Но Троцкий только посмеивается своим беззвучным смехом с полуоткрытым ртом… Я тогда не понял его равнодушия. Но, в сущности, оно было ясно. Ведь для Троцкого все вопросы были тогда окончательно решены. Он жил уже по ту сторону. А что творилось по эту, его не касалось. Пожалуй, чем хуже, тем лучше…
Я вернулся на Шпалерную, в «Новую жизнь», выпускать газету. Мы в это время нещадно и необыкновенно дружно бомбардировали Керенского, Коноваловых и всю их благодетельную власть. В газете у нас была хорошая атмосфера, а внимания нам уделяли все больше – и враги, и друзья…
Вообще, насколько помню, от газеты я испытывал удовлетворение – больше прежнего. Но помню также, как угнетали меня физические факторы. Я все еще жил на Карповке, и бесконечные путешествия туда после выпуска мокрыми осенними петербургскими ночами мне вспоминаются уже совсем иначе, чем очаровательные прогулки по улицам Петербургской стороны в розовые, щебечущие утра незабвенной весны…
Да, новая коалиция занялась вплотную высокой политикой, утверждением своих неограниченных прав и обузданием своего еще невидимого врага, чреватого кознями Предпарламента. Друзья Корниловых и Керенских уже заранее ахали, вздыхали и кивали. «Новое время» пугало, как бы Предпарламент не превратился в Конвент с Маратами и Сен-Жюстами. «Речь» извергала потоки презрения и сарказмов. Но и «социалистический» «День» нашептывал обывателю, что сходство этого совещания с настоящим законодательным учреждением, пожалуй, взвинтит головы ленинцам и полуленинцам. Пожалуй, Предпарламент потребует настоящих прав, да еще сорвет коалицию, и, конечно, Россия тогда немедленно погибнет… Понятно, что, слушая и мотая на ус, всевозможные Аджемовы старались. И не уступали Церетели ни одной запятой.
Не заботились ли они при этом о правах Учредительного собрания? Не боялись ли они предвосхитить их благодаря искусственно состряпанному Предпарламенту?.. Пустяки!.. Они помнили только об одном: в Предпарламенте будет большинство из демократии и нет решительно никакой возможности состряпать в нем свое собственное, надежное корниловское большинство…
Что же касается Учредительного собрания, то ведь обманывать себя было невозможно: цензовая Россия там будет в совершенно ничтожном меньшинстве. И вместе с тем для него уж никак не выработать подходящей конституции ни Аджемову, ни самым «лучшим научным силам». Для охраны своего самодержавия нашим неограниченным правителям остается только одно: оттянуть его созыв насколько возможно в надежде на счастливые случайности – «июльского» или корниловского свойства…
В Москве уже давно заседало знакомое нам «Совещание общественных деятелей», возникшее перед московским совещанием, месяца полтора тому назад. Керенский официально заявлял, что это частное учреждение, в его глазах, стоит на одной доске с частным Демократическим совещанием. И вот там, на первых порах последней коалиции, реакционные помещики и генералы «подняли голос» о том, что в настоящее время невозможно технически и политически производить выборы ввиду анархии в стране. Да и власть к Учредительному собранию еще не подготовлена и никаких законопроектов не выработано… Правительство не принимало этих речей к обязательному исполнению, но к авторитетному голосу внимательно прислушивалось. Наоборот, неустанными защитниками Учредительного собрания и его скорейшего созыва являлись у нас тогда большевики. О, божественная Клио, как злы иногда бывают твои шутки!
Однако вся эта высокая политика, все это утверждение конституции, все эти старания «правителей» укрепить свою диктатуру нисколько не затрагивали жизни страны. Между тем страна жила, и жизнь ее была неблагополучна. Неограниченные правители пытались вмешиваться и управлять, но из этого решительно ничего не выходило. Каждая такая попытка была вызовом и провокацией народного возмущения. Иного результата и значения эти попытки не имели. И постольку «правление» новой коалиции нельзя считать вредным. Огромный вред ее для страны заключался не в ее действиях, а в самом ее существовании. Ибо нельзя было стране существовать тогда без правительства, способного к творческой революционной работе.
