«Да, – говорит, – и нечем, да я и не хочу».
«Отчего?»
«Это не надо».
Губернатор его опять похвалил.
«Прекрасно вы говорите, – никогда сопротивляться не надо. А все-таки вы одну какую-нибудь власть уважаете? А? Или по крайней мере вы можете уважать какую-нибудь власть?»
Червев говорит:
«Кажется, я мог бы уважать ту власть, которая вела бы дело к тому, чтобы себя упразднить и поставить вместо себя власть божию».
Губернатор ему сказал:
«Вы всё очень своеобразно понимаете, но вы честный. – Я так и донесу».
– Кому донесет?
– Я не знаю, – может быть, он так и донес…
– Да, разумеется, так и донес!
– Я думаю, я думаю! – спокойно поддержал Рогожин.
Бабушка задумалась.
– Однако что же это такое?..
Это совсем выходило за рамки всех ее картин… Неужто он в самом деле таков, что сомневается даже в потребности самих государств… отдельных «языков»… отдельных народов… вер… Это не может быть. Ей никогда в голову не приходило, чтобы такие вещи говорил просвещенный человек… и притом тот именно человек, которого она приглашает быть воспитателем ее сыновей… И когда это ей открывается? Именно теперь, когда она готова и даже должна его взять… Да; но почему же непременно должна? А потому, что она сама все это затеяла, вмешала в это много людей и теперь ей делать шаг назад было бы неловко и поздно!.. Впрочем, что за вздор! Когда что-нибудь можно остановить до начала – так это не называется поздно, а что до неловкости, то разве такие соображения могут руководить поступками большой важности. Не лучше ли отказаться от невесты накануне самого брака, чем дать совершиться акту, угрожающему обоюдным несчастием?.. Нет; Варвара Никаноровна не из таких бесхарактерных и сентиментальных людей. Пускай она в Червеве больше, чем сам губернатор, уверена, что он из честных честный, но она не сунет ему сразу детей, – она с ним теперь поговорит, – она, по отчему обычаю, прямо спросит: «Како веруеши?» И он, без сомнения, ей скажет правду.
Она так и сделала, и получила как раз такой результат, какого ожидала.
Просидев около часа с глаза на глаз с Червевым, она стала сама резюмировать в своем уме его положения и начертала такую схему: характер в высшей мере благородный и сильный; воля непреклонная; доброта без границ; славолюбия – никакого, бессребреник полный, терпелив, скромен и проникнут богопочтением, но бог его «не в рукотворном храме», а все земные престолы, начальства и власти – это для него совсем не существует. Это все, по его выводам, не соединяет людей, а разделяет, а он хочет, чтобы каждый жил для всех и все для одного… И это в нем так искренно, что он не хочет допускать никаких посторонних соображений. По его мнению, весь опыт жизни обманчив, – и самая рассудительность ненадежна: не стоит думать о том, что будут делать другие, когда вы будете делать им добро, а надо, ни перед чем не останавливаясь, быть ко всем добрым.
Он убежден, что все со временем захотят платить добром за добро, – и потому он исключает всякий суд и всякие наказания, всякие похвалы и всякие почести… Заслуги ума, трудолюбия, даже заслуги самоотвержения и любви – все это, по его мнению, не нуждается ни в каких наградах и даже страдает от них. Добро – само в себе награда. Журавский с его идеями освободить крестьян ничего не достигнет, а во всей деятельности Сперанского он считает за достойное внимания только то, что он умеет сносить с достоинством свое удаление.
Княгиню удивляло: как же этот человек был близок Сперанскому и Журавскому, которые имели совсем другие взгляды и стремились к улучшениям путем государственных мер! Их намерения княгине казались прекрасными, и во всяком случае они были ей понятны, меж тем как все то, что сказал ей с полною откровенностью Червев, – это все изменяет и отменяет, все упраздняет и все ставит ни во что. А то, что он говорит, о том приходится выводить из его идей, что это утопии, что это неприложимо и не может держаться при всех других условиях общества и гражданственности.
Проведя все это в уме, она вслух договорила свою мысль:
– Это не лад, а разлад.
– Да, принесен «не мир, а меч», – спокойно отвечал ей Червев.
Княгиня прочитала в его глазах, что он понял все, что она молча продумала, и нимало этому не удивился и не рассердился. Это ему, очевидно, было за привычку: он словно ожидал того, что она ему сказала.
– Как же вводить молодых людей в эту жизнь с такими идеями? – спросила она.
– Не легко, – отвечал Червев.
– И как им будет жить?
– Трудно.
– Нельзя!
– Если соединять несоединимое, то нельзя, но если вести одну линию, то можно.
– Надо, значит, начать с того, что на многое, почитаемое за важное, взять и положить крест.
– Да, с этого должно начаться.
– А далее пойдет разлад со всем!
– Разлад только с тем, что не идет в лад с порядком, при котором лев не захочет вредить ягненку.
– Слова ваши режущи.
– Я с вами должен говорить откровенно: я ведь знал, что я вам не гожусь.
– Нет, я прошу вас дать мне подумать.
– И не думайте, я не гожусь. Вы верите в возможность мира при сохранении того, что не есть мир, а я не вижу, на чем может стать этакий мир. Меч прошел даже матери в душу.
– Вы строже, чем Савонарола!
– Я не говорю ничего своего.
– Да, но это ужаснее! Вы отнимаете у меня не только веру во все то, во что я всю жизнь мою верила, но даже лишаете меня самой надежды найти гармонию в устройстве отношений моих детей с религией отцов и с условиями общественного быта.
– Этой гармонии я не касаюсь.
– Но вы не верите в ее возможность?
– Воспитывать ум и сердце – значит просвещать их и давать им прямой ход, а не подводить их в гармонию с тем, что, быть может, само не содержит в себе ничего гармонического.
– Становясь на вашу точку зрения, я чувствую, что мне ничего не остается: я упразднена, я должна осудить себя в прошлом и не вижу, чего могу держаться дальше.
Червев улыбнулся доброй улыбкой и тихо сказал:
– Когда поколебались вера и надежда, остается любовь.
– Как еще любить и кого?
– Всех, но если вы истинно любите ваших детей…
– Без сомнения.