Все, обнаруживаемое в нас бытием, обнаруживается посредством ощущений, т. е. посредством связи с внешним миром. Тем не менее следствия и продукты впечатлений различны до крайности. Одни из них способны возбуждать в нас одно чувство бытия, другие возбуждают бессознательное мышление и разного рода рефлексы; но есть и такой род впечатлений, может быть вернее – представлений, которые, несмотря на первоначальное их происхождение от чувственных ощущений, приводят в действие исключительно сознательные наши умственные способности: память, мышление и фантазию (воображение, способность сочетать и творить новые представления). Хотя мы помним, мыслим и воображаем при каждом действии наших органов чувств, но этот чувственный и обыкновенно бессознательный процесс воспоминания, мышления и представления (воображения) прекращается, как скоро то или другое чувство перестает действовать; другой же, резко отличающийся от этого процесс воспоминания, мышления и воображения, всегда сознательный, совершается и без непосредственной помощи чувств.
Итак, всякий факт должен быть произведением внешних, на нас действующих впечатлений и наших чувственных ощущений, между тем как наши внутренние ощущения, присутствующие в нас и без прямого содействия внешних впечатлений, могут не только представлять нам факты с различных точек зрения, но и открывать нам истины. Факт хотя и считается как бы за истину, но никто не называет математические аксиомы фактами. Почему? Казалось бы, такой факт, как солнце на небе, так же точно истинен и неопровержим, как и всякая математическая аксиома. Да, есть действительно истинные факты и фактические истины, но факт все-таки не истина, и истина не факт. Солнце на небе потому истинный факт, что всякий может его проверить чувствами, но такая математическая (астрономическая) истина, что солнце и сегодня, и завтра, и целые годы взойдет и зайдет в известном определенном месте на горизонте, не требует вовсе чувственной проверки; это основано и не на одной теории вероятности, а на знании и соображении, при участии и всех других умственных способностей (памяти, фантазии); основа этого знания, правда, также фактическая; не видав никогда солнца и звезд, нам не пришло бы на ум и все устройство нашей планетной системы; но математические вычисления до того различны от чувственных наблюдений, что могут определить a priori место для планет, еще не открытых наблюдениями. Математическая аксиома, что две величины, равные порознь третьей, равны между собою, хотя и наглядна, т. е. может быть объяснена чувственным опытом, но, в сущности, она основана на соображении, а не на опыте; чтобы понять ее, нет надобности иметь пред глазами известные величины. Факт уже и тем отличается от истины, что свойства его различны, а неизвестная нам сущность истины всегда одна и та же. Только тот факт, который есть, был и будет, был бы истиною. Но такого мы не знаем; если же убеждаемся в необходимости или возможности и нефактического существования того, что всегда было и будет, то это убеждение и есть для нас истина, хотя, очевидно, нефактическая. Очевидно также, что для убеждения в такой истине нам недостаточно одного рассудка, – необходимо еще мощное содействие фантазии.
14 января [1880 г.]. Все эти дни мороз в 10–13 °R; только вчера сильная метель при NW и –4 °R; сегодня все еще ветрено (NW) при –8–9 °R, но ясно и много навеяло снегу.
В. И. Гау. Портрет митрополита Филарета Московского. 1854 г.
Митрополит Филарет, в миру Василий Михайлович Дроздов (1783–1867) – действительный член Императорской Российской академии; почетный член Императорской Академии наук и впоследствии ординарный академик по Отделению русского языка и словесности. Крупнейший русский православный богослов XIX в. В 1994 г. Русской Православной Церковью причислен к лику святых в святительском чине.
Все еще хочу себе доказать, что я не должен считать мое мировоззрение одним продуктом досужей фантазии потому только, что оно не основано на прямом и непосредственном опыте. Не мне, посвятившему всю жизнь, и именно самую лучшую часть жизни, рациональному эмпиризму, – не мне, говорю, отвергать значение опыта; но и не мне сомневаться в значении слов первого Гиппократова афоризма: «experien – tia fallax, judicium difficile»[24 - Опыт обманчив, суждение затруднительно (лат.).].
