Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Борьба за преобладание

Год написания книги
1882
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Автор рассматриваемых нами воспоминаний сряду и без обиняков пишет: «синод ошибся». Выбор Протасова был вполне неудачен, но хуже всего приходилось иерархам оттого, что этот Симпликий был избран и расхвален государю самим синодом, как человек умный, образованный и усердный к церкви православной. «Этим новый обер-прокурор воспользовался». Началось в своем роде повторение истории Ровоамова царствования, и хотя Нечаев был далеко не Соломон ни в каком отношении, однако дошло до того, что его и с Соломоном сравнивали.

Некто, разделявший горести заседавших при Протасове иерархов, рассказывал такую трогательную историю:[7 - Меня могут укорить, что, приводя в других случаях имена лиц, на свидетельство коих ссылаюсь, – здесь, где такое указание было бы всего уместнее, я употребляю неопределенное «некто». Очень об этом сожалею, но иначе сказать не могу, а постараюсь только объяснить причину. Этот «некто» был архиерей, на ближайшей родственнице которого был женат мой двоюродный дед, Иван Сергеевич Алферьев, служивший в московском сенате, а родной его брат, а моей матери отец, Петр Сергеевич Алферьев, имел обычай вести ежедневные записи всего, по его мнению, замечательного. В этих записях и ветречаются любопытные рассказы, которые мною теперь частью вставлены. Но приводятся они просто под такими словами: «преосвященный рассказывал у брата Ивана», – или «были у преосвященного и слушали, что он говорил», – и далее самая запись, о чем был разговор. Но как звали этого преосвященного, нигде не записано, и я его не знал и не видал, да и происходило все это в годы моего сущего младенчества. (Прим. Лескова.).]

«Владыка Серафим, который тотчас по утверждении Протасова как бы предчувствовал, что с ним будет хуже, терпел молча, и Протасов ему снисходил за кротость, а другие говорили: Протасов нас забрал в руки по-военному, сразу и так задрал, так задрал, что просто голоса поднимать не смели. Как был гусар, так им и остался, и сонмом архиерейским как эскадроном на ученьи командовал, а за глаза поносил всех перед чиновниками самыми кавалерийскими словами. Он знал, что – избранник, и как бывало разозлится, то и кричит про нас заочно: „пусть-ка сунутся на меня жаловаться! Я им клобуки-то намну“. Да никто и не думал на него жаловаться, потому что нельзя – сами его выбрали, да признаться, и духу уже ни у кого не стало… очень задрал. Владыку Серафима он меньше всех обижал, но однажды – не знаю уже, что такое ему в голову вступило, – такой оскорбительный для чести старика намек сделал, что тот только посмотрел на него, и когда ярый Протасов отвернулся, то владыко благословил его издалека и, вздохнув, стал подписывать бумаги».

«Все это происходило при чиновниках, которые держались одного Протасова, а на нас совсем озверели, но тут при этом случае даже чиновник, который подписи песком засыпал, окончив должность, припал и поцеловал у митрополита руку как бы со слезами…»

Не знаю, какой это именно был случай – подобных при Протасове было немало, но любопытно, что, видя оскорбление слабодушного старика, ни одному из его сотоварищей не пришло на ум хоть просто встать и выйти из присутствия. Такой протест не составил бы никакой грубости по отношению к месту, но был бы понят «гусаром» и, может быть, послужил бы ему не бесполезным уроком; но ни в ком не нашлось ни духа, ни такта.

«Задрал», да и кончено!

