Теперь в Москве должен быть наш очень умный Меньшиков, и Вы с ним, конечно, уже беседуете. Статьи его все очень хороши, а «Работа совести» – превосходна. Я Вам писал о ней. Посылал я Вам тоже кое-какие вестишки как материал, быть может годный для занимающей Вас работы. Надеюсь, Вы получили все мои письма.
О Х<ил>кове я все знаю, и это отравляет мне весь покой. Хуже всего это – как к этому относятся люди нынешнего общества, совсем потерявшего смысл и совесть. Говорят об этом очень мало и всегда – вяло и тупо и с таким постановом вопроса: «Это-де как смотреть – с какой точки зрения». И всегда, разумеется, устанавливаются на такой точке, с которой родители «сами виноваты». Для меня это так несносно, что я со многими перестал говорить, чтобы себе и им крови не портить. И главное тут еще то, что мать Х<илко>ва начала это «с благословения Пержана», а Пержан что ни спакостит, то все «свято» Вот он когда сквитовался с Х<илко>вым за сцену в Сумах!.. Теперь, впрочем, все «mesdames» успокоены, что «по крайней мере деток очистят, а то они в чесотке». Не могу про это говорить более и удивляюсь нечеловеческому самообладанию дам и поэтов. Еще слышно, взяли детей у Паниной, которая тоже в церкви не венчана, и дети ее не обмокнуты. Я ее не знаю, но говорят, будто она женщина бойкая, пылкая и мстивая. Спаси ее бог от большой напасти. И вот, вообразите же, никто из «противленцев» не возвысит голос и с своей точки зрения не оценит, как это опасно – отрывать детей от сердца матери. Тупость мешает это представить себе, а одно слово, что «отец И<оанн> благословил», – все примиряет. «Так и надо». Я кипячусь и ссорюсь, и иначе не могу, и даже, кажется, не хочу иначе. У всех так и поперла поповская отрыжка. И даже те, от кого этого не ждал бы, – все на одну стать сделались. Невыносимо грустно, мучительно и противно и в лад слова сказать не с кем, – вот как живу. Удушливый гнев и негодование по крайней мере поддерживают дух и не дают места унылости.
Читаю всего более «Письма Сенеки к Люцилию». Не хожу ни к кому, потому что везде один тон. – Одновременно с Вашим письмом вчера получил письмо из Москвы от «редакции Иогаисона», у котор<ой> есть редактор, неизвестный мне Вас. Евг. Миляев, и ему вздумалось издать «сборник»… Он нацеплял «имян» и меня туда же тянет, но Вашим именем не хвастается… Верно, Вы смужествовали, и я последую Вашему примеру. Остепенять надо этих затейников, которые лезут, сами не зная куда и зачем.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Л. Н. Толстому
15 декабря 1893 г., Петербург.
Высокочтимый Лев Николаевич!
В последнем письме моем к Вам я сказал в одном месте, что Вы теперь, верно, уже беседуете с Мих. Осип. Меньшиковым. Это я написал потому, что М<еньшиков> совсем собрался ехать в Москву, и я уже пожелал ему счастливого пути и радостной встречи с Вами; а он вчера пришел ко мне неожиданно и объявил, что сборы его рассыпались и он не поедет за редакционною работою, которой теперь очень много. Я Вам это и пишу, чтобы объяснить соответствующее место в моем прошлом письме и не явиться перед Вами легкомысленником. – Вчера получил известие от великосветской дамы (кн. М. Н. Щербатовой), что рассказы старой Х<илко>вой о заразной нечисти на детях Дм<итрия> Ал<ександровича> не подтвердились: чесотки нет; а цели для отобрания их две: 1) окрестить и 2) усыновить и укрепить за ними наследство. Обе эти цели встречают почти всеобщее одобрение, – особенно вторая, то есть закрепление наследства. Говорят тоже, что будто «потом детей возвратят», но я думаю, что это «потом» будет очень не скоро Вообще мероприятие это принято с ужасною тупостью ума и чувств. Есть даже «благословляющие» и уверенные, что «этим путем будет спасен и отец, который возвратится к богу» И это не у одних православных, а и у пашковцев Ругин (Ив Дм), перешедший к пашковцам (он «уверовал в спасение»), вчера принес мне известие, что у них тоже радуются, что Дм<итрий> Ал<ександрович> «придет», и уже молились «за него и за Вас», – чтобы и Вас б<ог> «привел» Слушаешь будто что-то из сумасшедшего дома. Было «пророчество» и на Марью Львовну – что она тоже «придет» и «будет спасена», и т. д. – Сентиментальное место у Жуковского о смертной казни я нашел это в 6-м томе 6-го издания (1869 г), начиная с стр. 611. – Приспосабливаюсь этим воспользоваться. – Происшествием с Х<илко>выми удручен до изнеможения сил и не могу, да и не хочу, приходить в иное состояние, ибо это почитаю теперь за самое пристойное. Какие рассуждения при такой скорби. Если все будет идти так, то лучше ни с кем не видаться, чем прилагать мученье к мучению – У Сенеки встречаю много прекрасных мест о «неделании», и все это изложено в восхитительной ясности. Вспоминаю Вас за этим чтением. Об ответах на мои письма никогда не прошу Вас, но если получаю Ваши строки, то бываю ими утешен и обрадован, а нередко и укреплен, – в чем постоянно и сильно нуждаюсь
Преданный Вам
Н. Лесков.
