Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Вукол

Год написания книги
1859
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– В башке.

– Ну да, – в башке. Всегда так отвечай. Аль у тебя и в брюхе есть глупость? Да, именно есть и в брюхе. Ведь ты неблагодарное животное, не чувствуешь, что жрешь чужое Добро. Хорошо. А у меня где глупость?

Молчит Вукол.

– Говори, остолоп.

– В башке.

Опять начинается уходрание, поклонение печке и прочие опекания. Таким образом, Гаврилыч преподавал Вуколу богословие и языки, а дядя психологию и другие науки, которым не приберем и имени.

Так дядюшка потешился, развлекся. Вот уже и спокойно у него на душе, и опять он вполне сознает, что у него совесть чиста, что он ни в чем не нуждается, никого знать не хочет и жить умеет. Потешившись, он говорит Вуколу:

– Ладно; убирайся к чорту.

Вукол уходит, сбычившись. У него после таких случаев нарастает на душе что-то недоброе, очень нехорошее. Случаев же таких немало в его жизни. Жизнь под крылом любящей матери произвела свое действие на Вукола; жизнь под лапою дяди должна была произвести свое действие. Все около него переменилось: лица новые, требования и ответственность иные, старых правил и в помине нет, образ жизни скучный, без детских игр и звонкого смеху; наконец, ко всему этому вечное одиночество и насильственная серьезность. Дядя употребляет неприличные слова, при всякой встрече дразнит и тиранит его, попрекает своим хлебом. Все около него злится, завидует друг другу, клевещет и насмехается. Дворовые люди Семена Ивановича, зная, что Вукол не смеет пикнуть у дяди, потешались над ним, вполне удовлетворяя своему холопскому чувству, которое вечно враждебно барину и которое никогда не выражается прямо, а исходит косвенными путями. Вукол испытал на себе, что такое холопское чувство, послужив ему проводником. Лакейство на перезадор старалось выдумывать ему клички, и как подлое лакейство ни нарекало его? Гаврило-дворник, детина громадный и глупый, называл его бог весть почему скорбутом, причем хохотал самым безобразным складом. Федосья-кухарка говорила, что на его мурластой харе можно точить ножи. Калина-кучер звал его пятым колесом. Немного спустя имена заменялись другими. Его постоянно обманывали и пугали. Раз сказали, что дядя зовет его. Вукол явился в кабинет и прежде чем успел спросить, зачем его звали, получил от дяди пять щелчков счетом в самый нос. Невинный нарушитель спокойствия не постигал, за что ему ниспослано пять щелчков счетом. Другой раз сказали, что нянька его умерла. Слезы и печаль Вукола о мнимой смерти Акулнны сильно распотешили прислугу. Даже до какого дошло омерзения? Гаврило выучил цепную собаку страшно лаять и рваться, когда мимо ее проходил Вукол. За что же ненавидели Вукола, чем он оскорбил прислугу? Ничем. Холопское чувство безнравственной дворни искало исхода и бессознательно отозвалось на барчонке за все оплеухи, розги и брань.