День рождения последней коалиции ознаменовался не только избранием Троцкого и резолюцией бывших преторианцев об отказе в поддержке. В тот же знаменательный день началась недавно обещанная, но давно ожидаемая железнодорожная забастовка. Это было огромным ударом и величайшим позором для революционного правительства… Железнодорожники обнаружили не только огромную сплоченность и дисциплину. Даже обывателю импонировала удивительная корректность, солидность и патриотизм их руководителей, стоявших во главе колоссальной армии. На фоне поведения стачечников резко и всенародно выделялось поистине хлестаковское поведение властей – с мелким обманом, из ряда вон выходящей небрежностью и с глупым фанфаронством.
Мы знаем, что терпение железнодорожников испытывалось уже давным-давно – при содействии ЦИК, всегда готового служить буржуазному государству против рабочих. Стачечники требовали ни больше ни меньше как проведения в жизнь уже принятых правительством и уже опубликованных правил о повышении их нищенских ставок (правила 4 августа за подписью товарища министра путей сообщения Устругова). В течение пяти с лишним недель правительство, занятое гораздо более важными делами, не сделало ничего для проведения своих собственных декретов. Железнодорожники тогда предъявили ультиматум, выше мною упомянутый, об удовлетворении их в недельный срок. Но сдержать всю армию главари были все же бессильны. Частичные забастовки начались раньше срока. При этом вся страна была оповещена не только о причинах стачки, как единственно оставшегося ныне средства воздействия, но и о том, что забастовка совершенно не затронет ни обороны, ни продовольствия страны: из сферы забастовки совершенно исключались все прифронтовые дороги, все оперативные, военные и продовольственные поезда, откуда и куда они бы ни направлялись.
Получив ультиматум, правительство через два-три дня назначило большую и весьма авторитетную комиссию. Но комиссия никак не могла собраться. Помилуйте, ведь это было в самый разгар переговоров о власти! До того ли было министрам! Конечно, они не являлись. Было испробовано и самое радикальное средство: авторитетнейшее и всеми чтимое лицо – сам Керенский выпустил воззвание-приказ к железнодорожникам. Сравнительно с этим документом, знаменитое обращение царского министра Витте к «братцам рабочим» может почитаться образцом такта и корректности. Министр-президент, заявив, что «меры приняты», прошелся по части измены родине, чего он не потерпит, по части «суровых мер», какие он будто бы может предпринять.
В дело, как всегда, вмешался ЦИК. Он взял на себя обязательство во что бы то ни стало удовлетворить железнодорожников – только отмените забастовку. Происходили долгие и тяжелые заседания. Но теперь было поздно. Если некоторые из вождей были не прочь последовать увещеваниям, то масса не могла больше ни верить советским меньшевикам, ни подчиняться их новым призывам к патриотизму. Верховный советский орган не имел больше никакого авторитета…
За двое суток до срока представители стачечников и ЦИК были совместно у главы государства. Керенскому было совсем не до того, но все же он нашел выход. Он назначил новую комиссию взамен старой – только из трех министров. Может быть, хоть три-то явятся!
Все это, вместе взятое, совершенно вывело из себя железнодорожных рабочих. Их движение по всей стране за эти дни стало приобретать политический характер. Как из рога изобилия посыпались резолюции, выражающие глубокое презрение негодной власти и требующие ее отставки. Огромная армия квалифицированных рабочих, играющих исключительную роль в жизни государства, была отброшена влево, в лагерь большевиков.
Всероссийская забастовка началась ночью 24-го. Тут стачечники уже расширили свои требования рядом пунктов. Но все же забастовка прошла только тремя голосами в Центральном комитете железнодорожников. Это означало, что правительство должно было хотя бы только дать повод к ее прекращению, и она будет прекращена. Так и было. Дороги стояли только двое суток. Власти заявили, что они уступают. Правительство уже без комиссий декретировало новые нормы, частично удовлетворяющие железнодорожников. Этого было довольно. Посредники обязались уладить остальное, и забастовка, по мановению своего центра, была прекращена.