О последствиях этого казуса, который пронял до слез чиновника, засыпавшего подписи, рассказывалось так:

«Мы были в смущении и не знали: съехать после к митрополиту, чтобы выразить свое участие, или представить вид незаметливости, или как бы непонимания? Совета не делали, но все про себя нашли, что промолчать ему (т. е. Серафиму) самому будет приятнее. Только после двух или трех заседаний мне довелось быть у него и разговаривать о разном. Говорили о сведенборговом толковании св. Писания по соответствиям. А когда подали чай, то разговор прекратился, но владыка открыл книгу и стал читать слова Ровоама из 12-й главы Царств: „юность моя толстее чресл отца моего. Отец мой наложи на вас ярем тяжек, аз же приложу к ярму вашему; отец мой наказа вы ранами, аз же накажу вы скорпионами“. И прочитав, вздохнул, закрыл книгу и, постучав себя в темя, сказал Феофановы слова: „о главо, главо!“ и прибавил: „то твоим радением все добыто“. Явственно было, что относил это к Протасову и давнему своему ходатайству, чтобы этот вдан был в отца и командира синоду. Такая скорбь минутами точила Серафима во все семь лет, которыми он пережил свое удачное посольство для протасовского испрошения. Вид один этого обер-прокурора был омрачением духа и потерею расположения, и всякий его тяготился видеть, кроме искателей. Избегали о нем говорить не столько, может быть, из осторожности и страха переносов, сколько неприятно было разговаривать, как все это добыто своим же добровольным избранием и испрошением, да еще с похвалами; но на памяти это страдание было постоянно. В сорок втором году – незадолго до кончины владыки, он раз заметил: „Выпхали тогда меня – как лягушку из болота послом к Юпитеру – просить вам царя, я сделал по желанию (т. е. по общему желанию) – выпросил его вам, и вот семь лет смотрю, как он всех задирает. Дух из всех повышиб… Твори, Господи, волю свою, а с меня довольно его… (т. е. Протасова). Да, довольно… Вы просили его себе в цари и стяжайте в терпении вашем души ваши, а мне довольно… я уж больше не поеду… нет; никуда не поеду…“»

Он и не поехал; 17-го января 1843 года смиренного Серафима Глаголевского не стало и на кафедру митрополии новгородской назначен из архиепископов варшавских Антоний Рафальский – тот самый, который, в звании волынского «крутопопа», участвовал в православной коллегии, совершившей беспримерный прием от униатов Почаевской лавры.[8 - О высокопреосвященном Антонии Рафальском любопытно бы выяснить одно странное недоумение, в которое вводит литература, не согласная с фактом и с преданием. В «списке архиереев и архиерейских кафедр», который в 1872 году издал бывший товарищ синодального обер-прокурора Юрий Васильевич Толстой, Антоний Рафальский значится под № 281 с такими, между прочим, отметками: «1833 архимандрит, наместник Почаевской лавры, 1843 митрополит новогородский; 1848 ноября 4 уволен по болезни от управления, а 1848 ноября 16 скончался». Все, что касается увольнения Антония «по болезни», есть или ошибка со стороны Ю. В. Толстого, или же указание на какой-то синодальный секрет, которого не знал никто, – ни миряне, ниже само петербургское духовенство, но Толстой, которому были доступны синодальные тайности, мог знать более. Обыкновенно все думали и думают, что хотя Антоний и прихварывал недугом невоздержания, усвоенным им во время почаевского жития «при униатских остатках», но что он все-таки умер не отставленный от митрополичьей кафедры и от места в синоде. Между тем оказывается, что он был уволен и скончался уже не митрополитом новогородским, – чего, говорят, будто не знал ни сам больной, переживший свое удаление только двенадцатью днями, ни все его окружающие, из коих многие до сих пор здравствуют и известию об удалении «зашибавшего» Антония весьма удивляются. Однако, приходится думать, что митрополит Антоний действительно был уволен, и именно 4-го ноября 1848 г., потому что в этот самый день (когда он был еще жив) на его место был уже определен Никанор Клементьевский. Был, конечно, случай, что во вселенной одновременно были два вселенские патриарха, но то было при беспорядках Римской империи, но у нас два митрополита одновременно не могли занимать одну и ту же кафедру. Здесь, однако, имеем образец, как далеко распространялся в то время принцип «канцелярской тайны», к которой ныне обнаруживается обловленное влечение, и, однако, никаких больших благополучий от торжества этого принципа не последовало. (Прим. Лескова.).]

