– А видели вы?
– Да что такое, – говорю, – видеть? – отстаньте вы от меня: ничего я не видал.
– Герцог-то наш, – говорит, – уже поехал.
– Да какое мне дело до вашего герцога… что вы ко мне приклеились?
– Как, – говорит, – какое дело: да вы знаете ли, куда он отправился?
– Ничего, ровно ничего я не знаю, и знать мне незачем, а вы если от меня не уйдете, так я сейчас полицейского кликну.
Он смотрит на меня, что я так странен, должно быть, ему в своих речах показался, и шепчет:
– Герцог в Зимний дворец поехал.
– Да отойдите же, – говорю: – вы от меня: – я вам сказал, что я ничего не знаю; и с этим отпихнул его, да скорее через знакомый пролетный двор, да домой к птенцам, чтобы, пока еще время есть, хоть раз их к своему сердцу прижать. И не успел этим распорядиться, как вдруг нарочный, с запиской от генерала, чтобы завтра наказание такого-то француза отменить.
Батюшки мои, думаю, как заиграло.
Глава пятая
Я только язык прикусил, да поскорее написал всем кому надо отмену церемонии и всю ночь потом не ложился, а все ходил в этаком в самом странном каком-то состоянии. Еще сам себе не отдавал отчета: как это я сделал и что из этого дальше выйдет? А и страшно, и словно благодать какая в душе. Думаю, конечно, и о том: не попадусь ли я тут сам каким-нибудь манером и чего буду за мою измену удостоен, но и за беднягу французишку нарадоваться не могу. И только насилу перед самым утром, с этими нелегкими мыслями, у себя в кабинете в кресле задремал, как вдруг слышу в передней возле двери шум и пререкание, жена кого-то упрашивает повременить, говорит, что я только сейчас заснул; а тот, чужой голос, настаивает, чтобы тотчас разбудить и точно как будто имя государя мне послышалось. Сейчас мне припомнилась моя измена, и сразу вся моя дрема прошла.
Бросился я, как был, в халате к двери, смотрю – курьер стоит с этакою солидною рожею, каких нарочно по осторожным делам посылают, и подает мне молча пакет.
Я, знаете, и пакет беру, и руки-то ходенем ходят, насилу разломил печать и вижу белый лист, а на нем посредине всего одно слово выведено «благодарю», а в середине деньги… Сосчитал – как раз полторы тысячи рублей денег.
Ведь не поймешь этого ничего как-то в первую минуту: что это и от кого, и потому не знаешь, к кому в таком затруднении готов за объяснениями обратиться. Так и я курьера-то этого хочу спросить, а его уже след простыл… Ну, тут я на пакет то этот глянул, чьей рукою имя-то мое написано и «благодарю-то» это священное для меня выведено, и вспомиил, чей это почерк… да уж зато тут-то уже я себе и дал волю: то есть, этак, я вам говорю, я дурацки ревел, этак я сладко вырыдался, что мое вам почтение… Два раза во всю мою жизнь потом только этак и плакал: во второй это было, как император Николай Павлович умер, и я ему к его гробу ночью свое «благодарю» ходил сказывать за то, про что мы с ним двое только из всех русских знали: он, мой царь, да я, – его изменник. И еще после я в третий раз так же плакал, по иному случаю, из этой же, впрочем, истории вытекшему.
Глава шестая
Этого французика мы так совсем плетями и не секли, а велено было его просто выслать вон из России с подпискою, чтобы никогда в пределы оной возвращаться не смел. Ну, да где уж ему, дураку, было желать сюда возвращаться, да и незачем – он дивным образом очень богат сделался в Париже. А я эти полторы тысячи-то, которые мне как с неба упали, припрятал себе на лечение и из них в несколько лет к отставке моей из полуторы две или даже немножко более стало, я и поехал в Виши водами от своего сиденья полечиться… Наполеон там еще императорствовал, ну, и все это еще у них тогда по-старому было; а на обратном пути, облегчаясь, я в Париж завернул: посмотреть там, что поинтереснее, да домой своим дамкам, знаете, какой-нибудь галантерейщины и парфюмерии прихватить. У нас, я слыхал, в Петербурге все Пино, парижского парфюмера, предпочитают, и говорю своему проводнику:
– Сведите-ка меня, батюшка, к Пино, душков да помадки у него какие получше набрать. А проводник мне возражает:
– Зачем же, – говорит: – вам к Пино ехать?
