречение оного вечнопамятного Григория Варсовы Сковороды. И видел он это так свiтло, что смiялся тем, которые в чужие краи ездят да вновь с тем же умом возвращаются, и «очами бочут, а устами гогочут, и красуются як обiзьяны, а изменяются як луна, а беспокоятся як сатана. Кто слеп дома, тот и в гостях ничего не увидит». А он и дома у себя в монастырьке сидел, да все понимал и знал: и Платона, и Цицерона, и Тацита, и Плавта, и Сенеку, и Теренция, и иных многих, да, боже мой, и еще чего он только не знал, и чего не читал, и многому, может быть, и меня хотел научить, но не мог по всего совместимости. Ей-богу! Ей-богу! Вы небось не поверите, а это, ей-богу, настоящая правда – не мог! Я такое счастье имел, что, как он сказал, что ему поза рожи моей нравится, то и действительно он меня, как отец, жалел, и регенту бить меня камертоном по голове не дозволял, и содержал меня, как сына своего приятеля, гораздо иежнейше от прочих, а как я очень был лаской и умильно пел, то, кроме того, сделалось так, что я стал вхож в вице-губернаторский дом, к супруге и дочке сего сановника, для совсем особливого дела, о котором тоже узнаете. Но ученость у нас в хоре шла плохо и не могла быть лучшею, потому всем премудростям мы, певчие, должны были научиться в кратчайшее время и специально от одного лица, который был нашим научителем, но именовался для чего-то «инспектором». Был это человек в своем роде тоже достопримечательный, и именовался он ранее Евграф Семенович Овечкин, но впоследствии он свою фамилию изменил для того, что на него пало подозрение в приспешении якобы смерти своей жены, после чего ему даже и священнодействие было воспрещено, и он сложил сан и вышел в светское звание. Тогда же, пошив себе прегромядный жилет с кожаными карманами, он насыпал в эти карманы нюхательного табаку и нюхал его без табакерки, прямо зачерпывая из кармана и поднося к носу всеми пятью перстами, ибо так делали будто дьяки, которым он желал подражать, заставляя, чтобы все боялись его ябеды. И что владыка такого человека держал, то – пожалуйте – осуждать невозможно, ибо то был негодяй паче нежели Регул, а того же в Риме все опасались за его набожность и склонность к доносам. Он же и ранее все доносил, когда был в училище смотрителем, и тогда ожесточительно сек, как никто другой, но знал превосходно способ успешного ведения приказных дел, что было очень потребно в сношениях по письменной части, и для того владыка им дорожил и имел его за инспектора для образования певчих. А дабы не поминались прежние оного лютости, то изменена была ему самая его фамилия, а именно, на место прежнего наименования «Овечкин» стал он называться «Вековечкин». И так все его грубые деяния сокрылись через отмену несоответственного этому волку овечьего прозвища. Но надо же вам знать и то: чему он нас обучал?.. Поистине это прелюбопытнейше! Почитался он, как богослов, вероятно, только за то, что знал наизусть все решительно праздники и каноны всем праздникам, и для обучения нас имел тетради, из коих извлекал познания, в которых бы, думаю, и сам Феофан Прокопович бы, пожалуй, не много утямив. Так, например, «благослови господи, благости твоея боже», – в самую первую голову для насаждения и неколебимости веры давал нам звучать: «Не сумнися о вере, человече! Не един бо есть, и не десять, и не сто свидетелей о вере, но бесчисленно народу». Понимаете, нет тут ни какого-либо умственного разглагольствия о каковых-либо сужденьях или мненьях, а, прямо сказать, все основано на свидетельских показаниях. Да, а зато выведено было так, что попробуй-ко кто усумниться! «Первие убо свидетели суть пророки, – сии сами вероваша и нам предаша»… Пожалуйте, кто имеет отвагу возражать против сих свидетелей! А далее: «Вторая свидетелие апостолы: сии ядоша и пиша с создателем всяческих…» Тоже опровергните, пожалуйте! И так всё далей и далей, гонит стезю аж вплотную до святых вселенских соборов и отцов, и аввы Дорофея, и исчисления их: «На одном точию 418 святых было…» Не угодно ли! А сколько