Когда лета не располагают уже к увлечению, то начинаешь понимать, как легко можно увлечься не одними мечтами, но и тем, что так трезво, точно и положительно, как опыт и факт. Есть вещи на свете, к которым и такое надежное средство, как опыт, неприменимо, а между тем эти вещи – это вопросы жизни, без разрешения которых для себя, хотя бы приблизительно, умирать не хочется; а к жизни обращаешься невольно с упреком, так хорошо прочувствованным поэтом:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, на что ты мне дана?
Да, оргия, грубейшие средства самозабвения и, наконец, самоубийство неминуемо сгубят желающего опытом разрешить загадку жизни. Правда, крепкие, здоровые, положительные умы могут жить и прекрасно действовать, отбросив в сторону всякую попытку к разрешению томительного вопроса жизни. Но горе той личности, которая возмечтает о себе, что она-то и есть именно esprit fort[25 - Сильный духом (лат.).], не нуждающийся в разрешении подобных вопросов. Аскет Филарет прекрасно с своей точки зрения возражал Пушкину на его упрек жизни, и именно потому прекрасно, что он (Филарет) уяснил себе не опытом жизненную проблему; и как бы это уяснение ни было односторонне, оно мощнее, а главное, человечнее бессильного ропота на жизнь, что не раскрывает пред нами своей тайны так, как бы мы этого хотели. А мы хотели бы, чтобы это было так же наглядно и осязательно, как ее чувственные и индивидуальные проявления.
Я полагаю, что все мы, последователи Веруламского Бэкона, придаем слишком большое значение предложенному им (индуктивному) способу исследования. Этот способ вовсе не какое-нибудь новое открытие особой деятельности нашего ума. В обыкновенной жизни все всегда и до Бэкона изыскивали и исследовали индуктивным способом; но никто, я полагаю, и ни сам Бэкон не считал этого способа единственно возможным для открытия истины. Главная заслуга Бэкона это: noli jurare in verba magistri[26 - Ничего не принимать на веру; букв. – не верить в слова учителя (лат.).]. Теперь же и это перестало быть заслугою, так как в наше время не найдется ни одного ученика в школе, которому бы понадобилось повторить это правило. Средневековая вера в авторитеты заменена теперь изверием; мы все изверились в себя самих; дети наши, сидя на школьных скамьях, глядя на учителей, уже успевают извериться. Это нельзя не признать следствием одностороннего упражнения ума по индуктивному способу; но избави нас Бог от такого дедуктивного, которым учились jurare in verba magistri.
Так вот, я опять хочу толковать о том, что если мы желаем сделать наше мировоззрение влиятельным в нашем нравственном быте, а это именно для меня сделалось необходимостью, то мы не должны основывать его на одних положительных, чисто фактических и чувственных данных. Мы не должны ослеплять себя кажущеюся основательностью там, где идет дело об одном представлении или, вернее, только о возможности представления и о его уяснении для себя; тут нельзя требовать ничего другого, как только того, чтобы в этом представлении не было явных противоречий и чтобы оно было как можно менее несообразно, то есть сообразовалось бы, сколько можно, с нашими фактическими знаниями и не заключало бы в себе более противоречий, чем самые эти знания.
VIII
15 января [1880 г.]. Вчера вечером я ехал с полевого тока. Было морозно и ясно. Я сидел в санях спиною к заходящему солнцу. Поля, покрытые гладкою, как скатерть, снежною пеленою, освещались нежно-розовым, переходящим в светло-фиолетовый светом; полная, еще бледно-серебристая, луна поднималась из-за леса на зеленовато-голубом фоне. Игра и переливы цветов из зеленоватого в палевый и светло-голубой на горизонте и из розового в бледно-фиолетовый, с множеством блесток на снегу, так обворожили меня, мне дышалось студеным воздухом так легко и привольно, что я невольно начал пародировать упрек жизни Пушкина и про себя шептать с навернувшимися на глазах слезами:
Не случайный, не напрасный,
Дар чудесный и прекрасный,
С тайной целью дан ты мне!
Потом я переменил этот экспромт так:
Не случайный, не напрасный,
Дар таинственный, прекрасный,
Жизнь, ты с целью мне дана!
И оттого, что никто не мог разгадать тебя, чудный дар жизни, неужели мы должны упрекать тебя в нелепой случайности, должны опошлять тебя, играть и не дорожить тобою! Нас берет зло, что не хватает силы раскрыть тайну дара, и мы со зла готовы хоть сейчас утверждать, что ни секрета, ни цели тут вовсе нет, что ларчик жизни открывается просто per vaginam[27 - Через влагалище (лат.).], закрывается также легко – землею.