Глава двадцать первая

Но чем же обер-прокурор граф Протасов достиг того, что нагнал такой неодолимый страх и трепет на иерархов, которых он собственно не имел права подвергать никаким дисциплинарным наказаниям?

Это объясняется его системою, положившею новое начало в системе управления церковью.

Прежде всего граф Протасов оказался не только человеком ловким, но и человеком умным. Если верить одному анекдоту, то Протасов был даже и начитан в отеческих творениях, а притом обладал проницательностью и юмором. Рассказывают, что ему в виде намека на его неподготовленность кто-то анонимно прислал выписку из мнений Григория Богослова, где говорится об «опасности, чтобы священный сан не сделался наиболее подлежащим осмеянию, ибо председательство приобретается не добродетелью, но происками. Не бывает де ни врача, ни живописца без предварительной подготовки». Протасов будто надписал на этом из того же св. отца (письмо к Василию Великому): «Не видал я ни одного собрания епископов, которое имело бы во всех отношениях полезный конец и не увеличивало бы бедствий вместо того, чтобы избавлять от них».

Анонимное послание с этою надписью было отослано как раз по тому адресу, по какому следовало.

Он понимал дела и отношения не по-семинарски. Благочестия же и особенно «усердия к церкви православной», за изобилие которого в нем ручались государю члены синода, на самом деле в Николае Александровиче Протасове было очень мало. Во всяком случае известно выражение: «и из тех, кои сидели в синоде, иные насилу притворялися, будто во что-то веруют», – относят к Протасову, ибо к Чебышову это относиться не может, так как это обер-прокурор открыто говорил «гнилые слова», что он в Бога не верует, да и синод будто решил, что Бога нет. Монахов Протасов не любил и, несмотря на свое гусарство, понимал их такими, каковы они есть, а не воображал, какими они должны бы быть. Как иерархи могли подчиниться лукавой мысли Муравьева, чтобы испросить себе в командиры такого человека, – это просто непостижимо и составляет верх бестактности. Если верить, что государь Николай Павлович знал о синодальной затее и нарочно дал им срок собраться испросить себе Протасова, то он наказал синод ужасно, и притом наказал на срок, способный превысить всякое терпение, именно – почти на двадцать лет…

Против Протасова члены синода не могли сделать ничего, так как на своего собственного избранника жаловаться не пристало, да и государь едва ли бы стал слушать такие жалобы.

Гусар быстро сообразил, что «синод запер для себя последний выход из стесненного положения, и воспользовался этим». Действовал он быстро и без всякого сострадания к избравшим его иерархам.

«Воспитанник иезуита, гордый не менее своего предместника, – начал с того, что преобразовал все высшее духовное правительство в России. В пособники себе он призвал чиновника (Сербиновича), тоже воспитанника иезуитов, – необыкновенно хитрого, и замыслил с ним уничтожение синода». Совсем уничтожить синод было невыгодно для самого Протасова, а задача его была иная. Она состояла в том, чтобы в синоде «стало не видно синода», и граф Протасов «придумал такое начало». Начало само по себе не хитрое: оно заключалось в усиленном переполнении синода чиновниками и учреждении множества таких должностей, которых синод прежде не знал и без которых он, однако, обходился. Судя по тому, что целое ведомство староверческой, якобы «секретной», иерархии в Москве управляется при одном секретаре из московских купцов (Иване Ивановиче Шибаеве), да двух или трех писарях, – надо думать, что это дело можно вести без большой министерской помпы. Все, что заводили при Протасове, было заводимо «напротив», с такою целью, чтобы все нововведения придавали синоду характер особого министерства. «Создали духовно-учебное управление под дирекциею наподобие министерского департамента. Для финансовой части учредили хозяйственное управление, тоже с особым директором. Самый синод являлся теперь как бы третьим департаментом этой министерской организации…» Лицо, стоявшее во главе такого учреждения, уже могло ставить себя на одну линию с министрами и помышлять о личном докладе у государя.

Нечаев об этом много хлопотал и было устроил, но он как-то не умел себя держать при докладе, и потому это у него снова было отнято. Протасов же был мастер держать себя, и с ним подобного не случилось.