на всех было истинных святых? Вот, ручаюсь вам, изберите теперь любого из нынешних академистов и спросите: «Сколько було?», так иной и сам инспектор не ответит или возьмет да сбрешет; а наш Вековечкин все это знал вразнобивку на память по месяцам и нам предал это так, что я о сию пору хоть патриарху могу ответить, что в сентябре 1 100 святых, а в октябре 2 543, а в ноябре аж 6 500, а в декабре: еще больше – 14 400; а в генваре уже даже 70 400; а в феврале убывает – всего 1 072, а в марте даже 535, а в июне всего 130, но в общей-то сложности: представьте же, какая убежденность, или что можно подумать против таковой области таковых-то свидетелей! А потом, кроме сих на свидетельстве основанных доказательств, начинаются наиточнейшие справки в днях и часах, когда что случилося, и опять: «устыдися, человече, и убойся!» Удивляются многие Карамзину на то, что где он там пооткопал и повыписывал; да еще и бог знает, все ли то правда или неправда, про что он рассказывает; а у нашего инспектора Вековечкина твердо было обозначено, что пресвятая богородица родилась в лето 5 486 года, а благовещение бысть в лето 5 500, в неделю, в. десятый час дня, в двенадцать лет и в семь месяцей ее возраста. Родися господь в лето от создания 5 500-е, а крестися в лето от создания 5 530-е, в седьмый час нощи. И так все до малости, как начинает приводить, то не токмо о сих, но и о меньших все вспомнит: «Вспомяни, душе моя, того и оваго: вспомяни Моисея оного, иже прикова себя на цепь аки бы скот бессловесный; вспомяни Анастасия, ему же нозе его бяху, аки сухо древо до пояса; Дмитрия, иже ядяше едину воду, и Александра, иже ядох едину шерсть, или Семиона, от него же вси гади расползашася»… Всю-всюсеньку историю, что было на земле, знал и даже прозирал на воздушные и мог преподать, откуда кая страсть в человеке, и кто ею борится: «Против бо веры борятся маловерие и сомнение, а держит их бес сомненный; против любви – гнев и злопомнение, а держит их бес гневливый; против милосердия – бес жестокосердый; против девства и чистоты – бес блудный». И так далее, и «в коем уде кiй бес живет, где пребывает и как страсть воздвизает», и «как оные духи входят овогда чувственно некако, а овогда же входят и исходят чувственне некако», и «како противу им человеку подобает нудитеся…» И все эти науки мы превзошли и знания получили; но кроме того владыка и сам меня призывал и почасту учил меня по-латыни, и я – право, такой понятный хлопец был, что мы не только какого-нибудь там Корнелия Непота переводили, а еще, бывало, сам он читал мне свои переводы, которые делал из Овидия!.. Э! вот если бы вы это послушали, так вы и увидали бы, что это уже не Овечке чета, а ужаснулись бы, что настоящая поэзия с человеком делает! Особенно про стада: «Чем заслужили смерть мирные стада, рожденные для поддержания жизни людей; вы, которые даете нам сладкий нектар, одеваете нас своею шерстью и приносите жизнью больше пользы, нежели смертью? Чем виноват бык (замечайте сие про быка, сколь нежно!)… чем виноват бык, животное, чуждое обмана и хитрости (о, пресвятая и великая правда!), – животное простое, рожденное покорно переносить труды? Поистине неблагодарен и недостоин пожать плоды своего поля тот, кто, сняв ярмо плуга со своего пахаря, решился зарезать его… кто ножом поразил шею, потертую трудом, обновлявшим жестокую почву… (Не осуждайте, що плачу!) Откуда у человека желание к сей запретной пище? Как вы осмеливаетесь питаться другом вашим быком, смертные люди? Остановитесь, бегите кровавых пиршеств, за которыми вы пожираете своих кормильцев…»
Оноприй Опанасович Перегуд на этом кончил на память цитату из Овидия и минуты две жалостно вздыхал о быке, а потом прибавлял, что всякий раз, когда он «молодший был» и архиерей ему, бывало, читал это из Овидия, то он несколько дней совсем не мог есть ничего мясного, окромя как в колбасах, где ничего не видно, но потом над этим язычеством смеялись, и оно в нем «помалу сходило», и опять наставал обычный порядок учения и жизни.