Как же это так? Что это такое?… – толпились вопросы в голове ребенка. Тысячи противоречий возникали в душе. Веселость его пропала, откровенность тоже; лепет его сперва превратился в ропот, потом в мольбу о пощаде, наконец совершенно затих. Не понимая, что в новой среде хорошо и что худо, Вукол сбился с толку, сделался недоверчив к себе, осторожен во всем, как-то сдержан. Только по натуре, по старой памяти и привычке, он стремился к прежним понятиям и обычаям. Будучи устойчивой натуры, Вукол не совершенно поддался влиянию среды, не привилась к нему короста ее, хотя он довольно одурел под гнетом противоречий, ежедневных нелепостей, пошлостей и мерзости. Но сознание собственного достоинства, так необходимое человеку, чтоб быть человеком, в нем постепенно заглушалось, и, чтобы возбудить его, был необходим случай замечательный, могущий уничтожить страх, под влиянием которого он жил и развивался. А страх – исходная точка отправлений его нравственной жизни – действовал на него сильно. Нелюдимость его росла не по дням, а по часам. Дошло до того, что он ни с кем не заговаривал, ничего не просил. При людях, когда никто не трогал ребенка, лицо его было без всякого выражения, как доска; когда необходимость заставляла отвечать, оно было торопливо и испуганно; при этом Вукол сжимался инстинктивно и уничтожался, произносил да или нет, либо повторял чужие слова, не смотрел прямо, а выглядывал исподлобья, хотя на совести его не было ничего преступного. Свидание с нянею было для него настоящим праздником. Она ни советом, ни делом не могла помочь ему: она только соболезновала, охала да причитывала, но все-таки, хотя изредка, Вукол слышал ласковое слово любящей женщины, а это много значит в жизни человека. Что бы и сталось с ним, если б не было этой без толку охающей и причитывающей няни? Наедине Вукол не имел игрушек, не разговаривал вслух, как это делают прочие дети в игре один на один. Но здесь все-таки лицо его оживлялось, мысль начинала действовать, чувство приходило в движение. Сухой куст гераниума, гнезда червячков в горшке, паутинка, бег мыши за шпалерой, отдаленное тиканье маятника, жужжанье мухи на стекле, мириады золотых пылинок и крапинок на яркой полосе солнечного света – все это были предметы наблюдений и забот Вукола; все эти предметы были действующими лицами, заменявшими кукол в его умственной игре без слов. По вечерам, перед сном, бродили в его голове слышанные им сказки и мифы собственного изобретения. Попытаемся заглянуть и в тот уголок души ребенка, в котором творились эти мифы, которые породило стремление ребенка объяснить все, что он видит и знает. Воспоминания о подобных усилиях Детского ума дороги всякому, кто занимается познанием самого себя. Они часто многое проясняют в жизни нашей. Кто, например, не спрашивал в детстве: «Откуда это я взялся? как так родился? я помню, что всегда жил дома». Кто не задумывался над такими вопросами? Одному говорили, что принесла его старуха, другому – что нашли его в лесу, третьему – что ангел принес и положил его в колыбель, четвертому – что маменька вынула его из подмышки и т. д. А те, которым запрещено было спрашивать, сами создавали какой-нибудь миф. У Вукола для создания мифов было довольно времени. Ему, например, представлялось, что в стенных часах сидит мальчик, и он качает маятником и ударяет молоточком, когда наступит время. Почему ж так казалось ему? Бог знает. Может быть, звон колокольчика был так игрив, движения маятника так легки, что невольно намекали на затеи дитяти, а может быть, и другое что-нибудь в форме и устройстве часов. Какой психолог разберет все эти понятия, инстинктивно создающиеся из бессознательных, быстролетных впечатлений? Миф создается мгновенно, сразу. Пришла минута, взглянулось как-то особенно на часы, и вот бесконечный ряд прежде нажитых впечатлений должен сформироваться и выразиться в одном образе. «Что такое бог? Еще мама говорила, что образ не бог…» – думал, думал Вукол и вдруг, зажмуривши глаза, сказал: «А, вот что бог». Никакой анализ не объяснит, никакое слово не расскажет, что тогда было в его голове. Или вот был же он уверен, что земля кончается за рекою. Ему сказали, что молоко дает корова. Каким образом? – задал он себе вопрос и решил, что она плюется молоком. Бывало, он шевелит пальцем и думает, отчего же это он шевелится? Предоставьте дитя самому себе, боже мой, чего оно ни придумает? Не так ли и народ в младенчестве изобрел русалок, домовых, леших и прочих мифологических существ? Обильный запас мифов доставили Вуколу ночные звуки. То покажется ему, что ударили в колокол, и не догадается, что это из умывальника падает капля на дно медного таза; вот хрустнуло что-то, – опять не успел он подметить, как хрустнул собственный сустав тела; что-то страшное прокатилось в воздухе, – сырость коробит шпалеру на стене; слышно, как диво какое-то тихо-тихо крадется, – а это таракан оставил по себе чуть слышное шурчанье по шпалере; вот явственно упал удар на чью-то спину, – это палка, в продолжение часа теряя равновесие, упала наконец на подушку стула; ай, плачет кто-то! – ничуть не бывало: заныло в зубу от прилившей крови. Но где же Вуколу подметить неуловимые причины ночных звуков? И вот он наполняет ночной воздух фантастическими существами, создает духов и чудовищ; воображение играет, сыплет образы, страшит и дивит дремлющее дитя. Тут же ночные видения являются в помощь звукам. На ручке двери сидит мужичок, во все окно налеплен рак, чьи-то зубы торчат из-за печки, в ногах на кровати заяц. Где ж догадаться Вуколу, что предметы при игре прихотливых теней ночи принимают в глазах фантастические формы? Вот передвинулись тени и создались новые образы и фигуры. Кроме того, увлекали Вукола разные психологические и физические загадки и фокусы. Часто случается, западет в голову какая-нибудь фраза, кончик песни, звук или просто образ, и все это само возникает в голове, вертится и повторяется против нашей воли. Сидит Вукол, побалтывая ногами, а в голове его так и стучит: «бубы, бубы, сам пошел». Вот опять, опять: «бубы, бубы, сам пошел». Откуда взялось это «бубы»? Кто пошел? Куда пошел? Нет, не отстает фраза, повторяясь сама собою, так что наконец измучит Вукола. Иногда привяжется его внимание к тиканью маятника, – не отстать, не забыть его; удар за ударом, удар за ударом, так и напечатлевается в ухе… Бывало, закроет Вукол глаза, особливо при огне, и пойдут круги и пятна, нити и точки; составлены они из воздуха серебряного, золотого и оранжевого; взойдет лучистое пятнышко, плывет, плывет, тает и тонет в воздухе; не сказать, где оно возникло, где пропало. Также любил Вукол опрокинуться головою вниз: все предметы представляются в обратном порядке: все вверх ногами – совершенно новый мир; при этом придавит еще глаз пальцем, и пойдут предметы двоиться и троиться. Тогда чудные фантазии разыгрывались в его соображении. Так вот в каком мире действовал Вукол и развивался: причина тому постоянное уединение и молчание. И всякое дитя живет в этом мире, но Вукол жил в нем по преимуществу.