Л. И. Веселитской
21 декабря 1893 г., Петербург
Уважаемая Лидия Ивановна!
Посылаю Вам «Стальную блоху». Если мы с Вами и раззнакомились, то это не мешает, чтобы у Вас была моя книжка, за которую притом я денег не платил и продавать ее не понесу. Примите ее, пожалуйста, по старой памяти и дайте Вашей, маме – почитать больному генералу, который, вероятно, найдет тут что-нибудь знакомее и, может быть, улыбнется. В наши с ним годы и это чего-нибудь стоит. – В отношении нашей с Вами разлуки ничего не скажу, как то, что «все искреннее лучше всего неискреннего». И хорошим людям порою бывает друг с другом «тесно», и это так надо и оставить, пока покажется (если покажется) кому-нибудь по ком-нибудь «скучно». Я уже говорю всем, кто меня о Вас спрашивает, что я Вами презрен и покинут и вполне того стою, но умышленного рачения о сем не прилагал.
Желаю Вам всего полезного и доброго
Н. Лесков.
Письма 1894 года
М. О. Меньшикову
12 февраля 1894 г., Петербург.
Уважаемый друг!
Статья Ваша о моем XI томе вышла в тот день, когда у меня собирался консилиум и когда я был особенно взволнован. Я ее прочитал и не сразу мог ее оценить. Сразу я увидал только, что Вы человек смелый и искренний и ставите меня значительно выше, чем я в самом деле стою. Я был очень обрадован Вашею смелостию и искренностию, которые, к сожалению, встречаются очень редко. Потом я увидал, что эта милая мне по своей доброжелательности статья написана в самом деле как бы не Вашею рукою и даже в чуждом Вам тоне и манере… И мне стало и больно и смешно: раз во всю мою рабочую жизнь (за 35 лет) один только истинно умный, честный и мужественный человек захотел и решился говорить обо мне без «картавки», и тут надо было, чтобы у него «рука развелась»!..
«Это замечательно!» – как говорят в «Первой мухе», но это и хорошо. Это почему-нибудь так надобно. Статья останется мне воспоминанием Вашей отваги и доброй ко мне приязни; она мне очень лестна, и в ней есть превосходные места о темпераментах; но она написана М<еньшико>вым больным или усталым, и в ней есть даже одна несправедливость против меня, и притом очень меня уязвляющая: выводя низкие типы нигилистов, я дал, однако, в «Некуда» Лизу, Райнера и Помаду, каких не написал ни один апологет нигилизма. Это нехотя замечали мои клеветники; а Вы этих лиц вовсе не отметили. И я, больной, все думаю, что это так было и надо. И мне все хочется обнять Вас и благодарить за Ваши добрые чувства и за отважную попытку поддержать меня, а на письме изложить все это трудно. Репину при трех попытках не удалось написать моего портрета, а Вам не задался литературный очерк обо мне. Значит, так и надо. Я хотел бы, чтобы Вы только верили, что я высоко ценю Вашу дружбу, люблю Вас и очень Вам благодарен за то, что Вы говорили обо мне с такою искренностью, какой я не позабуду.
Искренно Вам преданный
Н. Лесков.
С. Н. Терпигореву
22 февраля 1894 г., Петербург.
Любезный друг Сергей Николаевич!
