Караси и щуки. Юмористические рассказы - читать онлайн бесплатно, автор Николай Александрович Лейкин, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Номер триста сорок девятый – Викул Иванов и номер триста пятидесятый – князь Вадим Теркаев-Заволжский!

– Зде-е-есь! – во все горло и нараспев откликается из толпы один голос.

– Здесь, – картаво произносит другой голос.

К столу подходят новый романовский полушубок с русой еле пробивающейся бородкой, с волосами на голове сильно смазанными деревянным маслом, и бархатная жакетка с золотым пенсне на носу, прическа à la Капуль, с целым пятком перстней на мизинцах, с кучей брелоков на часовой цепочке. Полушубок – здоровеннейший парень; визитка – узкогрудый, тщедушного вида молодой человек. Полушубок пьян.

– Потрудитесь раздеться, – слышится от стола.

– Все снимать? – дрожащим голосом спрашивает жакет.

– Все, барин, все до капельки… Смотри, как я… Живым манером… – бравурно, с напускною веселостью отвечает полушубок. – Сейчас Адамами будем… Садись на скамеечку. Ну, кто скорее? Полушубок – раз, сапоги – два, жилетка – три, рубаха – четыре… Басюк, дяденька Панкрат! Берегите мою гармонию! – кричит он, обращаясь к публике.

– Действуем! – слышится оттуда ответ.

– Ну и чудесно… Гармония – два с полтиной… Эх, завей горе в веревочку! Я, дяденька Панкрат, не робею.

– Потише, потише… Не кричите так… – замечают ему от стола.

– Я, ваше высокоблагородие, готов… – обращается тулуп к доктору. – Штанники прикажете снимать?

– Все, все снимайте.

– С нашим удовольствием. Теперь как есть Адам. Дяденька Панкрат!..

– Крестись, Викулка! Чего ты, идол, ломаешься-то! Крестись, шельма! Что за поярец такой выискался! – слышится из толпы.

Городовой сверкает глазами и начинает придвигаться к откликающемуся.

– Становитесь к мерке… – говорит доктор раздевшемуся парню.

– Мы-то станем, а вот барин у нас запутался в своей амуниции. Служивый! Помоги барину сбрую-то снять, – обращается парень к солдату.

– Становитесь, становитесь! Вы задерживаете других, – повторяет доктор.

– В секунд, ваше высокоблагородие. Ейн, цвей, дрей… Готово!

Парень стоит уже у мерки, вытянув руки по швам и прислонившись спиной к столбу.

– Викул Иванов… Номер триста сорок девятый… – повторяет еще раз член присутствия.

– Он самый-с… А вы потрудитесь быть здоровым… – говорит парень.

– Какой бравый молодец! – слышится у стола. – Совсем гвардеец.

Звякает перекладина мерки, опускаясь над головою парня. Солдат, стоящий около мерки, сдвигает ступни парня. Воинский начальник подходит и пробует, плотно ли прилегает перекладина к голове, и говорит:

– Коленки не сгибать!

– Зачем нам сгибать, ваше высокоблагородие! Мы во всей красе… Мы наперед знаем, какая такая лотерея нашему брату будет. Нарочно для этого самого и выпили.

– Не болтай, не болтай, после на свободе поболтаешь.

– Викул Иванов… Семь с половиной! – возглашает доктор. – Приблизьтесь к столу… Поднимите руки… – говорит он парню и начинает вымеривать у него грудь ремешковой меркой. – Считайте вслух раз, два, три…

– Раз, два, три… – басом и нараспев во все горло кричит парень.

– Потише, потише! Не дурачьтесь, здесь зало присутствия.

– Отлично чувствуем… А только у нас голос – хоть сейчас в тальянцы на Большой киатер. Я, ваше благородие, раз у нас в деревне через реку Оку, так все до капельки…

– Вдохните посильнее.

– Да что! Дыши не дыши – все равно годен. Нарочно из-за этого самого и выпили… Ух! – вздохнул парень.