Лишь только кончил Вукол урок по Начаткам, именно об Антиохе Эпифане, – вошел к нему дядя. После вопросов: кто хуже чорта, в который день создана курица и т. п., дядюшка сказал: «А что это я никогда не спрошу у тебя урок? Читай-ка, брат, что учил сегодня».

Вукол зажмурил глаза и начал читать. Дядя следил по книге пальцем и был, повидимому, доволен. Но вот Вукол дошел до камня претыкания: он назвал Антиоха Эпифана Эпиохом Антифаном.

– Что? – закричал дядя, – повтори-ка, скотина!

Повторил Вукол.

– Мерзавец! Это кощунство! Розог! Позвать Гаврилу!

– Дядюшка, дяденька! бейте, но не секите; есть не давайте три дня, ухо оторвите, но не секите. – Выговорив это, Вукол еще более испугался. Надобно заметить, что он не был еще ни разу сечен.

– Покажу я тебе, кощун, как смеяться над божественным. – Дяде казалось все святым, что напечатано славянскими буквами.

Совершилась операция сечения розгами – одна из отвратительнейших операций. И больно было Вуколу, и крайне стыдно. В розгах он видел последнюю степень позора. Первый раз он сознал себя, первый раз в сердце его кипела злоба на старших. Злоба душила его. Оставшись один, Вукол заговорил: «А, так высекли, высекли же!.. давно обещались!..» – и потом заплакал. – Случалось ли вам видеть кошек и собак, которых никогда не били? Если ударить такое животное, особенно в старости, оно приходит в ярость и нередко бросается на хозяина. Но Вукол все-таки был человек, и первые розги, притом за напраслину, должны были произвести потрясающее действие. Вот он несколько успокоился. Началась в душе работа. Из покорного, тихого, забитого ребенка он стал вдруг дик и мстителен.

