Почти месяц он проводит после того до окончательной катастрофы. Никаких <…> подозрений нет и не может быть. Тут-то и развёртывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Бoжия правда, земной закон берёт своё, и он – кончает тем, что принуждён сам на себя донести. Принуждён, чтобы хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединённости с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. <…> Преступн<ик> сам решает принять муки, чтоб искупить своё дело…» (Из письма М. Н. Каткову, 10 /22/ – 15 /27/ сентября 1865 г.) Так сам Достоевский представлял главную сюжетную линию своего будущего романа, предлагая его издателю «Русского вестника». Чуть далее в том же письме обозначена и главная идея романа, выразившаяся затем в его названии: «В повести моей есть, кроме того, намек на ту мысль, что налагаемое юридическ<ое> наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти и потому, что он и сам его нравственно требует…»
* * *
В начале лета 1865 г. Достоевский срочно уезжает за границу. Дела его ужасны: в ушедшем году умерли один за другим брат М. М. Достоевский и жена М. Д. Достоевская, только что окончательный крах потерпел и журнал «Эпоха», случился-произошёл окончательный разрыв с А. П. Сусловой, многочисленные кредиторы грозят долговой тюрьмой, семейство Михаила Михайловича, пасынок П. А. Исаев, больной младший брат Н. М. Достоевский и другие бедные родственники не просто ждут, а требуют от него помощи, бесконечные изнуряющие припадки падучей замучили окончательно… За границей он намеревался хотя бы на время скрыться от кредиторов (да и родственников) и найти выход из очередного жизненного тупика. Надежды на очередной Рулетенбург и на этот раз не оправдались: выиграть разом и большую сумму не удалось, больше того, – проиграл последние гроши. Оставалась, как всегда, последняя надежда – на литературу, на свой талант. Ещё перед отъездом-бегством из Петербурга он предложил свою будущую повесть под названием «Пьяненькие» издателям «Санкт-Петербургских ведомостей» В. Ф. Коршу и «Отечественных записок» А. А. Краевскому. Получил отказ. Тогда, от безвыходности положения, писатель, уже из-за границы, и решился обратиться с предложением к Каткову. Надо помнить, что совсем незадолго до того Достоевский на страницах своих журналов «Время» и «Эпоха» вёл ожесточённую полемику с «Русским вестником», «Московскими ведомостями» и персонально с их издателем – нелицеприятных слов с обеих сторон было высказано немало (см.: «“Свисток” и “Русский вестник”», «Ответ “Русскому вестнику”», «Литературная истерика», «По поводу элегической заметки “Русского вестника”»). Катков предложение принял, просимый автором аванс в триста рублей выслал. И – получил произведение, которое произвело потрясение в читающей публике и увеличило тираж журнала на несколько сот экземпляров. Но, самое главное, первый роман из «великого пятикнижия» Достоевского окончательно утвердил его реноме глубочайшего писателя-психолога, поднял его авторитет в мыслящей России (а позже и за рубежом) на должную высоту.
Появление «Преступления и наказания» было подготовлено всем предыдущим творчеством Достоевского. Тема Петербурга («Слабое сердце»), тема подполья («Записки из подполья»), тема мечтательства («Белые ночи»), тема преступления и наказания («Записки из Мёртвого дома») – эти и многие другие темы переплавились-слились в новом романе, приобрели углублённый философский смысл. Но одна тема, только лишь мимоходом затронутая-упомянутая прежде в «Господине Прохарчине», через 20 лет именно в «Преступлении и наказании» заняла главенствующее место, была исследована-показана автором во всей её сложности и глубине. В раннем рассказе один из героев, «дрожа от досады и бешенства», кричит Прохарчину: «Что вы, один, что ли, на свете? для вас свет, что ли, сделан? Наполеон вы, что ли, какой? что вы? кто вы? Наполеон вы, а? Наполеон или нет?! Говорите же, сударь, Наполеон или нет?..» Господин Прохарчин на вопрос этот иступлённый не ответил, да и вопрос был риторическим. А вот для Раскольникова это как раз вопрос отнюдь не риторический, от него зависит не только вся его будущность, но и просто-напросто – жизнь. Вопрос о наполеонизме в «Преступлении и наказании» сформулирован главным героем так: «Тварь ли я дрожащая или право имею?..»