– Из этой стороны, – продолжал облегченный слезами рассказчик, – примечательнее всего было то, как я учился всему по облегченному способу у Вековечкина, то это делалось по его тетрадкам, но ответы не спрашивались, потому что нам уроки учить было некогда. О богословии и церковной истории я вам уже представил, а по гражданской истории всему были выводы еще более в ужаснейшей кратости. Так, например, после я видал, что во многих весьма книжках по нескольку даже страниц упоминают о французской революции, а у нас о ней все было изражено семь строчек в такой способ, что я о сю пору весь артикул наизусть помню. «Сие ужаснейшее и вечного проклятия достойное наипозорнейшее событие вовсе не достойно внимания, но, совершенное на основании бессмысленных и разушительных требований либертите и егалите, оно окончилось уничтожением заслуг и смертью короля французского на эшафоте, после чего Франция была объявлена республикою; а Париж был взят и возвращен французам только по великодушию победителей. С той поры значение Франции ничтожно». А однако, хотя это и кратко изложено, но все-таки, знаете, зародило понятие о том, что это было що-сь такое, як бы то «не по носу табак», и когда я впоследствии, бывши у вице-губернаторши, услыхал о представлении казней согласно наставлению поэта Жуковского, то мне уже прелюбопытно было слушать, как те отчаянные французы чего наработали!
Знаете, собрали все-таки шайку самых головорезов и запели себе мартальезу, и вот тебе на! – пошли и под преужаснейшие слова «Алон анфан де ля патриц» раскидали собственноручно свою собственную самоужаснейшую крепость Бастиль! Ну, подите же с ними! Да еще и убивали вернопреданных слуг королевских, а злодеев спустили с тягчайших цепов, которые их сдерживали, прямо на волю. Вековечкин французов иначе и не называл, как «проклятые», но владыка смягчал это и в согласии с Фонвизиным говорил, что довольно просто внушать, что, «по природе своей сей народ весьма скотиноват и легко зазёвывается». Ну-с, а я так замечал, что я уже веду речь не по порядку, ибо говорю о казни по наставлению Жуковского, для чего еще не настала очередь, и это придет в своем месте впоследствии. Теперь же знову здорово повернемся к порядку.
XII
И полугода не прошло, как исторгли меня из объятий матери, а я знал уже все еамомельчайщие порядки торжественных служб, и так хорошо все потрафлял, что даже вовсе не требовал, чтобы меня, как всех прочих, руководил протодьякон. А достиг я этого единственно тем, что сам изучил наизусть все тридцать девять пунктов поклонения перед владыкою за литургиею и, как «Отче наш», знал, когда надо поклоняться за один раз по разу и когда по трижды. И меня тотчас посвятили в стихарь и научили, как в нем ходить, тихо опустив оцеразоце, и руки смирно, а позу рожи горй.
И отсель я начал свое духовное делание, о котором исчислю все по порядку: был я сначала исполатчиком, но скоро вышел такой случаи, что я спал с голоса и стал посошником. Отчего я спал с голоса – это восходит к представлению казни по наставлению Жуковского, но об этом скажу особо, о службе же посошником изложу здесь. По этой должности долг мой был в том, чтобы метать под ноги и отнимать из-под нот орлецы. Это, я вам скажу, докучательная, но тоже и осмотрительная комиссия, ибо того и гляди, что очень можно попутаться и всю кадриль испортить. А потом я носил рипиды и был книгодержцем и свещеносцем, и в этой должности опять никто лучше меня не умел уложить на поднос священные предметы, как то необходимо впоследствии, дабы вверх всего мантию, а на мантию рясу, а на рясу клобук, а на клобуке четки, а на другом блюде митру, а по сторонам ее панагию и крест, а на верху митры ордена и звезды, а позади их гребенку «на браду, браду его»… Как же-с! В такой младости, а я уже тогда познал все ордена не хуже, как какой-нибудь врожденный принц, и все постигал, какое из них у одного перед другим преимущество чести, и потому какой орден после которого следует возлагать, и тот, который надевается ниже, я тот уже и полагал на блюде сверху, а который надевается после, тот ниже. Вам, может быть, кажется, что все это не есть наука, но я, однако, и это все изучил и всегда имел при себе – как в руководственной книжке показано – как-то на всякий случай иголки, и шелк, и нитки, и булавки, и ножницы, и шнурки, потому что все это при сложности облачения вдруг может потребоваться. И архиерей видел все эти мои аккуратности и несколько раз благостно меня уговаривал или принять ангельский чин, или жениться и идти в белое духовенство, но я – вообразите – не захотел ни того, ни другого, и не совсем приятно сказать – от какого престранного случая, в котором очень даже стыдно и сознаться. Представьте себе, что я влюбился, да и в кого еще? во двух разом, из которых одна была вице-губернаторская