– А, – заговорил он, – не боюсь же я теперь и розог… Ничего не боюсь… Да и чего ж теперь бояться, чего ж бояться?… Пусть бьют, все одно… А и я хотя раз да побью же кого-нибудь… Дядю побью… Палкой побью… Право, пойду и ударю… Высекут? Пусть высекут… Пусть………………………………………………………………………………………………

Лицо Вукола исказилось. Оно стало вдвое уродливее. Вот он опять замолчал. Слеза, как катилась, так и повисла на полщеке; глаза вытаращены, не бродят они с предмета на предмет, но и не смотрят на что-нибудь определенно; рот полуоткрыт. Это наступило минутное затишье. Вот уже муха на стекле обратила его полувнимание. Он давнул ее пальцем почти бессознательно… «Маменька! – вдруг закричал он, – меня бьют, ругают, секут!..» Первый раз Вукол выразил горе своей детской жизни. Тотчас же после этого нашло на него какое-то дикое состояние. Он наклонился вперед, надулся, лицо налилось кровью и стал вопить, и вопил не какое-нибудь определенное слово или букву, а просто тянул отчаянным образом звук, который на бумаге не выразить, а можно только голосом показать. Это называется вопить благим матом. Ревел Вукол, ревел. Наконец он бросился на кроватку, вцепился в подушку зубами, так и замер, сразу оборвался вопль его. Опять настало затишье. Должно было ожидать кризиса, как и. первый раз. Замечено у прочих детей, что после первого замирания слез, в период всхлипыванья, когда у них рот разинут, кулак остановился на полдороге к глазу, на лице выражение стремительное, как бы вникающее (хотя понятно, что оно ни во что не вникает), – замечено, что у них тотчас после такого состояния светло на душе, горло очистилось криком, грудь поднимается высоко, всякая жилочка играет, кровь, как говорят, полируется, тогда что-то праздничное, что-то особенно легкое в поведении ребенка. Припомните свое детство – быть может, много насчитаете таких праздников. Но, верно, у Вукола была натура оригинальная. Отлежался он, собрался с силами, переломил себя и встал. Кулаки его крепко сжаты, зубы стиснуты. «Нянька, дура, старый чорт, и ты не заступишься за меня! Не хочу же и учиться! Нате, любуйтесь. – Он разорвал Начатки в клочья. – Нате, любуйтесь!» Он раскидал клочья по полу… Немного погодя подобрал он несколько лепестков. Возьмет один лепесток, плюнет на него и прилепит на стену, возьмет другой лепесток, плюнет и прилепит на дверь, третий на стекло, четвертый на лежанку, потом опять на стену, на дверь, на стекло и лежанку. Скоро была разукрашена вся комната. Наконец он успокоился мало-помалу; на лице выразились решительность и сосредоточенность мысли, а в уме постоянно вертелось: «Пойду и ударю; да, ударю, ударю, ударю!.. Обеими руками палку захвачу… Все меня ненавидят!.. А себя мне не жалко… ударю». Вукол отправился в кухню.

