Я рассказал о том, как решил Исполнительный Комитет проблему власти, назвал предполагаемых главных министров и изложил программу, продиктованную Советом правительству Львова-Милюкова. Названное мною имя министра Керенского возбудило живейший восторг, но вскоре меня стали перебивать вопросами о монархии и династии.
Вопросы и возгласы раздавались дружно с разных концов несметной толпы. И я, лично не придававший до тех пор этому вопросу кардинального значения, впервые здесь обратил внимание на то, как остро стоит он в глазах масс.
Я рассказал в ответ на крики, что насчет монархии и династии существует еще не ликвидированное разногласие между цензовиками и Исполнительным Комитетом. Я высказал уверенность, что весь народ выскажется в пользу демократической республики. Идти дальше и призывать к поддержке Исполнительного Комитетами счел неудобным, да и излишним. После моей речи у слушающих и без того появился актуальный лозунг – произошла грандиозная, но вместе с тем мирная манифестация против династии за республику.
Из города все еще являлись вестники, впопыхах и в ужасе рассказывавшие об эксцессах, стрельбе и столкновениях. Но веры им было все меньше, а надежды на то, что со всем этим справятся и без нас, было все больше.
События «входили в норму», а вместе с тем и наша «текущая» работа приобретала более общий, более планомерный, более государственный, менее случайный характер. К тому же основное дело – организация власти, создание нового революционного статуса – уже заканчивалось и можно было подумывать о новых общих задачах советской организации.
Но прежде всего было необходимо сколько-нибудь упорядочить саму организацию. Надо было распределить функции членов Исполнительного Комитета, создать постоянные отделы или комиссии, подумать о финансах, о постоянных штатах сотрудников, о постановке планомерной агитации и литературной части, об автомобилях и т. д. Я не помню, было ли заседание Исполнительного Комитета в эти часы, пока в Совете еще шли прения о власти. Вернее, что мы по-прежнему в одиночку и группами решали дела, с которыми обращались всевозможные делегаты, курьеры и инициативные добровольцы и которые стояли на очереди, по разумению самих членов Исполнительного Комитета.
Около семи часов заседание Совета подходило к концу. Уже ставилась на голосование резолюция Исполнительного Комитета о власти и ее программе. Я не помню и не знаю, что именно было пущено в ход в конце заседания, чтобы склонить чашу весов; не помню, кто выступал от имени Исполнительного Комитета и говорил ли докладчик заключительную речь. Но результат голосования был, во всяком случае блестящий: линия и программа Исполнительного Комитета была одобрена всеми голосами (несколько сот) против 15 …
Невозможно сказать, из каких элементов собралось это подавляющее большинство – по его партийному составу и степени сознательности. Не знаю и того, в какой мере ничтожная оппозиция была правой и была левой; вероятно, было больше правых — коалиционистов, чем левых — большевиков. Но как бы то ни было, победа линии Исполнительного Комитета, линии, несомненно, самой трудной для усвоения неподготовленными элементами, линии наибольшего сопротивления для масс, линии передачи власти цензовикам, невхождения в правительство и минимальнейшей программы — победа этой линии была решительной и полной.
Здесь надлежит специально отметить следующее обстоятельство. Постановление Исполнительного Комитета о неучастии в кабинете цензовиков состоялось накануне. Невзирая на него, Керенский обратился 2 марта к Совету с просьбой делегировать его в министерство с оставлением в звании товарища председателя Совета рабочих депутатов и покинул трибуну, а вместе с тем и зал заседания без формального постановления Совета. Он счел себя министром, оставленным в советском звании, основываясь на устроенной ему овации. Это было в начале заседания, до резолюции.
Между тем в том же заседании было принято постановление против 15 голосов, в силу которого официальные представители советской демократии не могут входить в правительство. Вывод ясен: Керенский, оставшись министром после этого постановления, или нарушил волю Совета, за что подлежал ответственности в особом порядке, или механически перестал быть с этого момента товарищем председателя Совета рабочих депутатов.