Очень тебе благодарен за внимание и за приглашение к обеду, но быть не могу. Вот уже пять лет, как я нигде, кроме дома, ничего вкушать не могу. И это не потому, что так меня научила известная тебе Фермуфия, а потому, что я очень болен и не могу есть ничего, приготовленного для людей здоровых. Притом же и все сказанное тебе о моей поправке неверно и даже прямо ложно: я поправился настолько, что по совету Чудновского выезжаю среди дня на полчаса прокатиться, и от этого мне лучше; но затем, после этой прогулки, я возвращаюсь и лежу в молчании и тишине. Про такую поправку и говорить бы, думается, не для чего.
Читаю твои фельетоны и не то чтобы защищал их (ибо они не нуждаются ни в чьей защите), но часто их изъясняю и отстаиваю (ибо это бывает нужно). Пишешь ты однообразно, но верно и хорошо, и знаток быта это должен понимать; но ужасно видеть: для чего ты всегда гадишь роль «резонера», в которой выводишь себя!.. Зачем это он у тебя все ехидствует и ухмыляется и никак не может взять ни при одном случае тон иной, более достойный и соответствующий положению вещей и идей? «И истину царям с улыбкой говорить» уже стало пошло; а у тебя твой резонер уж и с исправником зубы точит!.. Что же это за манера? И выходят все очень хороши, кроме… тебя самого, от которого отдает чем-то семинарским я пошловатым. Неужто ты думаешь, что при каком-нибудь уважении к себе неглупый человек станет хихикать с таким исправником, а не поставит его просто на пристойное от себя расстояние, как ставят иногда и твоего сенатора и Баранова! Это тебе стыдно так писать и через это давать ложное освещение всей картинке, которая во всем остальном прекрасна. «Истины» пора говорить без улыбок, и это можно, а еще более – это должно. Писатель не должен подавать пример отсталости в отношениях.
Очень хорош твой бр<ат> Симолин! И хорошо общество, где такой экземпляр возможен. – Желаю тебе всех благ.
Н. Лесков.
А. К. Чертковой
2 марта 1891 г., Петербург.
Вчера неожиданно получил от Вас, Анна Константиновна, прекрасное, доброе письмо и был им очень тронут и благодарю Вас за него. Все, что Вы написали, сродно и близко моему пониманию, и мне совершенно легко отвечать Вам на это. Без сомнения, я вполне уважаю и люблю Вас и Владимира Григорьевича, в котором есть много такого, что следует и любить и уважать, на я боюсь, что при сближении его со мною в нем опять пробудится его беспокойство, и «выйдет последняя вещь горше первыя» (так как и я теперь предубежден против него и могу впадать в подозрительность там, где для нее, может быть, нет и места). Но никакой неприязни к Вл. Гр. я не питаю, а, напротив, люблю его и находил бы удовольствие с ним видеться и беседовать. Если он будет в П<етер>б<урге> и застанет меня здесь, – я усердно прошу его навестить меня, и, я надеюсь, мы с ним встретимся братски. Болен я был долго и очень тяжело, и теперь, конечно, не пользуюсь здоровьем, которое, без сомненья, непоправимо. Дух же мой порой бывает бодр, а иногда унывает и раздражается. Стараюсь содержать его в лучшем порядке, но далеко не всегда этого достигаю. Болея сами, Вы, вероятно, знаете, как это колеблется. Больной я почти постоянно был одинок и привык почитать это не за самое худшее. Люди приносили много суеты, до которой мне становится все меньше и меньше дела. В размышлениях своих о душе человеческой и о боге я укрепился в том же направлении, как и верил, и Лев Николаевич Толстой стал мне еще более близким единоверцем. Думаю и верю, что «весь я не умру», но какая-то духовная постать уйдет из тела и будет продолжать «вечную жизнь», но в каком роде это будет, – об этом понятия себе составить нельзя здесь, и дальше это бог весть когда уяснится. Мне очень понравилась фантазия Короленки «Тени», присоединенная в конце к книжечке о Сократе. Я тоже так думаю, что определительного познания о боге мы получить не можем при здешних условиях жизни, да и вдалеке еще это не скоро откроется, и на это нечего досадовать, так как в этом, конечно, есть воля бога. Зимою я был смущаем не раз доходившими до меня вестями о том, что будто Л. Н. допускает сильные изменения в своих верованиях; и я огорчался и сожалел, что это породит смущение в других. Нечто такое и сталося, но потом я увидел, что это могло произойти от «ревности не по разуму», которую являют иногда то те, то другие. Позже это на меня навеяло усталость и раздражение, которых я испугался и почел за лучшее очень много сократить свою сообщительность и найти покой в тишине «благого молчания». И я уклоняюсь от «ревнующих», и это мне дает покой; а к Л. Н. в сердце своем я питаю еще сугубую любовь и вполне с ним единомыслен в предметах веры, для чего и получаю себе в его словах уяснения и поддержку. Чувствую однако, что лучшее, поэтическое время духовной жизни прошло и теперь настала иная пора, когда надо делать, а не говорить. Сюда по зиме приезжал Паша, и говорил он столько, что мне показалось, будто он говорил много и что это говорение стало уже не ко времени, и оно не полезно, а вредно; и мне это очень не понравилось, и я это ему, разумеется, сказал. Я бы лучше хотел, чтобы дело зрело в тиши, как семя, а не было уронено и доведено до смешного, и мне кажется, я понимаю положение и что я хочу полезного. Повестей Льва II и г-жи Гуревич я тоже не одобряю, несмотря на всю их строгую нравственность. Это само по себе болезнь.