Многим родителям, инспекторам, опекунам и прочим воспитателям и руководителям младенчествующего поколения приходилось наблюдать такое ожесточение и давать детям за такое ожесточение имя негодных и потерянных. Дитя, говорят, молодое деревцо, – можно дать ему какое угодно направление, переводить на какую хочешь почву; дитя – воск мягкий, которому можно дать какую хочешь форму; дитя – лист чистой бумаги, на котором, что взбредет в голову воспитателю, то и пиши. И сами потом воспитатели дивятся, как это из чистого, нежного, мягкого воску вылепилось у них уродливое детище, которое, как будто белены хвативши, начинает вопить и кричать, которое поднимает палку на наставника, кусает ему руки, закапывает, подобно Остапу[3 - См. «Тараса Бульбу] учебники в землю, не боится розог, стоит, как истукан, по три часа «а коленах. Дивятся и папенька, и маменька, и няня-старуха, и училищное начальство. Дивится нянюшка, крестится, охает и причитывает, спрыскивает дитя с уголька и думает думушку: „Хотя бы выдрали озорника“. Дивится маменька и плачется перед богом, свечи ставит по церквам, служит молебны угодникам божиим Козьме и Дамиану, ночи не спит, все одна думушка – сынок неудалый, и говорит она папеньке: „Хоть посек бы его – твое это дело“. Дивится папенька, плачется на всех родных и знакомых, ханжит по начальству, нанимает солдат и порет свое детище. Дивится начальство училищное, ставит нули детищу, дерет до крови, позорит колпаком дурацким, всему училищу указывает пальцем, как на негодяя, учит презирать такое дитя… А что же детище? Детище дико и угрюмо, детище притерпелось к розге, побоям, позору и презрению общественному, детище окаменело, детище ожесточилось, детище осатанело! Отчего ж это случилось? Оттого, что воспитатели не хотят понять, что и ребенок имеет настоящее и прошедшее в жизни, не хотят приноровиться к нему, снизойти до детских интересов, забывают то время, когда они сами были детьми, забывают свои младенческие радости и печали, забывают первую часть своей жизни; наконец, оттого, что забывают заповедь христову: „будьте, как дети“. А нет, верно, дитя не деревцо, не писчая бумага; подумайте, не человек ли дитя, не свободное ли разумное существо, носящее в душе образ и подобие бога? Не забывайте эту столбовую, всевековечную, вселенскую, Христом сказанную истину. Не подражайте Кальвину, который, поняв не по-христиански слова Библии: „сляцы ему выю“ и тому подобные места, писал, что дитя должно сечь больно, сечь непрестанно, сечь во веки веков. А многие есть у нас педагоги, особенно в заведениях для низшего класса, которые считают необходимою принадлежностью воспитания – глушить детей. „Я, говорит, умею вскипятить кровь ученику. Под лозой заставлю учить уроки. У меня по струнке ходи, каналья: гляди прямо, улыбайся во-время; долби, что бы тебе ни задали; вырастешь, – поймешь, что и зачем учил. Накажут, не спрашивай, за что? Тебе говорят, что ты стоишь, а ты сидишь, – говори, что виноват. Вот как пройдет у меня ученик жизнь опытом, постигнет на деле, что такое труд, повиновение, уважение к лицам, – он уже будет человеком и сам после поблагодарит за науку“. Многие ищут педагогов с такими убеждениями. И вот начнут глушить какого-нибудь беднягу и часто глушат его навеки. Но ведь и самих этих педагогов глушили когда-то; но они, имея железную натуру, перемогли все, и вот теперь налегают на молодое поколение. Они сами не видали ничего лучшего. Но замечательно, что заведения, в которых существуют глушители, уже проникаются современными идеями воспитания. Принимаются они учениками, отвергаются педагогами. И что из этого выходит? Явление радостное и вместе печальное. Ученики обнаруживают явную ненависть к воспитателям старого времени. Идет борьба. Воспитанники уговариваются везде разглашать о своих педагогах, потому что и до них доходит слух о современных средствах уничтожать зло. И вот мало-помалу выходят старые люди в отставку, выгоняются из службы, вымирают, уступают место другим, имеющим любовь к юношеству и детству, не забывшим свою молодость.