дочь! Совершенно как у Гоголя. А интересно ж знать, как я на это дерзнул и по какому случаю? Случай был тот, что вице-губернаторша была самонежнейшей институтской души и окончила с шифром и говорила однажды лично с Жуковским, который ее обласкал и утешил по поводу бедственного окончания судьбы ее брата, и она успокоилась и полюбила читать его сочинение о том, как надо казнить православных христиан так, чтобы это выходило не грубо, а для всех поучительно, и им самим легко и душеполезно. Желал Жуковский, чтобы казнь в России происходила не как у иностранцев, а без всякого свирепства и обиды, а «как спасающий порядок, установленный самим богом». И, боже мой милый, как это все хорошо у него расписано, чтобы делать это «таинство» при особой церкви, которую он велит выстроить на особый манер, за высокой стеною, и там казнить при самом умилительном пении, и чтобы тут при казни были только одни самые избранники, а народ бы весь стоял на коленях вокруг за стеною и слушал бы пение, а как пение утихнет, так чтобы и шел бы к домам, понимая, что «таинство кончилось». И вице-губернаторше все хотелось, чтобы у нас такую церковь поскорее выстроить, и пусть она стоит в ограждении стеной, пока случай придет сделать «таинство», и она начала собирать на то деньги, а от нетерпения делала примеры таинства у себя в покоях, причем ее четырнадцатилетняя дочь парила над осужденными в виде ангела, а я, сокрытый ее хитоном, пел сочиненные Вечковечкиным песнопения. Думали, что в сем я и голос свой надорвал, но это вышло не от того; а было так, что я влюбился одновременно и в ангела и в осужденницу, которую представляла из себя, по господскому приказанию, очень молодая и красивая горничная – девушка с черными вьющимися волосами и глазами такими пылкими, як у дьявола… По правде сказать, это она всех больше и была причиною тому, что я спал с голоса, ибо я сначала научился ее обнимать и прижимать до сердца, а потом очень долго ходил дожидать ее под воротами, когда ее пошлют за сухарями… Все, знаете, глупая наша молодость, когда поешь гласом ангела, а в черта и влюбишься. Ну да, дал бог, исполнилось так, однако, что и это мне не повредило, а вышло что-то доброе, ибо в это же время, как мы разыгрывали таинство казни, отец мой умер, а маменька, вероятно, уже довольно насладились тем, что видели меня в торжественных служениях, и вдруг от неизвестной причины переменили свое расположение и начали говорить: «Будет уже тебе дьячковать! Видела я уже все, это как ты ходишь оце-разоце и позу рожи горй! Будет уже того, с нашей доли для господа бога довольно, а теперь иди до дому и покой мою старость».
Тогда архиерей, как ранее обещал, попросил обо мне вице-губернатора, который задумал стараться о разводе с оной учредительницей казни, и он меня сейчас записал в приказные, а через несколько дней позвал меня к себе в присутствие и приказал идти и доложить владыке, что я назначаюсь прямисенько к нам в Перегуды за станового. А как в те времена у нас было превеличайшее конокрадство, то он еще добавил, что полагается на меня, что я всю эту пакость уничтожу и выведу, тогда как я, знаете, ничего ни в яких познаниях не тямлю и по своему особенному образованию могу только орлецы пометать.
От этого, услыхав о такой милости и твердом на меня уповании, я было хотел отказаться от места, но, зная удивительный в практике разум владыки, побежал к нему и, пав перед ним в ноги, все рассказал ему и стал просить у него совета. Он же, выслухав меня, добре сказал:
– Прежде всего встани с колен, ибо ты теперь уже мне неподведомый, а потом вот тебе мой совет: никогда от хорошего места не отказывайся, а принимай всякое, ибо надлежит то знать, что и другие также заступают в должность и не по знанию и не по способности. Даже вот и мы, архиереи, – откровенно скажу, – хотя мы и всенепременно отказываемся, но это только обычай, ибо вое же потом и «приемлем и ничесо же вопреки глаголем». В этом покорность. А в рассуждении того, как править, для чего смущаться? Мы сейчас призовем Вековечкина: он такой миляга, что на все наставит.
И когда Вековечкин пришел и в чем дело выслушал, то сначала не хотел говорить, но потом, получив от архиерея серебряный рубль, зацепил из жилетного кармана целую пятерню табаку и, вытянув ее в свой престрашный нос, заговорил так:
– Если ты будешь поступать с злодеями по законам гражданским, то будешь дурень, ибо это не годится, потому что злодеи не суть граждане, а враги гражданства, так как они воюют на общество!.. А ты держися против них закона духовного.
Тогда владыка спросили:
– Понял ли ты это как следует?
– Нет, – говорю, – ваше преосвященство, даже и совсем никак не понял, ибо я, если по правде вам доложить, то ведь я, обучаясь с певчими облегченным способом, и совсем ничему не научился.