– Еще раз… Только вы потише… Не надо так громко.

– Все смотрите. Ничего не утаю. Грудь – хоть танцуй на ней. А вот животом я попорчен.

– Что у вас с животом? – опрашивает доктор.

– Лихая баба след на снегу вырезала, и с тех пор начал живот стряхиваться.

– Что это у вас глаз-то? Покажите глаз… Сюда, поближе к свету.

– А это разные разности от нашего безобразия. Как перед Истинным! Утаивать не буду. В хмельном виде из-за приятелев… Спервоначалу ругательная словесность, а потом междометие, ну и вышло нарушение тишины… В какое меня войско ваше…

– Погодите. Да… глаз подбит. Это синяк, и от синяка легкое воспаление. Обернитесь.

– Каким манером хотите, таким и обернусь. А что выпил – это действительно.

– Годен! – возглашает доктор.

– Это мы уж и раньше знали. Прощай, дядя Панкрат, под красную захватили!..

– Однако вы не кричите.

– Помилуйте, мы завсегда учливым манером… А что выпил, то выпил…

– Можете одеваться.

Парень, пошатываясь и размахивая руками, подходит к скамейке и говорит своему соседу по номеру:

– Распутался, ваше сиятельство, со своей амуницией? Чего сидишь нахохлившись-то? Снимай рубашонку… В рубашонке нельзя…

– Князь Вадим Теркаев-Заволжский! – слышится голос у стола.

– В сорочке и в носках можно? – спрашивает молодой человек.

– Правило, чтоб все снимать, – отвечает доктор. – Потрудитесь стать под мерку.

Молодой человек медленно начинает снимать с себя носки, сорочку. Парень начинает ему помогать.

– Оставь, оставь… Я сам… – говорит молодой человек.

– Ну, чего дрожишь! Хватил бы горького до слез давеча, так и не дрожал бы теперь. Или там, по-вашему, по-господскому, коньяку с букибротом… Бармале тре жале и вышло бы… Простудиться, ваше благородие, они боятся босиком-то… Народ непривычный… – обращается парень к доктору. – А мы вот. Хоть сейчас танцы всякие с дамочкой… – подпрыгнул он.

– Не дурачьтесь… здесь присутствие. После можете все это сделать.

– Теперь ау! Теперь мы с горести на семь ден запьем. Дяденька Панкрат! Береги гармонию!

Молодой человек стоял уже у мерки. Хотя он был весь раздет, но золотое пенсне красовалось у него на носу. Это вызвало улыбку у стола и смех в публике.

– Барин-то все снял, а намордник на носу оставил, – слышится в толпе.

– Без этого нельзя. Господская присяга… Ничего не поделаешь.

Опять звук опускаемой перекладины. Воинский начальник подходит к мерке.

– Mon colonel…[1] – шепчет молодой человек.

– Говорите по-русски.

– Четыре с половиной, – возглашает доктор. – Приблизьтесь к столу… Поднимите руки.

Начинается измерение груди, освидетельствование всех частей тела.

У стола вызывают следующую пару.

– Номер триста пятидесятый! Митрофан Загвоздкин! И номер…

Отклика нет. В толпе суетня. Кого-то будят. Слышно:

– Да проснись, братец, тебя вызывают.

– Сильно урезал муху. Не добудиться, пожалуй, – возражает кто-то.

– Митрофан Загвоздкин! – повторяется вызов.

– Здесь он, здесь… Сейчас… – откликается кто-то и спрашивает: – Дойдешь ли? Смотри, не упади у мерки-то.

Перед рекрутчиной

Вечер. Светит лампа. Пыхтит самовар. Около чайного стола собралась вся женская половина купеческого семейства. Тут и мать, и две взрослые дочери, и тетка, и даже кухарка, стоящая в дверях и придерживающая правой рукой скулу. Есть и гостья – старушка-богаделенка. На лицах у всех уныние, хотя все стараются утешить друг друга.

Мать налила из чашки чай на блюдечко, всхлебнула с него, остановилась и заморгала слезящимися глазами.