«При министрах полагается канцелярия – и в канцелярию переименовали отделение духовных дел православного исповедания, под дирекциею Сербиновича. Синод облегчился, бремя правления с него снято. Но этого мало – надо наложить руку на все. Синод имел канцелярию, которая, состоя под его приказаниями, чрез обер-секретарей составляла с ним как бы одно целое. Надобно было отлучить от него канцелярию. Учредили директора синодальной канцелярии, и канцелярия превратилась в департамент, а синод остался ни при чем: ни сказать, ни приказать, ни выслушать некого».

Вышло так, что «синода Протасов не уничтожил, но из обер-прокурорства сделал настоящее министерство, если еще не больше».

В каком же отношении «больше»? Автор не поясняет этого, но надо думать, что он разумеет огромное влияние обер-прокурора на побыт архиерейский и беззащитность архиереев перед его произволением… Конечно, и всякий иной министр может уволить чиновника от должности (кроме сенаторов, профессоров, следователей и судей), но уволенный чиновник волен искать себе места в другом ведомстве, или, если он годен на что-нибудь кроме службы, то он найдет работу и будет есть хлеб по благословению божию, нимало не чувствуя далее этого – тягостей начальственного расположения. Архиерей совсем не в таком положении.

«Устроив по такому плану управление православною церковью и духовенством в России, обер-прокурор стал действовать свободно, не стесняясь ни законом, ни церковными правилами.[9 - Не знаю, следует ли этому верить. Протасов в числе прочих своих ловкостей очень умел представлять себя верующим и почтительным к церкви. Из всех обер-прокуроров едва ли не он один устроил у себя домовую церковь, в которой до самой недавней поры часто дьячил известный в своем роде эпитроп и писатель Филиппов. Тоже и о правилах: напротив, Протасов первый издал так называемые «соборные правила» и «этим, а также и другими действиями в пользу православия старался приобрести расположение старца Серафима и приобрел». Это я беру из рассказа, вставленного Муравьевым между 24 и 25 письмами Филарета. Конечно, это противоречит тому, что пишет о Протасове Исмайлов, но правды в этой истории, где все наперебой хитрили, добиться чрезвычайно трудно. В шестидесятых годах нам приводилось читать в «Рус. вестнике» чьи-то любопытные записки, где эта борьба излагалась еще как-то иначе. Очень жаль, что, не имея полного указателя статей «Русского вестника» за те годы, мы лишены возможности сверить воспоминания Исмайлова с воспоминаниями, напечатанными в журнале М. Н. Каткова. Андрей же Н. Муравьев в своих приписях что-то как бы нарочно путает. Напечатав письмо № 24 (от 6 июля 1836 г.), он делает такое прибавление: «Письмо это знаменует эпоху и в моем собственном быту, и в делах управления церковного. Обер-прокурор Нечаев должен был отправиться на юг по болезни жены своей и на это время испросил (сам испросил), чтобы его место заступил флигель-адъютант граф Протасов, человек весьма образованный и ловкий в делах; но такое назначение военного было довольно странным и смутило архиереев». Далее говорится о Филарете Дроздове: «Он был в холодных отношениях с графом, который не имел к нему доверенности по наговорам о его мнимом мистицизме и протестантстве». Известно, что это со стороны Протасова было просто предлогом к устранению Филарета с синодального горизонта. Но если верить здесь Муравьеву, то выйдет, что Протасов был православнее самого Филарета, и тогда покор его Сербиновичем и иезуитом напрасен. Еще ниже писано: «Члены (синода) желали, чтобы он заступил место Нечаева, ими нелюбимого; это вскоре исполнилось, когда Нечаев, лишившись жены, был назначен сенатором в Москву. В то же время и мне граф Протасов испросил звание камергера за мою трехлетнюю службу» (т. е. за прошлую службу при Нечаеве)…Я прошу сопоставить эту чуткость Протасова к заслугам Муравьева, которых он не видал, и подумать: не имеет ли в этом какого-нибудь подтверждения мое предположение, что усердие Муравьева по составлению доклада об испрошении Протасова могло не быть секретом для этого «ловкого в делах человека»? Я так думаю, несмотря на то, что у Муравьева, который в других случаях речист, здесь все так нагорожено, что из-за леса деревьев не видно. Напутано даже то, что Протасов будто привлек к себе внимание иерархов изданием «соборных правил», тогда как книга эта была издана Протасовым, когда он уже был обер-прокурором. А что члены синода «желали» иметь Протасова, и как они его добывали, – это все скомкано так, что механики, раскрываемой Исмайловым и другими памятливыми современниками, – совсем не видно…Впрочем, и на это сказание о самом желании членов есть вариант и, одно время, в духе его замышлялася целая историческая отповедь: епископ Виталий Гречулевич, помнится, находил возможным привести вопрос к такому выводу, что члены синода в испрошении флигель-адъютанта Протасова на обер-прокурорство – совсем неповинны. Словом, дело это разные любители истины много раз старались затемнять, и простодушные воспоминания о нем Исмайлова разъясняют в нем многое лучше всяких иных подборов и выводов. Простодушие Исмайлова, может быть, лучшая порука за его искренность.Если же может быть доказано, что «члены тут ни при чем», то стало быть все сделано Муравьевым, который был головою и душою этого дела и получил за то от возведенного его радением в обер-прокуроры флигель-адъютанта камергерское звание.Вот за что, значит, было предано в команду гусара святейшее собрание русской церкви, явившееся послушным орудием в руках одного интригана, который вел для него одного лишь беспроигрышную и выгодную игру.Это, я думаю, должно прочно установиться даже в том случае, если в плетень вплетет свое слово и от<ец> Гречулевич. (Прим. Лескова.).] Если (же) кто из членов синода возвысит голос в защиту своих прав или заговорит вопреки желанию обер-прокурора, того сдвинуть с епархии без суда и апелляции».