Мы привыкли с самой колыбели к жизни и смотрим потому на жизнь и на свет как на обыкновенные, вседневные вещи; это, конечно, наше счастье, хотя легкомысленное и пошленькое счастье. Но что было бы со всеми нами, если бы ум наш постоянно вникал и вдумывался в самую суть нас самих и всего окружающего нас?! На каждом шагу мы встречались бы лицом к лицу с непроницаемою, тяготеющею над нами тайною; на каждом шагу недоумение и сомнение отягчали бы наше раздумье. Что это за странное плавание и кружение в беспредельном пространстве тяготеющих друг к другу шаровидных масс? Что это за непонятное существование бесчисленных миров, составленных из одних и тех же вещественных атомов и отделенных навеки один от другого едва вообразимыми по своей громадности пространствами? Что значит эта бесконечная разновидность форм? А сцепление, тяготение, сродство, постоянная вибрация атомов – разве все эти обыденные для нас явления не тайны, скрытые под научными именами? А эти так называемые простые тела, эти неразлагающиеся элементы, скопленные в огромных планетных массах, разве они действительно первобытные элементы? Откуда взялись бы они, откуда взялась бы планетная жизнь, если бы другие, нам неведомые, первобытные элементы не содержались в общем, для нас недостигаемом источнике – эфирном хаосе? Что он такое, этот источник и вместилище неведомых начал?
Что удивительного, если в каждом из нас, окруженных со всех сторон и с колыбели до могилы мировыми тайнами, существует склонность к мистицизму; если одни из нас при известном настроении делаются легко мистиками и начинают видеть и находить сокровенные тайны там, где другие, кружась без оглядки и устали в водовороте жизни, все находят простым и ясным? И можно ли требовать от обитателей Земли, одаренных способностью живо представлять себе неосязаемое, чтобы они оставались всегда в будничном настроении духа и мирились с злобою дня, когда судьба, дав им стремление к предвидению и силу воображения, не дозволила отдалиться от земного жилища далее окружающей его воздушной оболочки, да и для пытавшихся подняться – превращает небесную лазурь в черную ночь?! Но из всех мировых тайн самая заветная и самая беспокойная для нас это – «я». Есть, правда, и еще другая, еще более заветная, это – истина. Но если каждый листок, каждое семечко, каждый кристаллик напоминают нам о существовании вне нас и в нас самих таинственной лаборатории, в которой все неустанно само работает для себя и для окружающего, с целью и мыслью, то наше собственное сознание составляет для нас еще более сокровенную и вместе с тем самую беспокойную тайну. Есть, однако же, и еще более заветная, но уже происходящая из нашего же сознания: это – истина. Не без насмешки сделал свой назойливый вопрос римский проконсул[28 - Понтий Пилат, прокуратор римской провинции Иудеи, задал вопрос «Что есть истина?» приведенному к нему на суд Иисусу в ответ на его слова «Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего» (Иоан.18:37).]. Может быть, именно за это и не последовало ответа свыше. Да, истины не узнаешь, любопытствуя, что она за штука.
Разумеется, я не говорю о так называемых научных истинах. Эти все – и исторические, и естественно-исторические, и математические, и юридические – не более как или истинные факты, или правильные умозаключения, добытые логическим анализом и синтезом, или же формулы, диктуемые жизнью, нравами и потребностями общества. Таких истин много. Но есть истина одна, цельная, высшая, служащая основанием всего нашего нравственного быта. Напрасно утверждают такие историки, как Бокль и с ним большая часть нового поколения, что человечество обязано преимущественно развитию научных истин в обществе, а нравственные нисколько будто бы не содействовали его преуспеянию, то есть прогрессу, счастью, благосостоянию. Я полагаю, напротив, что единство и цельность настоящей истины выступают все более и более с прогрессом человечества, хотя и трудно решить, насколько оно в общем итоге сделалось лучше. Действительно, истина должна быть только одна: она – вне нас и вместе в нас самих, в нашем сознании; конечно, не так ясная для нас, как Солнце, но, как световая волна далекого солнца, освещает наш нравственный быт. Что было бы этическое наше, или нравственное, начало, если бы вечная и цельная истина не служила ему основою? Без нее, без этой основы не существовали бы для нас и научные истины, ибо не существовало бы в нас нравственного стремления к открытию истины. Каждый из нас, самый закоснелый в преступлениях, невольно стремится найти в себе истину и ищет пред собою и пред другими оправдания своих поступков. Правда, мы при этих оправданиях запутываемся во лжи, стремясь не быть, а казаться; но это не доказательство противного, не доказательство тому, что в нас нет произвольного стремления к правде. Все это: и казаться, а не быть, и здание лжи, сооружаемое нами для оправдания наших действий, – есть только искаженное стремление к правде, следуя которому, мы все более и более удаляемся от правды, и это потому только, что попали на ложный путь. Наконец, доходит до того, что для нас делается и совсем невозможным отличить правду от лжи. Тогда-то и рождается насмешливый вопрос римского проконсула: что такое истина, как ее узнать, как отличить, где она? И как, в самом деле, понять идеальнейший из идеалов! Истина! Ведь это абсолют, это Бог! Мы и не должны сметь когда-нибудь ее постигнуть.