– Опять? Да полноте вам, маменька! – воскликнули в один голос дочери. – Словно по покойнике… Хоть и жребий вынет, так ведь не умрет, а жив останется.

– Конечно же, нечего тут плакать, – прибавила тетка. – Еще, в сущности, и конь не валялся – либо вынет жребий, либо нет, а она уж воет!

– Да ведь уж всего только одна неделька до жребия-то осталась, так как же мне не плакать, душечки вы мои! Ведь он мне сын, – отвечает мать и прибавляет: – Он вынет жребий, он наверное вынет, недаром же я его все во сне вижу во всем вооружении. Вчера с саблей видела, сегодня с пушкой. Гонялся будто бы за кухаркой Матреной и хотел ей голову отрубить.

– А вы принимайте все это наоборот, Пелагея Дмитриевна, – утешала хозяйку гостья. – В нощных сновидениях это уж завсегда так считается: видели во сне во всяком вооружении – значит, наяву ему не быть в вооружении. Вчера я себя собакой видела во сне. Стою будто бы я за воротами и лаю. Да ведь как лаяла-то! Однако ведь собакой мне не быть наяву, и я очень чудесно понимаю, что собака письмо обозначает и мне непременно либо сегодня, либо завтра от кого-нибудь письмо получить. Также и вооружение что-нибудь другое обозначает.

– Счастлив он на все жребии-то да на лотереи. Как пить даст, вынет жребий.

– А ежели счастлив, то вынет счастливый номер, а не несчастный.

– Сердце мое чует, что быть ему в солдатах.

– Пророчь, пророчь! Мать, а сама пророчит! – вскинулась на мать тетка. – Другая бы нарочно наоборот говорила, а ты только и звонишь: чует мое сердце да чует…

– От слов, сестрица, уж ничего не сделается.

– Врешь. В какое время слово скажешь. Скажешь не в час и напророчишь.

– А и то сказать, – вмешивается в разговор старшая дочь. – Ну, вынет он солдатский жребий… Важное кушанье! Нынче ведь не бог весть сколько служить.

– Все-таки три года, Дашенька, – отвечает мать. – Три года… Ведь это не шутка. А он такой тщедушный да нежный, из себя тоненький да чувствительный.

– Ну, за малый рост в гусары возьмут, значит, еще лучше. Тут все-таки мундир.

– За малый рост, Даша, в егеря берут, а не в гусары, – поправляет старшую сестру младшая сестра.

– А я тебе говорю, что в гусары. Мне Иван Семеныч сказывал.

– А мне Петр Гаврилыч говорил, что за малый рост в егеря. Кому лучше знать: Петр Гаврилыч сам офицер, а Иван Семеныч – банковский чиновник.

– Хоть Иван Семеныч и банковский чиновник, но все-таки он сам за малый рост в гусарах служил, а твой Петр Гаврилыч и офицер-то не настоящий, а при телеграфе служит. Телеграфист он, а не офицер.

– Все равно, в военной форме ходит.

– Пожалуйста, оставь. Эта форма вовсе не военная, у них даже шпаги нет.

– Ан врешь. Шпага у них есть, но только по большим праздникам им полагается.

– Да полноте, бросьте спорить. Ну чего вам? – останавливает мать.

– Да ведь обидно, маменька, коли вдруг она Петра Гаврилыча за офицера считает. После этого и кондуктор с железной дороги – офицер.

– Кондуктор – не офицер, а начальник станции, что в красной шапке, – офицер, – продолжали спорить дочери.

– Молчите, говорят вам. И так уж тошно, а вы спор затеяли! – крикнула мать.

Дочери умолкли. Мать начала всхлипывать.

– Пусть ее проплачется. Проплачется, так иногда потом легче бывает, – сказала гостья-старушка. – Ты вот что… Ты ладанку ему на шею надень с образком Ивана-воина. Выменяй образок Ивана-воина и зашей его в ладанку.