Здесь автор представляет дело не в полном свете: не только могли «сдвинуть с епархии», но могли послать на житье в такой монастырь, где жизнь хуже настоящей ссылки… И такие примеры бывали.

Конечно, это нисколько не способствовало образованию между русскими архиереями крупных и стойких характеров, о недостатке которых у нас высказано много соболезнований, и не без основания. Опасения за свою позицию соделали архиереев более искательными, чем ревнующими о вере, и дела веры, при всей огромнейшей организации центрального управления, пришли в такое положение, которое сами архиереи не хвалят.

Глава двадцать вторая

О чиновниках нечего и говорить. «Если кто станет не против синода, а за синод, того или выгонят совсем из службы, или лишат права на всякую выслугу». «Завелись секретные дела, пошли доносы и ябеды».

Автор пренаивно повествует о себе:

«Маленький, но самолюбивый (sic) чиновник, воспитанный в страхе и уважении к духовному начальству, я стал на сторону св. синода и через это подверг себя всем невыгодам дальнейшей службы». Его не повышали в должности, и когда в 1836 году обер-секретарь доложил синоду о следующем Исмайлову ордене Владимира, то «синод, единогласно, положил представить, но когда дело дошло до обер-прокурора, то он отменил и на настояние обер-секретаря сказал: „я не знаю заслуги Исмайлова: кому он служил, тот бы его и представлял“».

После этого Исмайлов сряду пишет: «жалует царь, но не жалует псарь». Если сравнить эти досадливые и горькие слова с тем сладостным лепетом, которым этот человек изъяснялся о своем поступлении в синод на службу, то можно подумать, что пятнадцатилетнее пребывание в этом священном коллегиуме Исмайлова не только не усовершило, но в некоторой степени как бы испортило его. Тогда он умилялся и благоговел перед камерою и ее обстановкою, а теперь он делает обидное и непристойное сопоставление обер-прокурора со «псарем».

Человек этот, очевидно, пал.

А между тем он совсем не из таких дерзких, чтобы его не следовало награждать. Со свойственною Исмайлову довольно забавною наивностью он говорит: «явно я не противился обер-прокурору, ладил со всеми его сателлитами, и он сам считал меня в своем полку, но все как будто сомневался – будто подозревал меня человеком двуличным».