Генри Томас Бокль (1821–1862). Английский историк, выступавший против объяснений истории предопределением, божественным вмешательством или случайным стечением обстоятельств. Решающий фактор поступательного движения истории он видел в интеллектуальном развитии человечества и накоплении практических знаний.
Но невозможность достижения не есть отрицание стремления к ней. Это стремление, данное нам свыше, есть наше драгоценнейшее достояние. Глубоко затаено в нас, если не убеждение, то чувство, напоминающее нам, что без стремления к правде нет полного счастия. Посмотрите, как это влечение, заглушенное страстями, бедствиями, тем, что называется судьбою и случаем, и ложным направлением, проявляется в другом виде, не имеющем, по-видимому, ничего общего с влечением к основе нашего нравственного бытия. Увлечение в преследовании целей, основанных на неправде, не уничтожает еще в нас стремления к открытию истинных фактов или научных истин, и вот, удовлетворяя с этой одной стороны наше стремление к правде, мы именно поэтому и не заботимся иногда удовлетворить вполне другой, высшей его стороны. Точно так же великие, но безнравственные гении, завоеватели и государи, попирая ногами правду, легко убеждают себя в правоте своих действий, потому что у них стремление к истине находит удовлетворение в достигаемых ими грандиозных результатах; а результаты эти, действительно, содействуют к открытию и распространению различных фактических истин. Все это иллюзии, неразлучные с нашим существованием. Истина так светла, что без иллюзий одно только стремление к ней ослепило бы уже нас; поэтому ложь сделалась неизбежною для нас при непреодолимом влечении к истине. Не зная, что она такое, но неудержимо стремясь к ней по присущему нам всем влечению, мы, к счастью и несчастью нашему, должны жить постоянно в иллюзии и смене галлюцинаций. Эта неизбежность служит нам смягчающим обстоятельством пред судом совести; но она не уничтожает еще в нас окончательно способности приходить в себя и разузнавать наши иллюзии и галлюцинации. Галлюцинируя до чертиков, было бы отвратительно, нелепо полагать, что вовсе нет этой единой, общей и цельной истины; что только приобретенные чувствами факты и выведенные из них умозаключения суть истины; всякая же другая правда есть понятие относительное и временное, обязательное pro domo suo[29 - Для себя (лат.).]. Думая так, мы превратили бы наши иллюзии из ширм, охраняющих от нестерпимого для нас света истины, в темную, непроглядную ночь.
IX
30 января [1880 г.]. На дворе idem[30 - Тот же (лат.).]. Светло, тихо; температура утром –12 °R; на солнце в середине дня – до 0° и выше.
Все разъясняется, все делается понятно – умей только хорошо обращаться с фактом, умей зорко наблюдать, изощряй чувства, научись правильно наблюдать; тогда исчезнут пред тобою чудеса и мистерии природы, и устройство вселенной сделается таким же обыденным фактом, каким сделалось теперь для нас все то, что прежде считалось недоступным и сокровенным. Такое убеждение с каждым днем все более и более проникает в сознание не только передовых людей, жрецов науки, но и целых масс. И это есть одна из главных современных, наиболее благодетельных и полезнейших иллюзий. Эта иллюзия полезна уже и тем, что направляет все наши умственные силы на предметы, подлежащие самому точному чувственному анализу и исследованию, не давая увлекаться тем, что навсегда для нас должно остаться заповедною тайною. Чем специальнее, чем ограниченнее предмет нашего исследования, тем более надежды на точный и ясный результат, тем сильнее иллюзия и тем спокойнее и отраднее чувствует себя посвятивший все свое внимание и время исследованию.