Более чем вероятно, что Керенский искренне заблуждался в своем положении, считая, что все советские решения суть не стоящая внимания вещь, которую он в мгновение ока повернул по-своему; придя, увидев и победив. Признаками этого искреннего заблуждения могут служить его речи в тот же вечер, где он весьма невинно ссылался на только что принятую резолюцию, рекомендуясь министром и представителем демократии…
Впрочем, надо сказать, что Керенский, хорошо оценивая для себя значение советского клейма, все же совершенно пренебрегал своим советским званием, просто забывая о нем при своих сношениях с «публикой»: его настоящая сфера, где он чувствовал себя как рыба в воде, была далека от демократии и ее организаций. Весьма характерно для его психологии, что о своих формальных отношениях к Совету он упоминал лишь в особых случаях, присвоив себе в это время столь же наивное, сколь нелепое постоянное звание «министр юстиции, член Государственной думы, гражданин Керенский»…
Все это я говорю к тому, что в дальнейшем, когда поведение Керенского-министра понемногу становилось невыносимым, шокирующим и подозрительным, в Исполнительном Комитете возникал не раз вопрос о формальном положении Керенского и о том, что предпринять по отношению к нему. Правая часть Исполнительного Комитета тогда настаивала на полной формальной и фактической лояльности Керенского. Но, в частности, она забывала или, подобно «большой публике», не знала самого «генезиса» положения, то есть вышеизложенных фактов.[39 - В одном из таких заседаний мне пришлось воспроизвести всю вышеописанную картину событий, связанных с вступлением Керенского в правительство. Всеми, не исключая правых, она была признана совершенно точной. И по этому поводу мне было когда же пожаловано звание «советского историографа» с поручением составить соответствующую историческую записку Поручения я тогда не исполнил. Сим через полтора года исполняю его]
Резолюция о власти была принята, «соглашение» Исполнительного Комитета с цензовиками было одобрено, и надо было кончать дело с образованием правительства. Завтра с утра во что бы то ни стало на улицах должны висеть плакаты нового Временного правительства, извещающие об окончательном установлении повой эры в истории государства российского. И без того дело было на сутки задержано…
В восьмом часу вечера я спешил собрать нашу делегацию для окончательного решения дела в правом крыле. Соколова, насколько помню, не оказалось во дворце, и он совсем не участвовал в этом совещании. Стеклов был налицо. Я искал Чхеидзе.
Заседание Совета уже совершенно разлагалось, но еще продолжалось, и зала была еще полна. Там шли какие-то дополнительные сообщения и внеочередные заявления, перед тем, как разойтись до завтра.
Вдруг, когда я входил в залу Совета в поисках Чхеидзе, разразился ураган рукоплесканий, раздалось оглушительное «ура». Волнение было неописуемо… Левый меньшевик Ерманский, стоя на председательском столе с экземпляром «Русского слова» в руках, оглашал телеграмму о том, что в Берлине второй день идет революция, что Вильгельма уже не существует, и т. д.
Неизвестно как попал в почтенную, высоко осведомленную газету этот вздор. И собственно, очень немного нашлось людей, которые ему поверили. Но разоблачения были сделаны лишь впоследствии и не могли уменьшить энтузиазма наэлектризованной толпы от оглашенного с высокой трибуны потрясающего известия.
Где был Чхеидзе?.. Протолкавшись в залу со стороны 11-й комнаты, я увидел его на председательском столе. Потрясая какими-то скомканными листами бумаги, выкатив глаза, старик подпрыгивал от стола на пол-аршина и что было сил кричал «ура»… Пробравшись к самой эстраде, позади ее, я позвал Чхеидзе, пригласив его идти со мной для более будничного, но, пожалуй, более важного дела. Чхеидзе, однако, плохо понимал меня и вообще был недоволен моим вмешательством; сердито махнув рукой, он продолжал оставаться на столе, тяжело дыша и свирепо вращая глазами.
Но вот мы все собрались и втроем отправились в правое крыло, захватив с собой резолюцию Совета. В Екатерининской зале снова шли митинги, редеющие к вечеру.
Я на минуту остановился послушать, кажется, вместе со Стекловым. На балюстраде против входа высоко над толпой примерно в тысячу человек стоял сотрудник «Дня» и славословил одного за другим новых либеральных министров. Было довольно противно… Но было еще хуже, когда этого господина сменил Богданов, правый член Исполнительного Комитета, представлявший в нем меньшевистский Центральный Комитет (Организационный Комитет) и пытался продолжать почтенное занятие своего предшественника. Снизу мы стали делать ему знаки укоризны и удивления… В самом деле, это было так же неудачно, как и призывы неистово-левых членов Исполнительного Комитета, направленные к свержению, цензового правительства и к пресечению всех возможностей закрепления нового строя…
В думских рабочих апартаментах наблюдалась та же картина, что и у нас: комнаты, занятые центральными учреждениями, мало-помалу заполонялись «периферией» или просто публикой, от которой не было отбоя. Чтобы сохранять какую-либо работоспособность, центрам приходилось ретироваться, и они либо забирались все глубже во внутренние покои, либо бежали в другой, еще неизвестный угол дворца.