Семен Иванович в кабинете перебирает гербовую бумагу. Лицо его лучезарно. До того он увлекся любимым занятием, что и не заметил, как скрипнула дверь. Это вошел Вукол. Бледный, с палкою в руках, крадучись, подошел он к дяде и отвесил здоровый, почти не детский удар, который изрядно влепился в нагнутую спину. Дядя вскочил на ноги и увидел Вукола. Спина его трещит и саднит; на сердце бесы раздувают злобу.

– Да, это я… это я… и еще ударю.

Вукол поднял палку, но был схвачен за волосы и брошен на пол.

– Розог, крапивы, ремней! – закричал дядя.

Вукола еще высекли; но на этот раз так высекли, что без помощи Гаврилы он не мог дойти до своей комнаты.

– И тебя ударю; о, как ударю! – сказал он Гавриле.

– Эва чертище-то! Господи, как может окаменеть человек! – проворчал дядя.

Он три раза ходил к Вуколу, ругал его, грозил по выздоровлении еще высечь. Вукол глядел исподлобья и молчал. Только на третий раз он сказал:

– А все же побью Гаврилу. Мне нипочем. А высекут еще, так всех, кто только бранил, бил меня, всех побью…

– Господи, господи? Что за чорта я наворотил себе на шею!

Пожал дядя плечами с изумлением и пошел в кабинет.

Вукол доказал, что он не тратит даром слов. Поэтому отношения к нему окружающих лиц изменились. Дворня сделалась почтительнее, дядя бранился менее, Гаврилыч не в шутку побаивался своего ученика и стал задавать поменьше уроку по новым Начаткам; «даст раза, – думал он, – что ты станешь делать с ним?» Странное дело, когда Вукол заметил такую перемену, ему стало страшно и совестно; долго он не находил нигде места, чего-то боялся, все представлялось ему, как больно было дяде от удара. Долго он не мог освободиться от гнета совести, по ночам часто плакал, молился богу, просил прощения за месть свою, давал обеты, что не будет ни в чем прекословить дяде; розги ему казались не так позорны, – что его не презирают, и что, вероятно, другим детям не легче его жить на свете. Страх перестал иметь силу главного начала в его жизни. Но когда он ясно понял из некоторых случаев, что старшие с новым чувством боязни питают к нему старые чувства презрения и ненависти, тогда он воспользовался своим положением. Сразу можно было заметить, что занятия приняли иное направление и иную форму. То у него чешется нога, то он ловит нос языком; вот вдруг почудилось ему, что в воздухе пахнет не то кисло, не то сладко; потом явилась забота, что делает котенок; книга боком, стул криво, одно плечо выше другого, рожица скучная. Приходит Гаврилыч, произносит внушительно: «tempus zapregandi»; не тут-то было! Вукол зажмурил глаза, хочет читать, – нет, пусто в голове! «Шидохуцы», – замечает Гаврилыч, тем и кончается занятие. Подобное явление стало повторяться чаще и чаще. Гаврилыч доложил дяде, что Вукол из рук вон худо учится. Дядя решился сбыть Вукола. Повезли его в губернскую гимназию. Директор гимназии спросил Вукола:

– Ну что, дитя, тебе скучно будет оставить дядю?

Вукол молчал.

– Что же ты ничего не скажешь?

Вукол выглянул исподлобья.

– Ах, ты, дикарь, дикарь. – В голосе директора слышалась отеческая ласка, чего Вукол давно не видал. Он вдруг заплакал.

– Ну, глупенький, не плачь, не скучай.

– Да я не от того… мне не скучно… мне не жаль дядю…

– Так тебе не жалко дяди?

– Нет; здесь, может быть, полюбят меня, а дома все ненавидели, говорили, что я глуп и урод.

– Друг мой, тебя будут любить здесь. Я буду твоим покровителем…

[1858]

notes

Примечания

1

Tempus (латинск.) – время, Zapregandi – латинская форма, образованная от русского слова «запрягаться».

2

Panis – хлеб; homo – человек.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3

Другие электронные книги автора Николай Герасимович Помяловский

Другие аудиокниги автора Николай Герасимович Помяловский