Роль правительства была жалкой и вызывала презрение. Встряска же рабочих была огромная… Может быть, однако, надо поверить Коновалову и Бернацкому, что государство не могло, не имело средств удовлетворить своих нищенствующих рабочих?.. Пустяки! Ведь для перестройки и пополнения государственного бюджета не было по-прежнему сделано ничего. Нельзя же было одновременно делать заявления о неприкосновенности военных прибылей и предлагать поверить непреодолимым бюджетным препятствиям.
Во время железнодорожной забастовки истинным министром-социалистом показал себя известный социал-демократ Никитин. В качестве министра почт и телеграфов он отдал приказ: не передавать телеграмм железнодорожного союза. Почтово-телеграфный союз отказался исполнить: будем передавать телеграммы и правительства, и стачечников, право сношений будем охранять и орудием ни в чьих руках служить не станем… Министр заявил, что он «прекращает с почтово-телеграфным союзом всякие сношения». Союз же подавляющим большинством выразил Никитину недоверие. При этом лишь немного голосов не хватило и для недоверия всему правительству… Неограниченный кабинет имел суждение: как быть с недоверием министру? Решил – игнорировать. Министр продолжал свою высокополезную деятельность. Но Центральный Комитет меньшевиков предложил этому министру оставить партию … Как будто все это достаточно красноречиво.
Только что начав «править», коалиция успела испортить себе отношения еще с третьей категорией населения, непосредственно подчиненного правительству. Это был флот. Впрочем, здесь морской министр держался безупречно, как истинный демократ и товарищ, а Центрофлот явно зарвался и проявил ребячливость не в меру. Дело началось из-за таких пустяков, о которых и упоминать не стоит; причем первая же попытка «прервать сношения» с министром вызвала отставку Вердеревского. Тогда Центрофлот стал бить отбой, и конфликт был бы легко ликвидирован. Но правительство постановило распустить Центрофлот. Это взорвало матросов, которые немедленно повысили свои требования до пределов высокой политики. Вмешался ЦИК. И правительству пришлось отменить роспуск Центрофлота. Но отношения обострились до крайности. Флот решил опять-таки «прервать сношения» с правительством и опять-таки был целиком отброшен к большевикам… Впрочем, что касается службы и выполнения боевых приказов, то в этом отношении флот держался безупречно.
Все эти взаимные «прекращения сношений» были бы, конечно, очень смешны, если бы они не означали развала государства.
А наряду со всем этим власти возобновили свои перемещения войск – с политическими целями. В Смольный поступало одно известие за другим: выводятся такие и такие-то части; на место их вводятся казаки… После корниловщины подобные операции были совершенно немыслимы. Правительству и Керенскому уже никто не верил. В политических целях этих мероприятий уже не сомневался никто. И результаты были ясны. Приказы не выполнялись. Делегации направлялись в Смольный, выступали с речами в Петербургском Совете или в солдатской секции, а потом принимались постановления: не выполнять приказов о перемещениях войск без предварительной санкции советских органов… Для правительства был один конфуз, а государство разлагалось.
Ликвидация железнодорожной забастовки не избавила нас от величайших затруднений с транспортом, грозивших парализовать нашу хозяйственную жизнь. У железных дорог не было топлива. Не было его и у промышленности, и газеты ежедневно сообщали о закрытии десятков предприятий. Правда, для этого не всегда были объективные причины. Локаутное движение развивалось по всей стране как никогда. Промышленники еще никогда не имели более благоприятной политической конъюнктуры для наступления на рабочих. Если теперь, после корниловщины, неограниченная власть попала в руки биржи, то, стало быть, дело налаживается, революция остановлена и реакция прочна. Осталось только скрутить «анархию»… И иные, хорошо понимающие публицисты стали уже с удовлетворением проводить параллели между настоящим и недавним прошлым. Пресловутый Амфитеатров в своем сатирическом журнале, с высоты теперешнего благополучия, с презрением высмеивал «изжитую эпоху», когда сотни тысяч ходили по улицам с плакатами: «Долой десять министраф-капиталистаф!»…
Однако вся эта видимость реставрации, воплощенная в неограниченных правителях – Коновалове, Смирнове, Третьякове и Терещенке, могла только форсировать локауты, но не могла изменить общей картины разрухи.