Комната вчерашнего ночного заседания уже успела превратиться в какую-то «кордегардию»,[40 - караульное помещение] и нас провели двумя комнатами глубже, где в большом числе находились думские лидеры, прочие столпы нашего буржуазного общества, рядовые депутаты разных мастей и другие весьма почтенные люди. Они группами сидели, ходили, оживленно спорили, хлопотали, совещались и без толку толкались.
Нас ждали, и мы немедленно приступили к работе. Но на этот раз не произошло уж никакого подобия официального и вообще организованного заседания. У меня не осталось в памяти даже состава участников; кажется, не было Родзянки, кажется, были Годнев и оба Львова; показали мне впервые «лучшего человека» – Терещенко, ничего не говорившего… Дальше стояла безличная масса.
Гучков и Шульгин в это время уже были недалеко от Пскова, куда они выехали утром для того, чтобы склонить царя к отречению в пользу Алексея при регенте Михаиле. Об этой поездке Исполнительный Комитет узнал только на следующий день, а как она была организована с технической стороны, я не знаю.
Политически же со стороны нашей «конституционной» буржуазии это была последняя попытка сохранить монархию и династию путем «coup d'etat».[41 - государственного переворота (франц.)] Это была попытка на пустом месте воссоздать монархическо-романовский центр, сплотив вокруг него генералитет, большую часть офицерства и, следовательно, всей армии, чиновничества, цензовой, земской и городской буржуазии, то есть всей той «организованной общественности» и того старого государственного аппарата, которые представляли тогда огромную силу, с которыми открытый бой, открытая гражданская война слабой и распыленной демократии представляли бы смертельную опасность для революции.
Заправилы тогдашнего монархизма хотели поставить перед совершившимся фактом Россию, радикальную, республиканскую буржуазию, а главное – советскую демократию, позиции которой выяснились за истекшую ночь. Со стороны Гучковых и Милюковых эта поездка была не только попыткой «coup d'etat», но и предательским нарушением нашего фактически состоявшегося договора.
Допустим, вопрос о «третьем пункте», о форме правления, оставался открытым до момента формального окончания переговоров; но ведь Гучков и Милюков предприняли свой шаг за спиной у Совета в процессе самих переговоров… Это был шаг. достойный всякой буржуазии, у которой нет ни слова, ни чести, как нет отечества перед лицом своих классовых интересов. Но это был шаг довольно ловкий и правильный, с точки зрения монархистов и плутократов. Однако злосчастная судьба решила иначе…
Примечание: спрашивается, от чьего имени была организована поездка в Псков Гучкова и Шульгина? Если от имени Временного комитета Государственной думы, то известно ли было о ней его членам Керенскому и Чхеидзе? Если им было об этом известно, то почему не было доведено до сведения Исполнительного Комитета? То есть до каких пределов буржуазных кругов шло предательство интересов демократии? Или до каких пределов простиралось легкомыслие иных демократов?..
Итак, мы приступили к работе. Как я сказал, участников этого заседания я не помню, потому что не было, собственно, ни заседания, ни участников: шел разговор между Милюковым, Стекловым и мною, в котором не принимали никакого или почти никакого участия остальные, находившиеся в комнате.
Работа же состояла в окончательной формулировке и записывании правительственной программы. Даже внешняя обстановка комнаты не только не напоминала, но можно сказать, исключала представление о каком-либо заседании. Милюков сидел и писал в углу комнаты за столом, приставленным к стене или к окну. Рядом с ним, также лицом к стене, расположились мы, советские делегаты. Тут же сидели двое-трое слушателей из думских людей. Вся остальная комната была у нас за спиной и прямо-таки не предназначалась для участия в разговорах. Кроме нас троих, изредка кто вставлял фразу-другую.
Конечно, мы первым делом вернулись к «третьему пункту», к вопросу о форме правления. Мы уверяли, что из упорства Милюкова, из его стремления навязать Романовых не выйдет ровно ничего, кроме осложнений, которые не помогут делу монархии, но выразятся в наилучшем случае в подрыве престижа его собственного кабинета.
В доказательство мы приводили весь наш опыт сегодняшнего дня, за который ликвидация Романовых уже успела стать боевым лозунгом. Мы указывали, что именно позиция, занятая им, Милюковым, как лидером всего правого крыла, не только обострила вопрос, но обостряет и общее положение. Мы обращали внимание на то недовольство, какое вызвала речь Милюкова в Екатерининской зале…
Милюков слушал и, казалось, сознавал нашу правоту. Он также имел опыт сегодняшнего дня и, быть может, подумывал о том, что организация им поездки в Псков была довольно рискованным предприятием… Но, во-первых, дело было сделано; во-вторых, как бы ни была рискованна эта ставка на монархию, она была необходима для Милюкова и Гучкова, ибо ставка на монархию была все же менее рискованна, чем ставка на буржуазную государственность без монархии… Милюков слушал и раздумывал.