Это премило, он только «явно» не противился и вел себя так, чтобы его числили в обер-прокурорском «полку», но в душе он носил что-то иное: хотел Владимирский крест, который ему был очень нужен, и не хотел, чтобы его подозревали в том, что он верен памяти Мещерского, а Протасова не любит…

Все это какие-то комики!..

Глава двадцать третья

Самым целостным из всей этой толчеи выходит во весь свой рост православный Андрей Николаевич Муравьев, наградивший синод обер-прокурором Протасовым. Подведя церковь «под гусара», он увидал, что сплоховал, и, получив, что мог, от Протасова, отбыл в страны дальные, но не с пустыми целями обыкновенного туриста, а с серьезною заботою просветить Рим насчет восточного православия и разъяснить русским несостоятельность римского католицизма… Со стороны Муравьева в этом нельзя не видеть некоторой заслуги: как бы там ни было, а все-таки он первый из светских людей начал писать о таких вопросах, которыми до него «светские» люди не интересовались и не умели за них тронуться. Наша система религиозного преподавания этому вполне благоприятствовала, и викарий Ключарев в своих недавних публичных лекциях в Москве высказался так, что это едва ли не было к лучшему. Занятие церковными вопросами, которые теперь заинтересовали многих (благодаря трудам митрополита Макария Булгакова и профессоров Голубинского, Знаменского и Терновского), не повело к осуществлению давних желаний Кузьмы Пруткова, сочинившего, кажется, самый лучший проект «введения единомыслия в России».

Сочинения Муравьева по нынешнему времени в большинстве так несостоятельны, что заниматься чтением их – значит терять напрасно время, но тогда они читались и даже из них кое-что обязательно заучивалось наизусть. Они приносили автору хороший доход, который к последним годам его жизни вдруг остановился. Андрей Николаевич приписывал это умалению веры, происшедшему, как все злое, от одного несчастного источника, – «от тлетворного направления литературы», призванной быть козлом отпущения за все, что ведется неумелыми руками. Сам Муравьев жил не всегда в тепле да в холе, но иногда он нуждался и попрошайничал. Наконец он устроился и «стал на страже у Киева». Как настоящий православный богатырь, он сел над горою и смотрел во все стороны, чтобы мимо его ни птица не пролетела, ни зверь не прорыскивал, – и надоел киевскому духовенству своею докучною и мелочною инспекциею до нестерпимости. Его даже считали вредным, и самую веру, которая одушевляла кипящею бодростью состаревшийся состав его длинных костей, называли не верою, а ханжеством. Впрочем, это был тип чрезвычайно цельный, и одно обстоятельство, сопровождавшее его кончину, должно служить тому сильным подтверждением его образцовой выдержанности.

В одном из большого числа сохраняемых мною писем епископа Филарета Филаретова, помеченном 27 августа 1874 года, есть такая приписка: «Умер А. П. Муравьев. Так скоро и быстро смерть его свалила, что и сам он не успел распорядиться своим добром. До конца однако же остался верен самому себе. Я соборовал его перед смертию. Он был почти в агонии, но после соборования все-таки сказал: „благодарю, чинно совершено таинство“».

Как жил он, так и угас, до последней секунды надзирая за «чинностию совершения таинств».

Духовенство русское более чем равнодушно к памяти Муравьева и совсем не ценит его заслуг. Оно как будто понимает, что ханжеством всей своей жизни Муравьев не мог поправить того огромного зла, которое он причинил своим самолюбивым и опрометчивым поступком с посылкою митрополита Серафима к государю для испрошения синоду «гусара».

Нет нужды, что тайности эти далеко не всем известны и до сих пор, сколько помнится, не встречали печатной оценки – у массы есть свой инстинкт, которым она отличает добро от зла.