Вместе с транспортом разваливался другой базис народной экономики. Повторяю, не было топлива. До сих пор недостаток топлива объяснялся кризисом транспорта, разрушенного войной. Ныне расстройство транспорта стало зависеть и от недостатка топлива. Главный его источник, Донецкий бассейн, не давал больше самого урезанного минимума. Предстояло огромное сокращение питания железных дорог, муниципальных предприятий и промышленных центров. Нашу металлургию ожидал близкий крах. А с ней была неизбежна и всеобщая хозяйственная катастрофа.
Чем объяснялось положение в Донецком бассейне? Наши «господствующие» группы и их печать знали только одно объяснение: «анархия» и «эксцессы рабочих». Но это была неправда. Эксцессов тут не было, но было налицо сильное понижение производительности труда, порождаемое бестоварьем. Не было смысла зарабатывать денежные знаки, лишенные покупательной силы.
Это была первая причина. Устранить ее было возможно только организацией снабжения рабочих. План такой государственной организации (районный комитет снабжения) был уже давно разработан. Но Коновалов и Третьяков решительно отказывались утвердить его. Это был их метод управления. Со стороны советских органов они ныне не встречали ни отпора, ни давления, ни контроля, и – готовился крах.
Вторая причина развала в Донецком бассейне заключалась в следующем. Правильная разработка копей требует больших и дорогих подготовительных работ, которые с началом войны почти прекратились. Угольный синдикат («Продуголь») ограничивался хищнической выработкой того, что было подготовлено раньше. Его политикой было сокращение производства и повышение цен. Были известны случаи, когда отдельные предприятия получали от синдикатов сотни тысяч премии за неразработку своих пластов. Но, с другой стороны, подготовленный фонд все же исчезал, и рост продукции был уже невозможен… Делу могло помочь и тут только одно решительное вмешательство государства. Однако государственное синдицирование, как известно, было вычеркнуто из программы последней коалиции. Оно, правда, не осуществлялось бы и в том случае, если бы сохранилось на этом клочке бумаги. Но, во всяком случае, все «социалистические утопии» ныне уже были отвергнуты формально, и серьезные государственные умы той эпохи все свои надежды громогласно возлагали на частную инициативу компетентных торговцев и промышленников… Это был метод управления, который готовил крах.
Забастовок в Донецком бассейне в это время не было. Но новая сильная власть в некоторые пункты все же послала казаков. Это вызвало волнения и угрозу забастовки.
У второго же основного источника нашего топлива, на Бакинских нефтяных промыслах, в эти дни началась стачка… Стачечные волны вообще перекатывались тогда сплошь по всей России и стали совсем бытовым явлением. Бастовали все, но из этого ровно ничего не получалось. Деньги дешевели с каждым часом. К этому времени в стране обращалось уже на 2 миллиарда бумажек. Повышение денежной платы – когда им кончались забастовки – нисколько не помогало рабочим. Но и успех имели стачки не всегда. Наоборот, предприниматели энергично наступали и без стеснения нарушали данные обязательства. Знаменитое «общество фабрикантов» отказалось от соглашения, заключенного в июле. В результате готовилась забастовка солидных и неповоротливых «служащих». И снова бастовали казенные и муниципальные работники… О восьмичасовом рабочем дне не было теперь и помину. Министерство труда во главе с Гвоздевым билось как рыба об лед, но на него никто не обращал внимания.