Одних из нас исключительно занимает механизм явлений, устройство, состав и действие различных приборов и снарядов жизни и ее формы; другие занимаются прикладною, и потому также только внешнею, стороною жизни. Этим способом наши знания и понятия о мировой жизни несомненно обогащаются; внешняя ее сторона подвергается рассмотрению с разных сторон; но остается так же, как и прежде, как и всегда, несомненным, что in’s Innere der Natur dringt kein geschaffener Geist[31 - В природе нет созданного духа (нем.).]. Вот это-то тяжелое для нашего сотворенного духа сознание мы и притупляем благодетельною иллюзиею, приковывающею все наше внимание к внешней стороне мировой жизни.
Кому из людей, занятых исследованием фактических истин и практическою жизнию, придет в голову размышлять о сущности вещей? Кто из людей, занятых практическим делом, поверит, что эта сущность вовсе не то, что передается нам чувствами? Все кажется простым тому, кто привык просто смотреть на все. Да научного исследователя и интересует всего более вопрос: как, а не почему? Мы видим, что лист растет, наблюдаем, как он растет, узнаем устройство и состав клеток, следим шаг за шагом за разделением и размножением клеток; весь механизм растительного процесса открывается нам как на ладони. Но что заставляет расти именно так, а не иначе? Что заставляет растение и животное принимать тот или другой характерный вид? Отчего семя и яйцо заключают в себе зародыш именно того же типа и вида, от которого они произошли? Что привлекает и роднит щелочь с кислотою? Что сцепляет атомы? Что заставляет притягиваться одно тело к другому? Отчего мышечное движение переходит в теплоту, а теплота – в движение? Отчего сотрясение атомов возбуждает в нас ощущение теплоты? Все эти и тысячи других вопросов, не разрешаемых по нашему незнанию сущности вещей, показывают, что мы окружены тайнами; и если все эти тайны не считаются нами за чудеса, то потому только, что мы с ними встречаемся на каждом шагу. Мы называем их не чудесами, а явлениями, основанными на естественных законах, не зная, откуда взялись они. Встречая же что-нибудь, хотя и гораздо менее чудесное, но не ежедневное и не обычное, мы не задумываемся тотчас же сомневаться и не верить, или же слишком верить и считать его за чудо. Таковы наши иллюзии – и слава Богу! Без них нестерпимо было бы жить в этом таинственном мире, окруженном заколдованным кругом, из которого нет выхода.
X
8 января [1880 г.]. Все эти дни, при новолунии, после двухдневной небольшой оттепели (при 0 – +2°) начались так называемые сретенские морозы в 25–30° и продолжаются теперь. Солнце на лето, зима на мороз. Ездил к больному в Кишинев: в одном вагоне было натоплено до +18 °R, а когда ехал назад, то в курьерском поезде доходило до –2–3°.
Но так ли все это? Не иллюзия ли, в свою очередь то, что будто есть еще какая-то неведомая и не подлежащая расследованию сущность вещей? Не есть ли эта сущность именно то только, что нам делается известным посредством опыта и наблюдения? Не устроены ли и не приноровлены ли наши чувства от природы именно к тому, чтобы мы узнавали вещи такими, какими они в сущности должны быть? Sensus nos fallunt[32 - Чувство нас обманывает (лат.).] – не есть ли только одно asylum ignorantiae[33 - Приют невежества (лат.).]? Нужно только уметь действовать чувствами, приучить и изощрить их; нужно уметь правильно истолковывать и уяснять себе доставляемые чувствами ощущения, и чувства нас никогда не обманут.
В этих возражениях есть доля правды; но только доля.