– Конечно, Пелагея Дмитриевна, мое дело прислужающее, и я тут совсем сторона, а только взять бы вам его, да и сводить к этой самой заговорщице на Петер-бугскую сторону, – начала кухарка. – В Бармалеевой улице, говорят, она где-то живет и очень многим от солдатчины помогала. Наговорную ниточку она дает и велит эту самую ниточку на левую ногу, на правый мизинец незаметным образом привязывать.

– То есть как это на левую ногу, на правый мизинец? Да на левой ноге и правого-то мизинца нет, – усмехнулась старшая дочь.

– Не знаю, барышня, может быть, я что-нибудь и перепутала, а только многим эта самая гадалка помогала. Кто не бывал у ней – все от солдатчины ослобонились. И так случалось, что ежели кто теперича и вынет жребий, а поведут его к доктору на освидетельствование, смотришь – у него какой-нибудь жилы не окажется. Ну и забракуют. Когда я на постоялом дворе у извозчиков в матках жила, так тоже вот к этой самой заговорщице хозяйского сына возили. И возили-то его к ней пьяного, такого пьяного, что даже нечистые ему и змеи всякие казались, а вот помогло же. Жребий он вынул, но все доктора нашли, что будто бы у него поясница не на месте. Ну, и не попал в солдаты. А поясница у него как есть поясница, самая настоящая. Надо так полагать, что заговорщица этим самым докторам глаза отвела.

– Ну, узнай, где эта самая заговорщица живет, – согласилась мать.

– Всенепременно узнаю. Отчего не попытаться свозить? Попытка – не пытка, спрос – не беда. Ведь и всего ей три рубля да по фунту кофию с цикорием про-жертвовать. А то есть монах один, где-то при какой-то часовне живет. Так этот бумажки с писаными молитвами есть дает и тоже очень пользительно от солдатчины помогает. Я вот у рыбаков на садке жила, так там один паренек глотал эти записки перед жребием.

– Ну и что же, помогло? – спросила мать.

– И в жребий не помогло, и у докторов не помогло, так что даже совсем уже взяли его в солдаты, и прослужил он с неделю, а потом вдруг нашли какую-то препону и выпустили. В бумагах, говорят, какая-то перепутанность явилась.

– Узнай и про монаха.

– Сходить на садок, так живо узнаю. Помню я этого монаха, приходил он к нам. Такой весь волосатый, что даже и под глазами, и на лбу, и из ушей у него волосы растут.

В это время в комнату вошел молодой человек в серой пиджачной паре, сел в отдалении на стул и начал затягиваться папироской.

– Что ж ты, дурашка, с матерью-то не поздоровкаешься? – начала мать. – Пришел из лавки и сидишь как чужой. Мать о тебе целые дни горюет, а ты…

– Некогда мне с матерями здороваться, коли у меня меланхолия чувств, – отвечал молодой человек. – Родить в купеческом звании сына сумели, а купить ему рекрутскую квитанцию не могли, ну так теперь и здоровайтесь сами с собой.

– Да нешто это я, дурашка? Отец тогда трех тысяч пожалел.

– Теребили бы настоящим манером папеньку, так, небось, не пожалел бы он.

– Ну, подойди ко мне, поцелуй меня.

– Нет, уж я теперь взаместо родительницы только с бутылкой коньяку целуюсь.

– И не стыдно это тебе? Другой бы перед жребием молебны служил, а он…

– Потрудитесь послать за бутылкой коньяку к чаю взамен оных наставлений.

– Пей хоть с красным вином, дурашка. Коньяк-то ведь крепок очень…

– Солдату крепкие напитки и подобает пить.

Мать залилась слезами. Сын строго взглянул на нее и заморгал глазами.

– Ежели вы эти бахчисарайские фонтаны слез не оставите, то я сейчас в трактир уйду, – сказал он.

– Не буду, не буду, голубчик, посиди только с нами, – заговорила мать.

– Ну, то-то.