Но были и гораздо более серьезные признаки нашего тогдашнего благополучия. «Беспорядки» в России принимали совершенно нестерпимые, поистине угрожающие размеры. Начиналась действительно анархия. Бунтовали и город, и деревня. Первый требовал хлеба, вторая – земли. Новую коалицию встретили голодные бунты и дикие погромы по всей России. Передо мной случайные сообщения о таких бунтах – в Житомире, Харькове, Тамбове, Орле, Екатеринбурге, Кишиневе, Одессе, Бендерах, Николаеве, Киеве, Полтаве, Ростове, Симферополе, Астрахани, Царицыне, Саратове, Самаре и т. д. Всюду посылались войска, где можно – казаки. Усмиряли, стреляли, вводили военное положение. Но не помогало… В Петербурге не громили, но просто голодали и – выжидали.
Мужички же, окончательно потерявшие терпение, начали вплотную решать аграрный вопрос – своими силами и своими методами. Им нельзя было не давать земли; их нельзя было больше мучить неизвестностью. К ним нельзя было обращаться с речами об «упорядочении земельных отношений без нарушения существующих форм землевладения»…
Но это была сущность коалиции. И мужик начал действовать сам. Делят и запахивают земли, режут и угоняют скот, громят и жгут усадьбы, ломают и захватывают орудия, расхищают и уничтожают запасы, рубят леса и сады, чинят убийства и насилия. Это уже не «эксцессы», как было в мае и в июне. Это – массовое явление, это – волны, которые вздымаются и растекаются по всей стране. И опять случайные известия за эти недели: Кишинев, Тамбов, Таганрог, Саратов, Одесса, Житомир, Киев, Воронеж, Самара, Чернигов, Пенза, Нижний Новгород… «Сожжено до 25 имений», «прибыл для подавления из Москвы отряд», «уничтожаются леса и посевы», «для успокоения посланы войска», «уничтожена старинная мебель», «убытки исчисляются миллионами», «идет поголовное истребление», «сожжена ценная библиотека», «погромное движение разрастается, перекидываясь в другие уезды»… и так далее без конца.
Ну и что же неограниченная коалиция? Она, конечно, имела суждение. Докладывал Никитин. Постановлено – «решительные меры, не останавливаясь перед…» На следующий день (29-го) придумали еще нечто: «особые комитеты Временного правительства». Они должны быть при губернских комиссарах и вообще иметь строго официальный характер. Это подчеркнуто. Ибо власть ведь совершенно неограниченна, самодовлеюща, ни от каких Советов и комитетов не зависит, никаких «частных» органов не знает и знать не желает… Но, по существу, это, конечно, было всегдашней апелляцией к организованной демократии в трудных обстоятельствах. Ее представители должны были войти в комитеты и воздействовать на население… Боже, какое жалкое зрелище!
Но «революционная демократия», конечно, вняла и пошла навстречу. Она и сама видела, что положение становится невыносимым… В самых первых числах октября ЦИК имел самое тщательное суждение об анархии и погромах. Было принято постановление об экстренной организации на местах советских и партийных комиссий; они должны, во-первых, развить самую широкую противопогромную агитацию, а во-вторых, силами местных Советов пресекать беспорядки в самом зародыше, «не останавливаясь перед…» и проч…
ЦИК рассматривал погромное движение в аспекте контрреволюции. Это было правильно лишь в очень небольшой степени. В значительно большей степени ЦИК хотел прикрыть такой постановкой вопроса свою жалкую позицию… Разумеется, по существу, нельзя возразить ни против агитации, ни против вооруженной силы. И моральное, и полицейское воздействие не возбраняются государству.
Но все же как не удивляться старому, одряхлевшему на службе коалиции ЦИКу, который согласен рассматривать себя как учреждение педагогическое или полицейское, но не согласен – как политическое?.. Прячась сам от себя, боясь стать на путь оппозиции, он не видел, что погромное движение есть политическая проблема… Каждый либерал старого порядка хорошо понимал разницу между механическим и органическим воздействием. Он говорил царским приказным: не налегайте на бесполезные репрессии, искорените причины. Наш жалкий ЦИК уже далеко отстал от старых либералов. Он уже не понимал, что крестьянин громит и бунтует, отчаявшись в земле, а рабочий – обезумев от голода. И ЦИК уже не смел сказать своим жалким идолам: гарантируйте землю, добудьте хлеб, организуя товарообмен с деревней. Живой труп, возглавляющий Советы, не смел пролепетать свою собственную программу 14 августа… Кого он обманывал, подсовывая вместо нее педагогику и полицейскую силу, мораль и свинец, маниловщину и корниловщину?