«Преступление и наказание», по сути – криминальный роман. Тема преступления, которую писателю-петрашевцу довелось непосредственно изучать четыре года на нарах Омского острога, также именно в этом произведении впервые у Достоевского (как впоследствии в «Бесах» и «Братьях Карамазовых») была положена в сердцевину сюжета, стала предметом психологического исследования. В результате этого исследования темы наполеонизма, переплетённой с темой преступления, Достоевским была обоснована главная философско-этическая идея романа – невозможность для человека основать своё личное счастье на несчастье других людей.
Несомненна связь «Преступления и наказания» и образа его главного героя с русской и мировой литературой. Прежде всего, это – А. С. Пушкин (поединок Германна с богатой старухой-графиней в «Пиковой даме», «бунт» Евгения в «Медном всаднике», Борис Годунов, страдающий под гнётом своего преступления, ода «Наполеон», известные строки в «Евгении Онегине» о том, что-де «Мы все глядим в Наполеоны…» и т. д.); это и М. Ю. Лермонтов («Герой нашего времени», «Маскарад»), и Н. В. Гоголь («Портрет»). Из западных авторов в этом плане прежде всего стоит упомянуть французов Ш. Нодье и его роман «Жан Сбогар» (1818), с заглавным героем которого сам Достоевский сопоставлял Раскольникова в черновых материалах, а также О. де Бальзака – его Растиньяка из романа «Отец Горио» (1835), о котором автор «Преступления и наказания» вспоминал и много позже, в черновиках к Пушкинской речи: «У Бальзака в одном романе один молодой человек в тоске перед нравственной задачей, которую не в силах ещё разрешить, обращается с вопросом к любимому своему товарищу, студенту, и спрашивает его: “Послушай, представь себе, ты нищий, у тебя ни гроша, и вдруг где-то там, в Китае, есть дряхлый, больной мандарин, и тебе стоит только здесь, в Париже, не сходя с места, сказать про себя: умри, мандарин, и за смерть мандарина тебе волшебник пошлёт сейчас миллион, и никому это неизвестно…”» Но принципиальное различие между Раскольниковым и его литературными предшественниками-«двойниками» состоит в том, что и пушкинский Германн, и бальзаковский Растиньяк думают прежде всего о своей выгоде, для них «наполеоновский бунт» – средство возвыситься в так ненавидимом ими обществе, сделать карьеру. А Раскольников недаром же сравнивает себя не только с Наполеоном, но и с Магометом: он стремится совершить «бунт» во имя не только своего личного блага, но и блага других – общего блага.
Сразу же после публикации начальных глав началась история критики «Преступления и наказания». Первым откликнулась газета «Голос» (1866, № 48, 17 фев. /1 марта/) А. А. Краевского, который, как упоминалось, имел за год до того недальновидность отказаться от предложенного Достоевским нового романа. Однако ж отзыв анонимного рецензента «Голоса» вполне восторжен, и он справедливо и дальновидно заявил, что новый «роман обещает быть одним из капитальных произведений автора “Мёртвого дома”». Неожиданной была первая реакция органа демократов – «Современника» (1866, № 2, 3), а вслед за ним и «Искры» (1866, № 12—14), где Достоевского обвинили в клевете на молодое поколение. Наиболее фундаментальные разборы романа сделали: Н. Н. Страхов «Наша изящная словесность. “Преступление и наказание”» (ОЗ, 1867, № 3—4), Д. И. Писарев «Борьба за жизнь» («Дело», 1867, № 5; 1868, № 8), Н. Д. Ахшарумов «“Преступление и наказание”. Роман Ф. М. Достоевского» («Всемирный труд», 1867, № 3).
Первые главы «Преступления и наказания» были только-только сданы в РВ и готовились к публикации, как 12 января 1866 г. в Москве некий студент Данилов убил и ограбил ростовщика Попова и его служанку Нордман – то есть, по существу, «одновременно» с Раскольниковым совершил аналогичное преступление, только без философской подкладки. Достоевский позже (11 /23/ дек. 1868 г.), в письме к А. Н. Майкову, имея, в первую очередь, в виду именно этот случай, с понятной гордостью писал, противопоставляя своё понимание реализма взглядам своих «литературных врагов»: «Ихним реализмом – сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты…»
Трагическим летом 1864 г. в письме к младшему брату А. М. Достоевскому (29 июля) автор «Записок из подполья», сломленный потерей старшего брата и жены и, словно повторяя своего героя, угрюмо себе пророчит: «Впереди холодная одинокая старость и падучая болезнь моя…» Менее чем через два с половиной года, осенью 1866 г., вот как сбылись-оправдались мрачные прогнозы писателя-пророка: В «Русском вестнике» публикуются последние главы «Преступления и наказания», вызывающего ажиотаж в публике – слава Достоевского растёт и ширится; всего за 26 дней в силу обстоятельств создан-написан новый замечательный роман «Игрок»; он встречается с А. Г. Сниткиной, с которой предстоит ему пережить последнюю и самую сильную любовь, которая до конца жизни станет его незаменимым помощником, другом, соратницей, любовницей, женой, матерью его детей… Хороши пророчества! Можно сказать, этот период – период создания «Преступления и наказания» – был самым лучшим, переломным и основополагающим периодом в личной и творческой судьбе Достоевского.