Некоторых до сих пор интересует любопытный вопрос: что если бы Андрей Николаевич Муравьев получил место обер-прокурора, – исполнил ли бы он свое намерение «упразднить» эту должность, или, по крайней мере, поставить иерархов выше себя и самому перед ними, как обещал: «смириться до приятия зрака раба».

Кто может решить то, что осталося тайным и неразрешенным в высших судьбах Провидения? Но насколько можно судить об исполнимости намерений по характеру и другим свойствам человека, их выражавшего, то я смею думать, что обещание Муравьева осталось бы неисполненным.

Глава двадцать четвертая

Андрея Николаевича Муравьева некоторые сравнивают с действующим ныне на литературном поприще князем Владимиром Петров. Мещерским. Сходство между ними действительно есть, но какое и в чем? Ведь критики духовных журналов находят сходство даже между Григорием Богословом и Шопенгауэром, или Василием Великим и Гумбольтом… Муравьев, во-первых, был несравненно сведущей Мещерского в церковных делах и знал как св. Писание, так и историю церкви, в чем никто не дерзнет обвинять князя Мещерского. Кроме того, Муравьев вполне понимал нравы низшего и высшего духовенства и любил задавать страху всем духовным, тогда как князь Мещерский строг только к «модному духовенству», с воротничками и чистым бельем на виду, а к «фиолетам» он сам искательно подъезжает на особом «духовном передке» (ips. verba[10 - ipsissima verba (Лат.)– дословно: совершенно точно.]). Муравьеву же за то много и прощали, что он «гонял попов, да не давал спуску и архиереям». Здесь кстати расскажу, от какого случая он продолжал и унес в гроб неприязнь с митрополитом Арсением, который его пережил немного и хотел было лишить его успокоения под церковью, а зарыть в землю, как обыкновенного человека. Митрополит Арсений, объезжая епархию, однажды обедал у какого-то таращанского или звенигородского помещика, – кажется, если не ошибаюсь, у г. Млодецкого, поляка. За столом были духовные особы, сопровождавшие митрополита, и местный ксендз. Православный же местный причет и соседнее духовенство во все время обеда ожидали владыку на дворе, стоя у крыльца вместе с евреями, собравшимися поглазеть на экипажи и на гостя. Андрей Николаевич сделал за это выговор митрополиту без всякого послабления, а тот, чувствуя справедливость сделанного ему замечания, никогда не мог искренно помириться с Муравьевым и завел это до того, что даже мстил ему мертвому. Митрополит сделал неожиданное затруднение в погребении его в склеп под Андреевскою церковью, хотя склеп этот был устроен Муравьевым гораздо ранее его смерти и не без ведома митрополита Арсения.

Так же были исполнены резкостей, и притом совершенно неуместных, некоторые отношения Муравьева к другому современному киевскому епископу – Порфирию Успенскому, большому и почтенному труженику, изыскания которого о Востоке должны быть высоко ценимы церковно-историческою наукою.

Выходит, что в последние дни своей жизни Андрей Николаевич из трех киевских архиереев кое-как благоволил только к одному, именно к Филарету Филаретову, да и к этому он преложил свой гнев на милость только незадолго перед смертью, и то благодаря особому расположению, которое оказывал Филарету содержащий ключ ко многим сердцам богач Павел Демидов Сан-Донато.

Таков был неуживчивый, беспокойный и претенциозный, но не лишенный некоторой смелости и отваги характер «готового», но «не состоявшегося обер-прокурора», А. Н. Муравьева. По этому краткому, нельстивому, но и беспристрастному очерку всякий может сам умозаключить: были ли достаточные основания сожалеть, что Муравьеву в свое время был предпочтен Протасов, а потом другие, и можно ли было ожидать, что при Муравьеве христианство в России стало бы чувствоваться больше?..

Глава двадцать пятая

Из запутанной и неясной, но во всяком случае характерной истории борьбы, которую мы как могли рассказали с своими и чужими соображениями, может быть, и ошибочными, обыкновенно выводят или тщатся выводить, что благоуспешность проповеди и вообще церковного благочестия в России остановили маловерие одних обер-прокуроров и крутое самовластие других.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6