Два гробовщика

В трактире средней руки за разными столами сидят два гробовщика и переругиваются между собою. Один в пиджаке, в высоких сапогах, с клинистой бородкой и пьет пиво; другой в сюртуке, в брюках навыпуск, с бриллиантовым перстнем на указательном пальце, с подстриженной рыжеватой бородой и зудит чай с блюдечка, поставленного на пятерню пальцев.

– Какой ты гробовщик! Ты только конфузную мораль на гробовщицкое рукомесло пущаешь, – говорит пиджак.

– Ты хорош! Ты не пущаешь! – откликается сюртук. – Я по крайности из прирожденных столяров, а ты в гробовщики-то из басонщиков сбежал. Прогорел на басоне – давай гробы делать.

– Ну, так что же из этого? Басонное рукомесло так же к гробовому делу подходит, как и столярное. Сколько обивки на гробах-то! Дерево-то всякий сделает. А ты попробуй его обить, чтоб гроб-то вышел игрушечка, а не гроб.

– Дура с пошехонской печи! Так это дело не басонщика, а обойщика.

– Однако я хоть и басонщик, а в лучшем виде канканерцию делаю с первыми гробовщиками. Я басонщик, а до конфуза не доходил, чтоб гроб не потрафить, и завсегда мне все благодарны. А ты и прирожденный столяр, да ведь окоротил же гроб генеральше Сусликовой.

– Когда это было? – спрашивает сюртук.

– То-то: «когда это было»… Знаем… И даже не только что слыхали, а даже видали. Принес гроб, а генеральша в него не лезет. Сама влезла, а ноги торчат. Ах ты, горе-гробовщик!

– Вольно же ей было так вытянуться. Мы мерку снимали основательно и в самый раз.

– А ты, коли настоящий гробовщик, ты мерку с покойника в самый раз не снимай, а припусти ему вершок или два на вытяжку. Коли ты гробовщик, то это должен знать.

– Мы и знаем. Да что ж поделаешь, ежели приказчик сфальшивил!

– Приказчик! За приказчика хозяин в ответе. Зачем такого приказчика к заказу подпущаешь? Ты приказчика-то откуда взял! Из прогорелых портерщиков. Пошел человек с голодухи служить за два гроша и из-за хлебов, ты его и взял. А ты возьми настоящего приказчика с орлиным оком, так он ни тебя, ни покойника не сконфузит.

– Ему в настоящей пропорции за этот конфуз по шапке и попало. Взял и согнал.

– Попало приказчику, а следовало, чтобы хозяину по шапке-то малая толика перепала.

– Это за что же?

– Не срами гробовое мастерство.

– Мы и не срамили. Принесли гроб, не годится, сейчас его назад, и через четыре часа новый готов был.

– Через четыре часа! Ты ведь из слезопролития и скорби водевиль сделал. Сам поп назвал тебя подлецом и артистом. Ах ты, артист!

– Вовсе и не меня он назвал артистом, а приказчика. Да и что такое артист? Артистам-то в театре букеты подносят, портреты их в газетах печатают.

– Погоди, и твой портрет пропечатают. А внизу подпись: вот, мол, артист и гробовщик Разкуриков, который в Бозе помершей генеральше гроб окоротил.

– Купишь писателя, чтоб канканерцию мою супротив тебя подорвать, так и десять моих портретов в превратном виде пропечатаю. Ты на это мастер.

– Не такая ты птица, чтоб из-за канканерции супротив тебя писателев подкупать.

– Однако приказчика же моего подкупил насчет укорочения генеральшина гроба. Ты думаешь, я не знаю, что это твоих рук дело? Очень чудесно знаю.

– Сделай, брат, одолжение… Мы этим делом не занимаемся. У нас начистоту…

– Знаем мы вашу чистоту-то! Отступного за генеральшу тебе от меня не перепало, прозевали вы, и без вас я на церемонию подрядился – вот ты каверзу и подвел.

– Во сне это тебе приснилось после перепою, что ли?

– Мы хмельным малодушеством не занимаемся, значит, у нас и перепою быть не может. А что ты моего приказчика в трактире пивом накачивал – это все видели. Демьян Захаров хоть сейчас из-за этого под присягу пойдет.