– Да ведь он, – говорю: – самый лучший.
– Помилуйте, – отвечает: – это бог знает, как давно было, что он лучшим считался, а теперь не Пино, а другой парфюмер здесь всех лучше, и назвал мне, знаете, фамилию, которая так меня сразу чем-то знакомим по уху и щелкнула.
– Как, – говорю: – вы его называете?
Тот повторил.
– Ах, батюшки мои, – вспомнил я себе: – да ведь это чуть ли и мой давнишний крестник тоже так назывался! и спрашиваю:
– Не был ли этот ваш знаменитый парфюмер когда-нибудь в России?
– Как же, – говорит: – был, только он в 1853 г. – перед крымскою кампанией, за политические вмешательства оттуда выслан из Петербурга.
– Гм, знаю, мол, я эту политику.
– Ну, а все-таки, – говорю, – мы уже, батюшка, лучше к Пино покупать-то поедем, а к этому не поедем.
Проводник мой меня отговаривать, но я, однако, на своем уперся.
– Нет, нет, нет, – говорю, – мне это не идет… Бог его еще знает там, как он, хорошо ли делает; мало ли кто у вас тут на короткое время в моду входит, а Пино, говорю, – это фирма старая, и он у нас славится: так уж вы меня, пожалуйста, к Пино свезите.
Избегал, разумеется, чтобы не встретиться, знаете… Ну, что хорошего этакое скверное, что уже прошло, опять человеку напоминать?
Но тут, должен вам сознаться в своей маленькой слабости: проводник мне начал рассказывать, как этот господин очень богат; какая у него богатая фабрика и какой щегольский магазин и живет в собственном доме, – не знаю уже, как эта улица у них называется, а только, близ самой Вандомской колонны… Я дом-то и захотел посмотреть.
– Что же, думаю: хоть не на него, так, по крайней мере, на его имущество взгляну: отчего же не взглянуть? ведь это ему ничего, – он и знать не будет. Разумеется, не хорошо, и этого не следовало, потому что суетно. Но, как хотите, ведь интересно, потому что хоть небольшое дело я ему сделал, а все же он с моих рук жить пошел.
Вот мы и поехали: проезжаем мимо, нарочно тихо – в колясочке, и вижу: дом как дворец; вывеска фабрики на три улицы; окна в магазине – хоть шестериком в них поворачивай.
– Быть, – говорю, не может, чтобы это тот самый человек!
– Нет, тот самый, что у вас из России за политику выслан.
– Да что ты, думаю, дурачок, толкуешь, много ты понимаешь меня, о чем я думаю? По-твоему это тот, а по-моему это не тот политик, про которого я разумею.
Ну, а впрочем, что я ему стану рассказывать, какие там у моего крестника кондуиты: я только не верю, чтобы могла судьба этак играть человеком и дать вдруг, после такого унижения, такое большое богатство.
– Когда бы мне можно было на него как-нибудь взглянуть, – говорю: – вот бы это мне было очень интересно!
– Отчего же, – говорит: – это очень можно.
– Только я к нему в магазин не пойду, а нельзя ли так… где-нибудь в щелочку, чтобы он меня не видал, а я бы его видел?
– Очень можно, – говорит: – да он сам в магазин и редко приходит, и в доме-то этом теперь летом не живет.
– А где же он живет?
– У себя на даче, в Пасси.
– У него и дача, – говорю, – есть?
– Не одна, – говорит, – а две: одна этакая полулетняя, по-ихнему «демисезон», тут недалеко над Трокадеро, а другая, настоящая, в Пасси, – такой, говорит, загородный дом, что редко можно другой встретить, и он, говорит, всегда в семь часов у себя над открытым цветником, на веранде, кофе с гостями пьет, а иногда с женою и детьми в серсо играет: вот мы можем потихоньку раз или два мимо пройтись, вы его и увидите.
– Что же, и отлично!
На дворе было как раз часов шесть, и я уже по-своему, по-русски, был пообедавши и проводник мой тоже накормлен, я и говорю ему:
– Да что, батюшка, далеко-то откладывать: велите-ка извозчику сейчас прямо туда ехать. Эй, ты, братец, говорю: – коше, пошел-ка, брат, в Пасси, да порезвее, на водку хорошо получишь.
Проводник перевел, – мы и поехали.