– Неужели вы надеетесь, – сказал я наконец в качестве последнего аргумента, – что Учредительное собрание оставит в России монархию? Ведь ваши старания все равно пойдут прахом…
В ответ на это Милюков обмолвился знаменательной фразой. Фразу эту надо считать искренней, хотя бы по причине ее практической ненужности и «недипломатичности», а вместе с тем она в высокой степени характерна как для отношения Милюкова к монархии и династии, так и для отношения его к своим собственным коллегам и своему собственному месту среди них. За точность передачи я ручаюсь. Прямо в лицо своим товарищам но кабинету премьер-министр Милюков, обращаясь к нам, сказал с ударением и видимым искренним убеждением:
– Учредительное собрание может решить что угодно. Если оно выскажется против монархии, тогда я могу уйти. Сейчас же я не могу уйти. Сейчас, если меня не будет, то и правительства вообще не будет. А если правительства не будет, то… вы сами понимаете…
В этих словах сказалась и вся трагедия «сознательного», но обанкротившегося монархиста, и вся гордая самоуверенность монопольного лидера целого класса, класса «господствующего», но… дурашливого, за которым нужен глаз да глаз.
В конце концов вопрос о «третьем пункте» был решен таким образом: мы согласились не помещать в правительственную декларацию официального обязательства, «не предпринимать шагов, предрешающих форму правления». Мы согласились оставить вопрос открытым и предоставить правительству или, вернее, его отдельным элементам хлопотать о романовской монархии. Но мы категорически заявили, что Совет со своей стороны безотлагательно развернет широкую борьбу за демократическую республику.
На этом мы сошлись применительно к содержанию правительственной декларации.
– Да, – заметил Милюков с оттенком раздражения, – мы не сторонники демократической республики…
Фигура умолчания, найденная нами в качестве выхода из положения, была, конечно, компромиссом. Но ясно, что этот компромисс был несравненно большим со стороны монархистов, чем со стороны Совета. Ведь мы от имени Совета не требовали провозглашения республики, тогда как наши «контрагенты» настаивали на монархии и регентстве. Мы требовали только не предрешения вопроса до Учредительного собрания. Но официальное обязательство такого рода, конечно, не имело бы существенного практического значения. Шаги, разумеется, предпринимались бы (как они были за кулисами предприняты уже теперь). Свободная же борьба, объявленная нами, оставляла все шансы на стороне республики не только благодаря всенародной ненависти к Романовым, не только благодаря всенародной воле к республике и реальной силе на ее стороне, но и благодаря обеспеченной измене широких слоев буржуазии идеалам монархии. Раскол буржуазии на этой почве уже тогда проявился достаточно резко, и через несколько дней он, как известно, увенчался облачением в республиканскую тогу партии самого Милюкова. Наш компромисс и наш риск был, конечно, ничтожен. Меня лично все это заставляло пренебрегать вопросом о форме правления и во время самой выработки программы в Исполнительном Комитете, когда я считал возможным и желательным предоставить решение этого вопроса дальнейшей свободной борьбе.
С решением «третьего пункта» окончилось уже всякое обсуждение вопросов «высокой политики» и оставалось только проредактировать, привести в порядок и сдать в печать первую конституцию Великой российской революции. К готовой бумажке со списком министров надо было приклеить декларацию, а потом собрать под нее подписи членов кабинета.
Программа была уже ночью записана Милюковым. Мы прочитали ее снова, и Милюков под диктовку послушно приписал в конце ее:
«Временное правительство считает своим долгом присовокупить, что оно отнюдь не намерено воспользоваться военными обстоятельствами для какого-либо промедления по осуществлению вышеизложенных реформ и мероприятий»…
Мы все трое, составляющие последнюю редакцию «программы», были писатели, и притом с достаточным опытом. Но редакция вышла слабой и подвигалась с трудом, с заминками и поправками. Помню, мы долго не могли нащупать формулировки этого последнего обязательства… «Реформ и мероприятий» – можно ли так сказать? Мы махнули рукой и сказали.
Стеклов куда-то исчез, и доделывать конституцию мы остались вдвоем с Милюковым. Помнится, клочок бумаги неправильной формы, на котором была написана декларация, перешел в мои руки, и я при содействии Милюкова написал наверху его: «В своей деятельности правительство будет руководствоваться следующими положениями»…
Теперь как озаглавить документ?
– «От Временного комитета Государственной думы», – предложил мне надписать Милюков.
Но меня это не удовлетворяло. Причем тут Государственная дума и ее комитет?..