Благодарю Вас за доброе письмо и кланяюсь Владимиру Григорьевичу.
Ваш Н. Лесков.
М. О. Меньшикову
10 марта 1894 г., Петербург.
Уважаемый друг Михаил Осипович!
Очень Вам благодарен за то, что обещаете позаботиться о моем «глаголемом» Петруше. Я его знаю с детства его и смело рекомендую его в Ваше благорасположение. Он парень с толком, с характером и с очень теплой и нежной душою. Страстная любовь его к литературе очень велика, и он всегда стремился к этим занятиям. Для секретарства в редакции он человек очень пригодный и, по-моему, – золотой (скор, точен, неутомим и толков).
За книгу Гильти премного Вам благодарен. Она действительно превосходна, и я начал читать ее уже во второй раз, и с огромным удовольствием и с согласием. А «Инхиридион», или «Руководство» Эпиктета, который (то есть Инхиридион, или Энхиридион) известен мне по переводу Григорья Полетики (напеч. в 1767 г.), у Гильти переведен весь, и этот перевод, конечно, во всех отношениях лучше старого перевода Полетики.
Если (может статься) Вы найдете достойным воспроизвесть перепечатанный сегодня «Нов<ым> временем» анекдот о Тургеневе, то не сочтете ли за полезное указать со ссылкою на меня, что это было в приемной у Дмитрия Андр<еевича> Толстого и штуку эту проделал дежуривший у него синодальный чиновник Петров, который вслед за тем проворовался и умер. Но важно то, что ему ничего не «попало», как переврал интервьюер, а что Дм. Толстой всегда смотрел «распределение приема» и, стало быть, видел, что тот своей хамской лапой поставил Тургеневу № после всех столоначальников (или делопроизводителей)… Это все вполне верно, и происходило это в бытность Толстого об<ер>-пр<окурором> синода и министром народн<ого> просвещения.
Не позабудьте пособить Петру Ильичу! Он, кажется, надул себя, бедняга!
Я возвышаюсь до чрезвычайности! Был у меня Третьяков и просил меня, чтобы я дал списать с себя портрет, для чего из Москвы прибыл и художник, Валентин Алекс<андрович> Серов, сын знаменитого композитора Александра Н<иколаевича> Серова. Сделаны два сеанса, и портрет, кажется, будет превосходный. Не найдете ли любопытным заглянуть? Проработает он еще с неделю и затем увезет портрет с собою в Москву.
Ваш Н. Лесков.
В. А. Гольцеву
11 марта 1894 г., Петербург.
Уважаемый друг!
Письмо Ваше так меня тронуло, что я сейчас же хотел на него отвечать, но в это мгновение пришел некто, прилипчивый как банный лист, и я письмо Ваше спрятал к сердцу, где и проносил целую неделю. Простите! За слова приязни и участия сердечно Вас благодарю. Болен был очень, так что я сомневался в возможности «отсрочки», но она последовала; «яблонь вновь окопана», и садовник, вероятно, еще ожидает плодоношения… Теперь пока ползаю, как выходящая из окоченения муха, и кое-что делаю для «Русской мысли». Я это помню и «стараюсь». Прошу Вас об услуге: нельзя ли мне получить от Кушнарева (конечно, за деньги, только не за анафемские) экземпляр «Декамерона» без выпусков, сделанных ради русского пуризма? Или об этом надо просить Веселовгкого? В таком разе где его адрес и как его звать? Но нельзя ли Кушнареву быть ко мне милостивее и уладить дело попроще.