– А не мог я из-за компании с твоим приказчиком пива попить? – спросил пиджак.

– Тебе приказчик – не компания. Эдакий ты мастер крупный, что даже из обрезков досок себе дачу на Петергофской дороге выстроил, и вдруг будешь с моим приказчиком, из-за компании пиво пить. Шалишь!

– Из жалости пил. Вижу, что у тебя приказчик захудавши, жалованья два гроша получает, ну, думаю, дай его попоить пивком. За мои благодеяния мне сторицею воздается.

– Скажите, пожалуйста, какая чувствительность припала!

– У нас, брат, чувствительности хоть отбавляй. Мы ежели бы генеральшиным сродственникам скорбный плач и стенания коротким гробом испортили, так три ночи подряд из-за чувствительности не спали бы. У нас жалость есть. А у тебя нет.

– Ты на счетах, что ли, мою жалость-то поверял, что так свободно разговариваешь? Или, может быть, у тебя бирка для нашей жалости нарезана? – спросил сюртук.

– Можно все это без счетов и без бирки чувствовать. Ты из-за чего генеральшин гроб укоротил? На приказчика-то только слава, а сам ты этому делу причина. Тебе хотелось аршин бархату жене на шляпку с гроба-то выгадать – вот ты и укоротил.

– Что?! – воскликнул сюртук. – Ах ты, волчья снедь! Это, может быть, твоя жена в гробовых остатках щеголяет, а мы, слава те господи, можем и у французинки жене шляпку купить.

– Французинка и шила шляпку-то, только из гробового малинового бархата. С какой стати у твоей жены малинового бархата шляпка с белым пером? Где это видано, чтоб малиновые шляпки носили? Да и перо-то у тебя с балдахина снято.

– Нет, уж это вы, ах, оставьте! У вас жена с гробовой кистью на бурнусе нынешним летом щеголяла в Павловске. Это точно, а мы к таким делам не причины.

– А ты видел? – подбоченился пиджак.

– Само собой, видел. Кабы не видел, так не говорил бы. Гляжу – мишурная кисть густой позолоты на бурнусе. «Ну, – думаю, – опускал кого-нибудь из богатых покойников в могилу, незаметным манером кисть от гроба оторвал – и жене на бурнус». Знаем мы вас, углицких клеев!

– Да знаешь ли ты, дерево стоеросовое, что за эту кисть из магазина Петрова и Медведева пятнадцать рублев мне отдельно от бурнуса в счет поставили?

– Ничего не обозначает. Пятнадцать рублев поставили, а все-таки она сначала на гробе покрасовалась, а потом к твоей жене на бурнус попала. Принесли к тебе кисть на бурнусе, а ты ее на гроб, а потом опять на бурнус. Зачем покойника баловать? Опустить в могилу, что четыре кисти, что три – все единственно, также в земле сгниют. А из-за политической экономии отчего не погрешить?

– Мы на обухе рожь не молотим. Это вот ты так молотишь. Каких коней ты под траур ставишь? С какой живодерни?

– Мы с живодерни не ставим. У нас конь-огонь.

– Не этот ли конь-огонь у тебя на углу Расстанной улицы лег, когда ты на Волково кладбище полковника Аграмантова вез? Срам… Стали поднимать – не встает. Ты думаешь, я не знаю, что покойника-то пришлось с дрог снимать да на руках нести?

– Тут уж из-за гололедицы конь упал и себе ногу сломал. Ничего не поделаешь.

– Знаем мы эту гололедицу! По полтиннику на коне вздумал экономить.

– Стану я у полковника полтинники экономить, коли я четыреста рублей за его похороны взял!

– Каких это четыреста рублей? Маленьких?

– Нет, больших.

– Как же ты мог четыреста взять, коли я за триста рублей его хоронить вызывался и ты мне тридцать рублей отступного дал, чтоб я цену не сбивал.