Но увы! И господа из Зимнего ныне тщетно надеялись на испытанную защиту советской демократии. У их друзей в Смольном уже не было за душой ни слова, убедительного для голодных и усталых, ни штыка, опасного для погромщиков. Эти промотали все, чем были богаты. Управляйте сами как умеете!
Кроме аграрных и голодных немало смуты вносили еще и специальные солдатские бунты – собственно «буйства» темных вооруженно-сильных людей. Происходили погромы и стычки уже совершенно бессмысленные, порожденные подневольной злобой, казарменной тоской и нервной подозрительностью… Елизаветград, Орел, Могилев, Иркутск, Саратов, Феодосия. Особенно же мелкие провинциальные центры, а также железные дороги страдали от солдатских бесчинств. Отношения к командирам и офицерам, окончательно взорванные корниловщиной, продолжали оставаться невыносимыми. Не верили никому – разве только редким экземплярам большевистского офицерства. О самосудах, правда, не сообщала даже кадетская «Речь». Но в Балтийском флоте история послекорниловских избиений все еще была не ликвидирована. В ЦИК вернулась из Финляндии его специальная делегация (Соколов и др.), которая докладывала, что расследование убийств там не движется и саботируется, а общая атмосфера остается тяжелой и напряженной. ЦИК вторично принял резолюцию (30 сентября), но это были пустые звуки.
Все еще не ликвидирована была и громкая история с туркестанским бунтом. Началась эта история еще за сутки до Демократического совещания. Но в Петербургском Совете ташкентская делегация докладывала ее 2 октября, жалуясь на полное извращение истории в печати и на поведение официальных властей… Движение началось на почве голода в связи с явными злоупотреблениями должностных лиц. Солдаты взялись самочинно бороться с ними. Последовали репрессии. Солдатская масса требовала устранения местного официального правительства и передачи власти своим советским выборным. В Совете и в Исполнительном Комитете было эсеровское большинство. Но после репрессий оно легко пошло навстречу солдатам, арестовало местную власть и захватило город. Другие города Туркестана стали разделяться за и против законной власти… Воевали не особенно серьезно, непрерывно шли переговоры и публичные объяснения. Надо думать, что вскоре все бы успокоилось и вошло бы в норму. Но престиж власти этого допустить не мог. Керенский наполеоновским штилем отдал приказ о посылке в Туркестан карательного корпуса с артиллерией и прочим. «Ни в какие переговоры с мятежниками не вступать… в 24 часа… понесут наказание по всей строгости» и т. д. Ну еще бы! Ведь Туркестан – не Дон; Совет рабочих и солдатских депутатов – не войсковой круг; ташкентцы подняли «мятеж» и «отложились» не как донские казаки, не под корниловскими лозунгами. А во главе движения стоит не Каледин, а… партийные товарищи министра-президента.
Не лишен некоторой колоритности такой эпизод. Радикальнейший член Временного правительства, большой демократ и социалист Верховский призвал к себе представителей этих самых корниловских донских казаков и потребовал от этих надежнейших элементов содействия в деле усмирения Туркестана. Он заявил, что Донской бригаде уже отдан приказ двинуться в Ташкент. Представители Вандеи, однако, ответили министру-социалисту, что ни на какое усмирение они не пойдут. Уже раз Корнилов вел их против большевиков, а вышло, что Керенский вместе с Верховским объявили их мятежниками. Довольно!.. Как чувствовал себя лучший из министров коалиции после этого ответа, в газетах не сказано.
Но зато в карательной экспедиции принял видное участие верный оруженосец Церетели, член ЦИК, некий Захватаев – по существу октябрист, но официально «социал-демократ» из газеты «День». Suum cuique![161 - Каждому свое (лат.)]