Во-первых, мы судим о наших чувствах и доставляемых ими результатах не иначе, как субъективно и индивидуально. Поверка основана только на круговой поруке. Судьями чувственной правды и неправды остаются все те же чувства. Что сегодня казалось всем неоспоримым по чувственному опыту, то завтра этим же опытом может быть опровергнуто. Есть граница изощрения чувств, и чем более изощряется одно чувство, тем легче ошибка, тем невозможнее поверка его другим чувством. Наконец, как бы чувства мои ни были изощрены и приноровлены, все-таки для меня останется неразрешенным вопрос: что такое наблюдаемый мною предмет без меня? Я узнаю каждый предмет только по производимому им на меня впечатлению и ощущению. А ощущение без моего «я» для меня немыслимо. Между тем для меня остается несомненным, что каждый исследованный мною предмет может и будет существовать и без меня. Что же он тогда такое? Но сверх этого, очевидно, неразрешимого вопроса сущность вещей, – das Ding an und fur sich selbst[34 - Вещь в себе и для себя (нем.).], – должна быть для нас чем-то другим, а не тем, что передают нам наши чувства, еще и потому, что все наши чувственные и умственные представления о вещах, как бы эти представления ни были отчетливы и ясны, никогда не дадут нам всестороннего понятия даже о самой внешней стороне исследуемого нами предмета. Да, если бы мы могли проникнуть в сущность предметов, хотя бы с одной их чувственной стороны, мы знали бы, что такое сила и что такое материя; а если бы мы могли себе представить вещи, как они есть сами по себе, без помощи наших чувств, т. е. не только такими, какими они нам кажутся, то мы поняли бы и тайну творения, и мистерии творчества. Для нас же не только это недостижимо, но и то невозможно, чтобы каждый предмет подвергнуть анализу всех наших чувств; мириады вещей еще нам неизвестны; мириады останутся навсегда и вовсе неизвестными; а представления наши о тех предметах, которые можно еще открыть и исследовать искусственным изощрением чувств, как бы они ни казались нам ясными, все-таки не более, как призраки, туманные картины и отголоски, нередко увлекающие ум в непроходимый лабиринт предположений и иллюзий.
Вторая благодетельная для нас иллюзия есть наше непоколебимое убеждение в свободе нашей воли, мысли и совести. Без этого дорогого для нас убеждения нравственная жизнь была бы невозможною, да и проявления физической жизни встречали бы беспрестанно препятствия в нас же самих. Нелегко разубедить себя в том, что я не могу не хотеть, чего желаю, не могу не желать того, что свойственно желать моим душевным и умственным способностям. Мысль моя не может проявляться вне известных и определенных законов мышления, не рискуя превратиться в бессмыслие. Моя совесть требует от меня только того, что я считаю совестным (нравственным); а если поступаю вопреки исповедуемых мною законов совести, то потому, что она сделалась у меня не свободною. Впрочем, можно утверждать только то, что ни воля, ни мысль, ни совесть человека не произвольны, но свободны в границах, определенных известными органическими и психическими законами. Произвол и свобода – конечно, не равнозначащие слова. Так точно не равнозначащи – воля и желание. Я хочу и я желаю – два разных понятия. Но ни желания, ни хотения наши не могут быть произвольными, хотя и кажутся нам такими. Я желаю в эту минуту чего-нибудь, потому что внутренние мои или органические (доставляемые органами) ощущения и все предшествовавшие обстоятельства и условия заставляют меня желать именно этого, а не чего-нибудь другого; я могу переменить мое желание или заставить его молчать, но только когда моя воля еще не ослабела под игом разных желаний и других ненормальных условий. Воля должна быть в нормальном состоянии всегда сильнее желаний. Воля всегда деятельна и управляет действиями. Поэтому-то я могу желать что-либо доброе и в то же время хотеть делать что-либо худое. Только чисто физические препятствия могут воспрепятствовать действиям сильной или нормальной воли. В ней действительно есть склонность к произволу; но все-таки и воля не может быть непропорциональна по своей силе с органическою энергией нашего «я». Я могу желать поднять мою руку, но моя воля и следующее за ней действие ограничены способностью передавать мою волю руке, и если она парализована, то при всем моем желании ее поднять деятельного хотения не будет. Мне, может быть, еще не раз придется в моем дневнике затрагивать этот жгучий вопрос.
Третья иллюзия нашей психической жизни, не менее благотворная двух первых, зависит от непоследовательности нашего ума и фантазии.
Чистый разум, т. е. взятый в отдельности от других психических способностей, конечно, не может быть непоследовательным. Но мы не можем умствовать так, чтобы действовал один чистый разум; умствуя, мы в то же время внимаем, помним, воображаем, желаем и нередко еще (в практической жизни) волнуемся и увлекаемся тою или другою страстью. Поэтому ум наш, последовательный по принципу, на практике почти всегда непоследователен. И это наше счастье и наше несчастье.