Приговор
«Предсмертная записка». ДП, 1876, октябрь, гл. первая, IV. (XXIII)
В предыдущей, третьей, подглавке выпуска Достоевский сопоставил два самоубийства: «материалистическое» – дочери А. И. Герцена Елизаветы Герцен и «кроткое» – швеи Марьи Борисовой (послужившей затем прототипом заглавной героини повести «Кроткая»). В «Приговоре», который в черновых материалах имел заглавие «Дочь Герцена», он от имени самоубийцы-«матерьялиста», как бы изнутри, показал «философию» этой категории «самоубийц от скуки», о которых речь уже шла в связи с самоубийством Надежды Писаревой (ДП, 1876, май, гл. 2, II). Основные тезисы «Приговора» таковы: «…В самом деле: какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких-то там своих вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть, страдающего, но я не хочу страдать – ибо для чего бы я согласился страдать? Природа, чрез сознание моё, возвещает мне о какой-то гармонии в целом. Человеческое сознание наделало из этого возвещения религий. Она говорит мне, что я, – хоть и знаю вполне, что в “гармонии целого” участвовать не могу и никогда не буду, да и не пойму её вовсе, что она такое значит, – но что я всё-таки должен подчиниться этому возвещению, должен смириться, принять страдание в виду гармонии в целом и согласиться жить. Но если выбирать сознательно, то, уж разумеется, я скорее пожелаю быть счастливым лишь в то мгновение, пока я существую, а до целого и его гармонии мне ровно нет никакого дела после того, как я уничтожусь, – останется ли это целое с гармонией на свете после меня или уничтожится сейчас же вместе со мною. <…> Для чего устроиваться и употреблять столько стараний устроиться в обществе людей правильно, разумно и нравственно-праведно? На это, уж конечно, никто не сможет мне дать ответа. Всё, что мне могли бы ответить, это: «чтоб получить наслаждение». Да, если б я был цветок или корова, я бы и получил наслаждение. Но, задавая, как теперь, себе беспрерывно вопросы, я не могу быть счастлив, даже и при самом высшем и непосредственном счастье любви к ближнему и любви ко мне человечества, ибо знаю, что завтра же всё это будет уничтожено: и я, и всё счастье это, и вся любовь, и всё человечество – обратимся в ничто, в прежний хаос. А под таким условием я ни за что не могу принять никакого счастья, – не от нежелания согласиться принять его, не от упрямства какого из-за принципа, а просто потому, что не буду и не могу быть счастлив под условием грозящего завтра нуля. Это – чувство, это непосредственное чувство, и я не могу побороть его. Ну, пусть бы я умер, а только человечество оставалось бы вместо меня вечно, тогда, может быть, я всё же был бы утешен. Но ведь планета наша невечна, и человечеству срок – такой же миг, как и мне. И как бы разумно, радостно, праведно и свято ни устроилось на земле человечество, – всё это тоже приравняется завтра к тому же нулю. <…> уж одна мысль о том, что природе необходимо было, по каким-то там косным законам её, истязать человека тысячелетия, прежде чем довести его до этого счастья, одна мысль об этом уже невыносимо возмутительна. Теперь прибавьте к тому, что той же природе, допустившей человека наконец-то до счастья, почему-то необходимо обратить всё это завтра в нуль, несмотря на всё страдание, которым заплатило человечество за это счастье, и, главное, нисколько не скрывая этого от меня и моего сознанья, как скрыла она от коровы, – то невольно приходит в голову одна чрезвычайно забавная, но невыносимо грустная мысль: “ну что, если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет?” <…> в моём несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, – вместе со мною к уничтожению… А так как природу я истребить не могу, то и истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого. N. N.»
На Достоевского посыплются обвинения в апологии самоубийства, так что вскоре, уже в декабрьском выпуске ДП, ему придётся оправдываться и расставлять точки над i заново.
Примечание <к статье Н. Страхова
«Воспоминания об Аполлоне Александровиче Григорьеве»>
Э, 1864, № 9. (XX)
Случилось так, что А. А. Григорьев, один из ведущих сотрудников «Времени», в середине 1861 г. из-за разногласий с братьями Достоевскими и в силу разных прочих обстоятельств покинул журнал и уехал из Петербурга в Оренбург, где без малого год служил учителем в кадетском корпусе. Однако ж связи с редакцией журнала он не терял и активно переписывался с Н. Н. Страховым, делясь в письмах своими размышлениями о литературе, «почвенничестве», своих взаимоотношениях с редакцией журнала. Николай Николаевич, публикуя после смерти А. Григорьева в сентябрьском номере «Эпохи» воспоминания о нём, включил в текст и одиннадцать писем поэта и критика. Достоевский счёл нужным сделать примечание, пояснив в первых строках: «Никак не могу умолчать о том, что в первом письме Григорьева касается меня и покойного моего брата…» И далее по пунктам писатель уточняет, что: 1) М. М. Достоевский в качестве редактора журнала ни в коем случае не «загонял как почтовую лошадь высокое дарование Ф. Достоевского»; 2) во взглядах редакции и Григорьева на славянофильство имелись расхождения, но никогда редактор не требовал от Григорьева «отступничества от прежних убеждений»; 3) в первые годы существования «Времени» действительно были колебания, но – «не в направлении, а в способе действия»; 4) суждения Григорьева о сотрудниках и принципах работы редакции только доказали, что «он не имел ни малейшего понятия о практической стороне издания журнала». И в конце Достоевский несколькими штрихами ярко характеризует, отдавая ему должное, Аполлона Григорьева как яркого поэта, критика и публициста (см. А. А. Григорьев).
<Примечание к статье Н. Н. Страхова
«Нечто об “опальном журнале” (письмо к редактору)»>
Вр, 1862, № 5, с подписью: Ред. (XX)
В 1862 г. ожесточённую полемику с «Современником» и «Русским словом» на страницах «Времени» вёл ведущий критикжурнала Н. Н. Страхов (Н. Косица). Редакция «Времени» до этого письма Страхова прямо в его полемику (в основном с «Современником») не вмешивалась, однако, когда накал полемики достиг критического градуса, Достоевский счёл необходимым добавить к очередной статье своего сотрудника несколько резко язвительных замечаний в адрес сотрудника «Современника» М. А. Антоновича.
<Примечание к статье «Процесс Ласенера»>
Вр, 1861, № 2, с подписью: Ред. (XIX)
По инициативе Достоевского редакция «Времени» со второго номера начала публикацию цикла материалов, посвящённых нашумевшим в Европе уголовным процессам. Всего во «Времени», а затем в «Эпохе» было опубликовано семь таких очерков. Первая публикация, которую Достоевский снабдил примечанием, была посвящена процессу над Пьером-Франсуа Ласенером (1800—1836), приговорённым судом в Париже за воровство и убийства к смертной казни. Преступник этот примечателен был кроме всего прочего тем, что писал в заключении стихи и мемуары, в которых изобразил себя «жертвой общества» и «мстителем». Образ Ласенера, о котором в «Примечании» сказано как о «личности человека феноменальной, загадочной, страшной и интересной», в какой-то мере был использован Достоевским при работе над образами некоторых героев будущих произведений, в первую очередь – Раскольникова.
Пушкин
(Очерк). Произнесено 8 июня в заседании Общества любителей российской словесности.МВед, 1880, № 162, 13 июня. (XXVI)
С 6 по 8 июня 1880 г. в Москве проходили торжества по случаю открытия памятника А. С. Пушкину работы А. М. Опекушина. В празднестве приняли участие за малым исключением все крупнейшие писатели земли русской – Ф. М. Достоевский, И. С. Тургенев, А. Н. Островский, Д. В. Григорович, А. Ф. Писемский, Я. П. Полонский, А. Н. Майков, А. Н. Плещеев и др. Впрочем, к «малому» исключению принадлежали И. А. Гончаров (по болезни) и Л. Н. Толстой с М. Е. Салтыковым-Щедриным, не пожелавшие участвовать в празднике в силу своих убеждений. Достоевский, прервав работу над «Братьями Карамазовыми» и уединившись в Старой Руссе, на едином дыхании за неделю (с 13 по 21 мая) написал свою «Пушкинскую речь». В Москву он приехал 23 мая, ещё не зная, что из-за кончины императрицы Марии Александровны (жены Александра II) пушкинские торжества перенесены с 25 мая на более поздний срок. Речь свою писатель, к счастью не уехавший обратно в Петербург, как поначалу намеревался, произнёс 8 июня – на второй день юбилейного заседания Общества любителей российской словесности. Ещё только работая над текстом речи, Достоевский писал К. Д. Победоносцеву (19 мая 1880 г.): «Приехал же сюда в Руссу не на отдых и не на покой: должен ехать в Москву на открытие памятника Пушкина, да при этом ещё в качестве депутата от Славянского благотворительного общества. И оказывается, как я уже и предчувствовал, что не на удовольствие поеду, а даже, может быть, прямо на неприятности. Ибо дело идет о самых дорогих и основных убеждениях. Я уже и в Петербурге мельком слышал, что там в Москве свирепствует некая клика, старающаяся не допустить иных слов на торжестве открытия, и что опасаются они некоторых ретроградных слов, которые могли бы быть иными сказаны в заседаниях Люб<ителей> российской словесности, взявших на себя всё устройство праздника. Меня же именно приглашал председатель Общества и само Общество (официальной бумагою) говорить на открытии. Даже в газетах уже напечатано про слухи о некоторых интригах. Мою речь о Пушкине я приготовил, и как раз в самом крайнем духе моих (наших то есть, осмелюсь так выразиться) убеждений, а потому и жду, может быть, некоего поношения. Но не хочу смущаться и не боюсь, а своему делу послужить надо и буду говорить небоязненно. Профессора ухаживают там за Тургеневым, который решительно обращается в какого-то личного мне врага. <…> Впрочем, что Вас утруждать мелкими сплетнями. Но в том-то и дело, что тут не одни только сплетни, а дело общественное и большое, ибо Пушкин именно выражает идею, которой мы все (малая кучка пока ещё) служим, и это надо отметить и выразить: это-то вот им и ненавистно. Впрочем, может быть, просто не дадут говорить. Тогда мою речь напечатаю…»
Достоевскому не только дали говорить – его выступление стало апофеозом всего празднества. С первых же слов речи «“Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа”, – сказал Гоголь. Прибавлю от себя: и пророческое…», – и до заключительных: «Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унёс с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем», – переполненный зал Дворянского собрания слушал Достоевского буквально затаив дыхание и периодически взрываясь громом аплодисментов. А вроде бы, на первый взгляд, оратор не говорил ничего особенного или совершенно нового. Сам писатель, публикуя свою речь в виде очерка в единственном выпуске «Дневника писателя» за 1880 г., предварил её «Объяснительным словом», где по пунктам обозначил главные темы речи: «1) То, что Пушкин первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем своим отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом. Он отметил и выпукло поставил перед нами отрицательный тип наш, человека, беспокоящегося и не примиряющегося, в родную почву и в родные силы её не верующего, Россию и себя самого (то есть своё же общество, свой же интеллигентный слой, возникший над родной почвой нашей) в конце концов отрицающего, делать с другими не желающего и искренно страдающего. Алеко и Онегин породили потом множество подобных себе в нашей художественной литературе… <…> 2) Он первый (именно первый, а до него никто) дал нам художественные типы красоты русской, вышедшей прямо из духа русского, обретавшейся в народной правде, в почве нашей, и им в ней отысканные. Свидетельствуют о том типы Татьяны, женщины совершенно русской, уберегшей себя от наносной лжи, типы исторические, как, например, Инок и другие в “Борисе Годунове”, типы бытовые, как в “Капитанской дочке” и во множестве других образов <…>. Главное же, что надо особенно подчеркнуть, – это то, что все эти типы положительной красоты человека русского и души его взяты всецело из народного духа… <…> Третий пункт, который я хотел отметить в значении Пушкина, есть та особая характернейшая и не встречаемая кроме него нигде и ни у кого черта художественного гения – способность всемирной отзывчивости и полнейшего перевоплощения в гении чужих наций, и перевоплощения почти совершенного… <…> 4) Способность эта есть всецело способность русская, национальная, и Пушкин только делит её со всем народом нашим, и, как совершеннейший художник, он есть и совершеннейший выразитель этой способности, по крайней мере в своей деятельности, в деятельности художника. Народ же наш именно заключает в душе своей эту склонность к всемирной отзывчивости и к всепримирению и уже проявил её во всё двухсотлетие с петровской реформы не раз…»
Сам писатель вечером того же 8 июня по горячим следам дрожащими от волнения руками описывал А. Г. Достоевской происшедшее так: «Утром сегодня было чтение моей речи в «Любителях». Зала была набита битком. Нет, Аня, нет, никогда ты не можешь представить себе и вообразить того эффекта, какой произвела она! Что петербургские успехи мои! Ничто, нуль сравнительно с этим! Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жесты, прося дать мне читать – ничто не помогало: восторг, энтузиазм (всё от «Карамазовых»!). Наконец я начал читать: прерывали решительно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий. Я читал громко, с огнём. Всё, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом. (Это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений!). Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил – я не скажу тебе про рёв, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: всё ринулось ко мне на эстраду: гранд-дамы, студентки, государственные секретари, студенты – всё это обнимало, целовало меня. Все члены нашего общества, бывшие на эстраде, обнимали меня и целовали, все, буквально все плакали от восторга. Вызовы продолжались полчаса, махали платками, вдруг, например, останавливают меня два незнакомые старика: “Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили, Вы наш святой, вы наш пророк!”. “Пророк, пророк!” – кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами. Анненков подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. “Вы гений, вы более чем гений!” – говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя – есть не просто речь, а историческое событие! Туча облегала горизонт, и вот слово Достоевского, как появившееся солнце, всё рассеяло, всё осветило. С этой поры наступает братство и не будет недоумений, “Да, да!” – закричали все и вновь обнимались, вновь слёзы. Заседание закрылось. Я бросился спастись за кулисы, но туда вломились из залы все, а главное женщины. Целовали мне руки, мучали меня. Прибежали студенты. Один из них, в слезах, упал передо мной в истерике на пол и лишился чувств. Полная, полнейшая победа! Юрьев (председатель) зазвонил в колокольчик и объявил, что Общество люб<ителей> рос<сийской> словесности единогласно избирает меня своим почётным членом. Опять вопли и крики. После часу почти перерыва стали продолжать заседание. Все было не хотели читать. Аксаков вошел и объявил, что своей речи читать не будет, потому что всё сказано и всё разрешило великое слово нашего гения – Достоевского. Однако мы все его заставили читать. Чтение стало продолжаться, а между тем составили заговор. Я ослабел и хотел было уехать, но меня удержали силой. В этот час времени успели купить богатейший, в 2 аршина в диаметре лавровый венок, и в конце заседания множество дам (более ста) ворвались на эстраду и увенчали меня при всей зале венком: “За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!”. Все плакали, опять энтузиазм. Городской глава Третьяков благодарил меня от имени города Москвы. – Согласись, Аня, что для этого можно было остаться: это залоги будущего, залоги всего, если я даже и умру…»
Эти сведения подтверждаются многочисленными воспоминаниями свидетелей триумфа Достоевского. Однако ж, уже через несколько дней и особенно после публикации текста речи в «Московских ведомостях» она вызвала острую полемику, что побудило автора выпустить в августе специальный выпуск ДП с текстом «Пушкинской речи» и своими комментариями к ней. Но это только подлило масла в разгоревшийся спор вокруг неё, который не утихал практически до последних дней жизни Достоевского.
Пушкинская речь
См. Пушкин (Очерк).
Пьяненькие
Неосущ. замысел, 1864. (VII)
Наброски к роману под таким заглавием появились в рабочей тетради в 1864 г. После краха журнала «Эпоха» Достоевский, надеясь получить аванс под будущее произведение, предлагал издателям «Санкт-Петербургских ведомостей» В. Ф. Коршу и журнала «Отечественные записки» А. А. Краевскому свой новый роман. В частности, последнему он писал 8 июня 1865 г.: «Роман мой называется “Пьяненькие” и будет связан с теперешним вопросом о пьянстве. Разбирается не только вопрос, но представляются и все его разветвления, преимущественно картины семейств, воспитание детей в этой обстановке…» Предложение издателями было отклонено, а замысел «Пьяненьких» впоследствии влился в состав «Преступления и наказания» в качестве сюжетной линии, связанной с семейством Мармеладовых.
Рассказ Плисмылькова
См. Ползунков.
Рассказы Н. В. Успенского
Статья. Вр, 1861, № 12, без подписи. (XIX)
Как и статья «Выставка в Академии художеств за 1860—61 год», данная статья не была включена Н. Н. Страховым в список анонимных статей Достоевского, опубликованных в журналах «Время» и «Эпоха», составленный им по просьбе А. Г. Достоевской для первого посмертного издания мужа. Авторство Достоевского по содержанию и стилистическим признакам установлено позже (в частности, – Л. П. Гроссманом). Статья написана в связи с выходом первого сборника рассказов Н. В. Успенского (Рассказы Н. В. Успенского, ч. 1—2, СПб., 1861), в который вошли произведения молодого писателя-демократа, опубликованные в «Современнике». Книга эта стала событием в литературной и общественной жизни России того времени, вызвала в печати многочисленные отклики и полемику. Споры в основном шли о задачах и способах изображения народа, народной жизни в литературе. Говоря об Успенском, Достоевский проводит мысль, что русская литература «не доросла ещё до широкого и глубокого взгляда» на народ: «Да не подумает, впрочем, читатель, что мы хоть сколько-нибудь сравниваем его с Островским, Тургеневым, Писемским и т. д. Предшествовавшие ему замечательные писатели, о которых мы сейчас говорили, сказали во сто раз более, чем он, и сказали верно, и в этом их слава. И хоть они все вместе взглянули на народ вовсе не так уж слишком глубоко и обширно (народа так скоро разглядеть нельзя, да и эпоха не доросла еще до широкого и глубокого взгляда), но, по крайней мере, они взглянули первые, взглянули с новых и во многом верных точек зрения, заявили в литературе сознательно новую мысль высших классов общества о народе, а это для нас всего замечательнее. Ведь в этих взглядах наше всё: наше развитие, наши надежды, наша история…» Успенский, считает Достоевский, в изображении народа руководствуется самыми лучшими чувствами и побуждениями, но… И писатель-критик высказывает мнение, которое перекликается с его кредо, уже высказанным в статье о выставке в Академии художеств: для правды изображения жизни мало одной фотографичности (одного «дагерротипизма»). И в конце статьи-рецензии высказаны пожелания и надежды: «Не знаем, разовьётся ли далее г-н Успенский. То, что движет его внутренне, – верно и хорошо. Он подходит к народу правдиво и искренно. Вы это чувствуете. Но может ли он взглянуть глубже и дальше, сказать собственно своё, не повторять чужого, и, наконец, суждено ли ему развиться художественно? Суждено ли ему развить в себе свою мысль и потом ясно, осязательно её высказать? Всё это вопросы. Но задатки очень хороши; будем надеяться».
Роман в девяти письмах
С, 1847, № 1. (I)
Основные персонажи:
Евгений Николаевич;
Иван Петрович;
Пётр Иванович.
Это и вправду «роман», ибо, как выясняется на последней странице, главная интрига заключена в любви и супружеской измене; но не только в девяти письмах, а ещё и приплюсовано две записочки жён Петра Ивановича и Ивана Петровича к Евгению Николаевичу. Суть же в том, что пока два ловких шулера вели между собою переписку на тему, как бы им покапитальнее обчистить Евгения Николаевича в карты, тот, оказывается, весьма ловко и успешно наставлял им рога…
* * *
Эту шутливую вещицу молодой Достоевский написал в одну ночь в середине ноября 1845 г. для первого номера затеваемого Н. А. Некрасовым юмористического альманаха «Зубоскал». После запрещения последнего «Роман…», за который автор уже получил гонорар в размере 125 рублей ассигнациями, был опубликован в «Современнике». Вскоре после написания «Романа в девяти письмах», 16 ноября 1845 г., автор сообщал в письме к М. М. Достоевскому: «Вечером у Тургенева читался мой роман во всём нашем круге <…> и произвёл фурор…» Но сразу после публикации произведения оно вызвало разочарование у В. Г. Белинского, И. С. Тургенева и других членов «нашего круга», то есть кружка Белинского. Однако ж А. А. Григорьев в «Московском городском листке» (1847, № 52, 5 марта), обозревая январские и февральские номера журналов, выделил рассказ Достоевского из всех произведений натуральной школы и назвал его «прекрасным».
<Роман о князе и ростовщике>