Ташкентская история была очень громкой, но совсем не исключительной. Если в Ташкенте «отложился» и захватил власть эсеровский Совет, то это с тем большей последовательностью проделывали Советы большевистские. Карательных отрядов хватить не могло. Если так отвечали славные донцы, то как же надеяться на прочих? В распоряжении Керенского были одни «наполеоновские» окрики. Этого было явно недостаточно, и государство разлагалось.
Однако хуже всего было положение в действующей армии. Здесь был, как и раньше, корень и центр всей конъюнктуры… Надо сказать, что обещанные реформы Верховского двигались очень туго – даже в пределах устранения высшего командного состава, замешанного в корниловщине. Верховный главнокомандующий, несомненно, оказывал этому самое сильное сопротивление. В конце Демократического совещания к нам в «Новую жизнь» прислал письмо за официальными подписями Могилевский (там была Ставка) исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов. В письме говорилось: напрасно обольщаются те, кто верит Верховскому; Ставка, за исключением арестованных главарей мятежа, находится доселе в неприкосновенности… При таких условиях армия не только не могла возрождаться, но можно было ежеминутно ожидать эксцессов и даже всеобщего рокового взрыва.
Это была одна сторона дела. Другая была все в том же голоде, который принимал на фронте ужасающие размеры. Было очевидно для всякого добросовестного зрителя, что наша армия хотя и держит на Восточном фронте 130 германских дивизий, но не может выдержать ни зимы, ни даже осени.
Уже 21 сентября на известном нам заседании Петербургского Совета (когда принималась резолюция о начале восстания) выступил один офицер, прибывший с фронта, и сказал:
– Солдаты в окопах сейчас не хотят ни свободы, ни земли. Они хотят сейчас одного – конца войны. Что бы вы здесь ни говорили, солдаты больше воевать не будут…
Это произвело сенсацию даже в большевистском Совете. Послышались возгласы: «Этого не говорят и большевики!..» Но офицер, не большевик, продолжал твердо, с сознанием выполняемого долга:
– Мы не знаем и нам неинтересно, что говорят большевики. Я передаю то, что я знаю и о чем передать вам меня просили солдаты.
Среди «правителей» Верховский был не только ответственным, но и добросовестным человеком. И он с конца сентября забил тревогу не только в качестве военного министра, но и в качестве патриота. Он тоже видел, что армия не выдержит и воевать больше не может. И он поднял голос не только о ее усилении, о ее избавлении от голода, но и о прекращении войны … Однако мы знаем, что министр Верховский совмещал свою гражданскую добросовестность с некоторой долей политической наивности. С его бесплодными стараниями мы еще встретимся дальше.
А пока на фронте снова грянул гром. 29 сентября немцы под прикрытием своего флота высадили десант в Рижском заливе, на острове Эзель. Это было прямым последствием падения Риги. Предотвратить это мы при данных условиях никак не могли. Но это никак не могло ослабить впечатления от нового удара. Через несколько дней весь Рижский залив был в руках немцев. Неприятель получал ныне огромные преимущества в коммуникации. И даже открывалась возможность воздушных налетов на Петербург.
Однако пока что дело на этом остановилось. Очевидно, немцы не рассчитывали на то сопротивление, какое встретили со стороны нашего буйного и многооклеветанного красного флота. Соотношение сил было для нас убийственно, но флот проявил не только стойкость: он проявил подлинный и всеми признанный исключительный героизм. На долю министра Вердеревского выпало счастье официально его засвидетельствовать. Были зарегистрированы победоносные стычки с превосходными силами. Один миноносец, получив 19 пробоин, продолжал сражаться. Другой под огнем дважды пытался взять его на буксир и спас команду. Вызывала удивление защита шестью матросами с одним пулеметом Моонской дамбы. Броненосец «Слава», смертельно подбитый, был затоплен в назначенном месте, и вся команда его под огнем спасена… Кронштадтцы требовали выхода в море.