И вот, ум наш в силу присущей ему последовательности при каждом мировоззрении непременно должен прийти к принятию бесконечного и безграничного, что бы он ни рассматривал: пространство ли, время ли, движение ли, силу, вещество, – всегда он должен, наконец, дойти до бесконечности, неограниченности, вечности, хотя и никогда не может составить себе об этих атрибутах какого-либо определенного и ясного понятия. И никакая сила умствующей фантазии не может представить нам какого-либо облика той бесконечности, до пределов которой ум наш доходит роковым образом с присущею ему последовательностью. Это неоспоримое существование бесконечного, беспредельного и вечного начала, до которого наш ум и фантазия роковым образом достигают, рассматривая конечное, ограниченное и временное, не есть один чувству подлежащий факт, но стоит выше всякого факта, ибо оно есть непременный постулат чистого разума, переносимый им же и в область фантазии. Между тем и разум, и умствующая фантазия в практической жизни беспрестанно заняты созерцанием различных видоизменений всего окружающего нас, и эти-то беспрестанные изменения в пространстве, времени, движении, силе и веществе постоянно и противоречат последовательным заключениям чистого разума и заставляют нас везде и во всем нас окружающем находить одно лишь временное, ограниченное и определенное. Вот это и есть иллюзия, приносящая нам счастье и несчастье, но вообще более благотворная потому, что она заставляет нас сосредоточивать все наши умственные силы на расследовании изменений, совершающихся вне нас в безграничном пространстве и времени. Без этой вынужденной непоследовательности ума и без этой вносимой ею иллюзии деятельность нашего ума и фантазии терялась бы для нас, погруженная в бесплодное созерцание недоступной бесконечности.
XI
С 9-го по 12-е февраля после 3-дневной оттепели (с +4 °R и более) снова мороз в 7 °R (12 февраля), а 13 и 14 февраля после 27—30-градусных морозов наступила ясная, прелестная погода с –4°, при совершенном безветрии.
Дышится легко, и дышалось бы еще легче, если бы не событие 5-го февраля[35 - 5 февраля 1880 г. в Зимнем дворце в Петербурге был произведен взрыв с целью убийства Александра II.], дошедшее до нас с своими ужасающими подробностями только 9—10-го февраля.
Есть периоды в истории народов, когда неминуемо, роковым образом они призываются логикою фактов к новой жизни, и правительства волею и неволею должны бывают отступать от консерватизма. Если правители не подстерегли, так сказать, благоприятного момента для реформ и нововведений и вынуждены были обстоятельствами дать их не в пору, пропустив время, то все вредные, перезревшие и недозревшие элементы общества приходят легко в брожение; и результат от нововведений, как бы они благотворны ни были, получается неожиданно плохой. В здоровом народном и государственном организме эти худые следствия не могут быть долговременны. Брожение уляжется, и все снова заживет уже обновленною жизнию.
Комната в Зимнем дворце после взрыва 5 февраля 1880 г. Фотография. 1880 г.