Вековечкин же мне на это сказал:
– Да ну уже полно тебе, дурню, жалобиться! Не с тобою с одним так случилося, но ничего не значит: это всегда так и быть должно, ибо по облегченному способу ничему научаются, но, однако, многие на сей фасон просвещенные действуют в жизни, – и ты по-облегченному учился и облегченно и суди. Наш народ человеческой справедливости не знает, а свыше всего уважает божественность, ты тем и руководись, – и, удалясь к себе на малое время, принес мне печатную тетрадь синодской печати под заглавием: «Чин бываемый во явление истины между двома человекома тяжущимася», и сказал мне: – вот тебе, тут знайдешь себе достаточно на вся богоучрежденная правила и сим искоренишь, а меня помни по праздникам.
И вот я взял у Вековечкина тую тетрадь, а от владыки одновременно с тетрадью благословение, и утвердився духом владычным, и пошел до портного жида, заказал себе форму и шапку с чирушком на околку, и поехал в Перегуды, имея двойную заботу: явить истину и покоить мою драгоценную матерь, но сия, впрочем, вскоре же после моего наступления на пост приставьский последовала за моим родителем туда же, где нет ни печали, ни воздыхания, а одна только жизнь бесконечная, какая кому по его заслугам. А я, извольте себе думать, сам себе один остался сиротой на сей земной планете, да еще в борьбе со множайшими престрашнейшими и преотважнейшими злодиями и конокрадами, которых я должен был извести по «Чину явления истины»!
Подумайте!
XIII
Однако, как говорится в писании: «Господь был со мною», ибо хотя я вступил в свою должность совсем к оной воспитанием не приуготовленный, но, желая предать себя на служение добрым людям, которых обижают злодии, я скоро стал на своем месте так не худший от прочих, що, ей-богу, просты люди меня обожали и мною даже хвалились. Ей-богу! С самого с начала я, разумеется, прежде всего сел с свичечкой да добре просмаковал «Чин во явление истины», ибо, як вам уже известно, я питал огромное доверие к практицизму архиерея и непобедимейшей дерзости Вековечкина, да к тому же я не имел и иного источника для юридического познания, як сей «Чин». И узнал я «Чин явления» так добре, ях знал первее порядок поклонения и метания орлецов. Просто всё, знаете, не так, як у Цицерона иль бо у иньших римлян, да и куда нам и для чего пыхтеть до тых римских язычников! А в «Чину» мне то показалось хорошо, что на всякое, «коей-либо вещи лишение» по сему духовному правилу указано «предлагать пред очеса ужасный страх и устроить вину богоухищренным образом». А именно: как там все было просто и внятно сказано: надо привести деликвента и поставить его у притолоки двери, – а потом встать и воздохнуть о его злобе и нераскаянности и зачитать при нем вслух молитвы – сначала: «Царю небесный и Трисвятое», а потом «Отче наш» да «Помилуй мя боже» и в сем псалме на сильных местах несколько раз чувствительно повторить, вроде: «научу беззаконные путем, и нечестивии обратятся». Или: «Боже, боже! спасения моего!» Ух! якая это до сердца хапательная материя! А еще як я до всего этого умел спущать интонацию, да, прочитывая чудные словеса, бывало, воспущу иной глагол особливо от сердца, так, верите или нет, а, ей-богу, иной деликвент слухает, миляга, слухает да вдруг заревет, или, аще крепкостоятелен, то и тогда видимо, как он начинает изнуряться и, томлением томим, уже не знает, что ему делать, и шепотит: «Ой, уже кончайте от разу!» А я это наблюду, да тогда начну еще в высший глас: «Глаголы моя внуши господи, разумей звание мое»… (А он разумеет, будто это «звание мое» сказано про то, що я называюся пристав!) «яко бог не хотяй беззакония ты еси… Погубиши вся глаголящие лжу»… И тут опять на одном словеси трижды по трижды: «Погуби вся глаголящие лжу, погуби! погуби! погуби!» «Гроб отверст гортань их»… «Суди им и изрини я»… «К тебе воззову, да не премолчиши, и процвете плоть моя»… (Я смолоду был в процветении румяный и полный.) И оборочусь до злодия, да погляну на него гордым оком, да еще скажу: «Процвете моя плоть, а нечестивый погибнет!» И вот уже от такого обращения человек, хоть он будь и какой злодей крепкостоятельный, а он испужается, и ужасом сотрясется, и готов, сказать: «виноват». А я тогда сажусь, беру в руки гусиное перо и оное очищаю, а потом зачиниваю, а потом пробую его на раскепку, а сам тихо рукою вывожу, а устами читаю: