– Пф! Хочешь десять тысяч обеспечения, сейчас хочешь?
– Ну, ну, давай.
– Нет, ты говори коротко и узловато: хочешь или не хочешь?
– Да, давай, давай.
– Стало быть, хочешь?
– Да уж, конечно, хочу.
– Идет, и да будет тебе, яко же хощеши! Послезавтра у твоих детей десять тысяч обеспечения, супруге давай на детское воспитание, а сам живи во славу божию; ступай в Италию, там, брат, итальяночки… уухх, одними глазами так и вскипятит иная! Я тебе скажу, наши-то женщины, братец, ведь, если по правде говорить, все-таки ведь дрянь.
– А я думаю, – говорил на другой день Долинский Журавке, – я думаю, точно ты прав, надо ведь это дело покончить.
– Да как же, братец, не надо?
– То-то, я всю ночь продумал и…
– Ты, пожалуйста, уж лучше и не раздумывай.
Через два дня в руках Долинского был полис на его собственную жизнь, застрахованную в десять тысяч рублей, и предложение редакции одного большого издания быть корреспондентом в Париже.
Долинский, как все несильные волею люди, старался исполнить свое решение как можно скорее. Он переменил паспорт и уехал за границу. Во все это время он ни малейшим образом не выдал себя жене; извещал ее, что он хлопочет, что ему дают очень выгодное место, и только в день своего отъезда вручил Илье Макаровичу конверт с письмом следующего содержания:
«Я наконец должен сказать вам, что я нашел себе очень выгодное место и отправляюсь к этому месту, не заезжая в Москву. Главная выгода моего места заключается в том, что вы его никогда не узнаете, а если узнаете, то не можете меня более мучить и терзать. Я вас оставляю навсегда за ваш дурной нрав, жестокость и лукавство, которые мне ненавистны и которых я более переносить не могу. Ссориться и браниться я не приучен, а на великодушие, хотя бы даже в далеком будущем, я не надеюсь, и потому просто бегу от вас. На случай моей смерти оставляю моему изведанному другу полис страхового общества, которое уплатит моим детям десять тысяч рублей; а пока жив, буду высылать вам на их воспитание столько, сколько позволят мне мои средства.
Не выражаю вам никаких доброжелательств, чтобы вы не приняли их за насмешку, но ручаюсь вам, что не питаю к вам, ни к вашему семейству ни малейшей злобы. Я хочу только, чтобы мы как люди совершенно несходных характеров и убеждений не мешали друг другу, и вы сами вскоре увидите, что для вас в этом нет решительно никакой потери. Я знаю, что я неспособен ни состроить себе служебную карьеру, ни нажить денег, с которыми можно бы не нуждаться. Вы ошиблись во мне, я – в вас. Не будемте бесполезно упрекать ни себя, ни друг друга и простимтесь, утешая себя, что перед нами раскрывается снова жизнь, если и не счастливая, то, по крайней мере, не лишенная того высшего права, которое называется свободою совести и которое, к несчастию, люди так мало уважают друг в друге.
С.-Петербург
Н. Долинский».
Так покончилась семейная жизнь человека, встреченного Дорушкой уже после четырехлетнего его житья в Париже.
В Россию Долинский еще боялся возвращаться, потому что даже и из-за границы ему два или три раза приводилось давать в посольстве неприятные и тяжелые объяснения по жалобам жены.
Глава четвертая
Главные лица романа знакомятся ближе
Продолжаем прерванную повесть.
Дом, в котором Анна Михайловна со своею сестрой жила в Париже, был из новых домов rue de l’Ouest[31 - Западной улицы (франц.).]. В нем с улицы не было ворот, но тотчас, перешагнув за его красиво отделанные, тяжелые двери, открывался маленький дворик, почти весь занятый большой цветочной клумбой; направо была красивенькая клетка, в которой жила старая concierge[32 - Привратница (франц.).], а налево дверь и легкая спиральная лестница. Через два дня после свидания с Прохоровыми Долинский с не совсем довольным лицом медленно взбирался по этой ажурной лестнице и позвонил у одной двери в третьем этаже. Его ввели через небольшой коридорчик в очень просторную и хорошо меблированную комнату, переделенную густой шерстяной драпировкой.
По комнате, на диване и на стульях, лежали кучи лент, цветов, синели[33 - Синель – бархатные шнурки или махровая нить для женских нарядов.], рюшу и разной галантерейщины; на столе были набросаны выкройки и узоры, перед которыми, опустив в раздумье голову, стояла сама хозяйка. Немного нужно было иметь проницательности, чтобы отгадать, что Анна Михайловна стоит в этом положении не одну минуту, но что не узоры и не выкройки занимают ее голову.
При входе Долинского Анна Михайловна покраснела, как институтка, и сказала:
– Ах, извините, Бога ради, у нас такой ералашный беспорядок.
Долинский ничего не ответил на это, но, взглянув на Анну Михайловну, только подумал: «а как она дивно хороша, однако».
Анна Михайловна была одета в простое коричневое платье с высоким лифом под душу, и ее черные волосы были гладко причесаны за уши. Этот простой убор, впрочем, шел к ней необыкновенно, и прекрасная наружность Анны Михайловны, действительно, могла бы остановить на себе глаза каждого.
– Пожалуйста, садитесь, сестры дома нет, но она сейчас должна вернуться, – говорила Анна Михайловна, собирая со стола свои узоры.
– Я, кажется, совсем не вовремя? – начал Долинский.
– А, нет! Вы, пожалуйста, не обращайте на это внимания, мы вам очень рады.
Долинский поклонился.
– Дорушка еще вчера вас поджидала. Вы курите?
– Курю, если позволите.
– Сделайте милость. Долинский зажег папироску.
– Дора все не дождется, чтобы помириться с вами, – начала хозяйка.
– Это, если я отгадываю, все о луврской еще встрече?
– Да, сестра моя ужасно сконфужена.
– Это пресмешной случай.
– Ах, она такая…
– Непосредственная, кажется, – подсказал, улыбаясь, Долинский.
– Даже чересчур иногда, – заметила снисходительно Анна Михайловна. – Но вы не поверите, как ей совестно, что она наделала.
Долинский хотел ответить, что об этом даже и говорить не стоит, но в это время послышался колокольчик и звонкий контральт запел в коридорчике:
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись,
В день несчастия смирись,
День веселья, верь, настанет.
– Вот и она, – сказала Анна Михайловна. На пороге показалась Дорушка в легком белом платье со своими оригинальными красноватыми кудрями, распущенными по воле, со снятой с головы соломенной шляпой в одной руке и с картонкой в другой.
– А-а! – произнесла она протяжно при виде Долинского и остановилась у двери.
Гость встал со своего места.
– Стар… Стар… нет, все не могу выговорить вашего имени.