Все реформы нынешнего царствования, по моему мнению, к сожалению, опоздали. Эмансипация должна бы была совершиться задолго до 1848 года, когда в Европе все было тихо и социализм не поднимал еще головы, а финансы наши были в хорошем состоянии; у нас царствовала тишь и гладь да Божья благодать; все сословия покорствовали одной твердой воле, первенствовавшей и на всем континенте. Вместо того – освобождение крепостных, а потом и другие, необходимо следовавшие за этим актом реформы пришлись в самую неблагоприятную пору: с одной стороны, несчастная война[36 - Речь идет о Крымской войне 1853–1856 гг.], обнаружившая страшную неурядицу и злоупотребления администрации (военной и гражданской); позорный мир; с другой стороны, общее внутреннее глухое и затаенное недовольство во всех почти слоях общества от тяжелых и стеснительных мер, следовавших после революций в Европе 1848 года; сильно расстроенные войною финансы; польское восстание; усиленная агитация эмигрантов, возбуждавшая сочувствие во всей молодежи и даже в правительственных лицах. Можно ли найти более опасное время для одной из радикальнейших реформ государства? И между тем ее нельзя уже было откладывать, она уже и то была запоздавшая. И вот, по необходимости, сорвана Соломонова печать с склянки с закупоренными духами; они вылетели не вовремя и не влезают по приказанию волшебника опять в склянку. Мало того, эти духи – и между ними, конечно, много было и злых – временно оказались нужными. При их помощи некоторые из сделавшихся почему-то (не почему-то, а по успеху) знаменитыми, эманципировали крестьян в западных губерниях, в смутное время польского восстания; да эти духи, несомненно, и теперь еще бродят в этих провинциях в виде разных субалтернов[37 - От лат. sub. – под и alter – другой, т. е. подчиненный, несамостоятельный.] премудрой администрации. Теория высшей администрации, конечно, была остроумна: воспользоваться свободными силами, хотя и неблагонадежными, а потом уволить их в бессрочный отпуск. Ведь святые и на черте верхом ездили. Но на практике оказалось, что новейшие духи упорнее и несговорчивее черта старых времен; лишь только их пустили в ход, они и сами пустили корни. Обо всем этом я хотел было (и буду) говорить впоследствии, при случае; но не удержался и теперь; отвратительное гнусное событие 5-го февраля вывело меня из колеи, и я поневоле заговорил не у места. Возвращусь поскорее к моему светлому и утешительному мировоззрению.
XII
Действительно ли, однако, все так, как я думаю?
Не иллюзия ли именно то, что непостижимо для нас: беспредельность, бесконечность и вечность? Начало и конец, рождение и смерть мы встречаем и сознаем на каждом шагу. Все наше существование на земле в беспрерывной зависимости от вещей определенных, конечных и временных. Наши главные средства к познанию вещей – чувства – устроены исключительно для определения и измерения границ пространства, времени и движения. Где же тут иллюзия? Да, самое лучшее для нас не сознавать тут иллюзии и, не сознавая ее, действовать; это практично, и убеждать себя, что мы действуем, живя в мире иллюзий, ни к чему не ведет или же ведет скорее к худу, чем к добру. Все это так; но мне стоит только поднять глаза кверху, посмотреть на небо, и беспредельность делается неопровержимым фактом; стоит только подумать о мироздании и содержимом в нем веществе и силе, и мысль о вечном, неизменном начале невольно является и поражает своею бездонною глубиною. Если же безграничное и вечное есть не только постулат разума, но и самый громадный факт, то как согласить существование ограниченного и временного с этим фактом? Тут-то и кроется иллюзия; ограниченными, определенными и временными кажутся нам одни лишь проявления безграничного и вечного начала, да и в них ограничены и временны одни только видоизменения. Проявления эти, по причине вечного движения и беспрерывного перехода сил и вещества одних в другие, не могут быть постоянно одними и теми же. Вселенная – это громадный, вечно вращающийся калейдоскоп; фигуры беспрерывно изменяются, но движущая его мысль и сила вечны и неизменны.
Итак, мой ум и фантазия, по-моему, никогда неразлучные, убеждают меня в существовании бесконечного и вечного начала. Без фантазии и ум Коперника, и Ньютона не дал бы нам мировоззрения, сделавшегося достоянием всего образованного мира. Ничто великое в мире не обходилось без содействия фантазии. К ней же, к умствующей фантазии, нужно обратиться и за решением неразрешимого вопроса об отношении вещества к этому безгранично вечному вселенскому началу.
И я утверждаю, что в умственном анализе, вспомоществуемом фантазиею, вещество улетучивается, так сказать, и вместо его атомов в воображении остается сила. Что она такое – мы также не знаем, как не знаем и что такое основные атомы вещества. Одно только для меня неоспоримо, что и эта воображаемая основная сила, и эти воображаемые основные атомы не имеют и не могут иметь тех же чувственных свойств, которые опыт, наблюдение и наука открывают в окружающей нас вселенной. Эта основная сила и основное вещество – такое же отвлечение, как и мировая мысль и начало жизни; но отвлечение, проявляющееся в уме, непроизвольно и неминуемо при размышлении и воображении; ум непроизвольно, скажу, пожалуй, бессознательно (хотя это, по-видимому, нелепость), находит самого себя и свойственное ему стремление к цели и плану вне себя. Это его свойство. Но он обладает этим свойством именно потому, что оно существует и вне его, в целой вселенной; поэтому, другими словами, что он сам есть только одно проявление другого, высшего, мирового ума.
XIII