– Врешь, полковника мы без торгов взяли. От аптекаря в том же доме ты тридцатью рублями от меня попользовался, когда я аптекаря хоронил. А полковник был мой собственный покойник. Один я его разнюхал, один и взял. Кони! Бешеные-то кони лучше, что ли? Зато я прах смертный через коней с дрог не сваливал, а у тебя твои кони купца Амосова даже из гроба на мостовую вывалили.

В это время заиграл в трактире орган и заглушил спор гробовщиков.

Присяжный

Вечер. Горит лампа. На столе пыхтит ярко начищенный самовар и выпускает из-под крышки струи пара. За столом пожилая женщина раскладывает гранпасьянс, а рядом с ней молодая девушка ковыряет что-то иголкой по канве. Из другой комнаты доносится сильный храп и аккомпанирует пыхтению самовара.

– Побудить папеньку-то? – спрашивает девушка. – Ведь уж пора и вставать. Часа три спит.

– Конечно же, буди. Не десять часов из-за него самовару на столе дежурить, – отвечает пожилая женщина. – Только навряд он скоро встанет. Биться и биться надо теперь с ним, чтоб поднять его. Вон как он раскатывает!

– Да ведь устал он. Не шутка тоже с одиннадцати часов утра до семи часов вечера в суде присяжным просидеть. Кого угодно сморит.

– Это сидеть-то? Что ж тут за труд, с чего уставать-то? Вот ежели бы он дрова пилил все это время, то дело другое. А тут сиди на мягком диване и слушай. Нет, уж не оттого его сморило. А сморило его от водки. Ведь он, вернувшись из суда, полграфина за обедом березовой настойки выпил. Да выпил бы и больше, ежели бы я графин не отняла. Митрофан Самсоныч! Вставай чай пить. Самовар на столе! – крикнула женщина.

Храп утих, и послышался скрип дивана.

– Перевернулся на другой бок, – сказала девушка. – Так нельзя его будить; надо расталкивать, а то он ни за что не проснется. Вставайте, папаша! Скоро десять часов! – возвысила она голос и направилась в соседнюю комнату.

– Да, виновен, но заслуживает снисхождения, – пробормотал с дивана спящий.

– Что он такое бормочет? – спросила женщина.

– Да все еще думает, что он в суде. Верно, ему суд во сне снится. Самовар, папенька, готов. Чай пить пора, – потрясла дочь за плечо отца.

– Так. А где вещественные доказательства? – послышалось с дивана.

– Какие такие вещественные доказательства? Очнитесь. Ведь вы не на суде, а дома.

– Знаю… Постой, погоди… Дай прокурорский надзор послушать.

– Никакого тут прокурорского надзора нет… Самовар целый час кипит.

– А где он взял самовар?

– Кто взял самовар? Наш самовар кипит. Никто не брал самовара.

– В обвинительном акте ничего не сказано… Не тронь, говорят тебе!

– Ах ты господи! Вот так сон! Маменька, не принести ли папеньке мокрое полотенце? Утрется им, так, может быть, скорее проснется. А то он все судейские слова впросонках… – отнеслась девушка к пожилой женщине.

– Пощекочи его лучше. Так он скорее проснется. Он щекотки ужасти как боится, – отвечала из соседней комнаты мать.

– Как же это так, щекотать? А вдруг он… Проснитесь, папенька. Ну, поднимитесь, сядьте на диван, – упрашивала дочь и стала поднимать отца.

– Нет, нет, без взлома… – кряхтел он, сел на диван и, не открывая глаза, начал почесываться.

– Принести полотенце мокренькое?

– А у кого он похитил полотенце?

– Да никто ни у кого не похищал полотенца. Наше полотенце… Полотенце, чтобы вам утереться и освежиться, – распиналась дочь. – Принести?

– Спроси у председателя.

– У какого председателя! Ведь вы дома. Неужто вы меня-то не можете узнать?

– Как не могу… Узнал. Только как же ты в комнату присяжных заседателей попала? Ведь у дверей жандарм стоит.

На страницу:
5 из 6